355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Крестовский » Кровавый пуф. Книга 2. Две силы » Текст книги (страница 20)
Кровавый пуф. Книга 2. Две силы
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 16:41

Текст книги "Кровавый пуф. Книга 2. Две силы"


Автор книги: Всеволод Крестовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 48 страниц)

X. «Опять сомнения и муки»

«Что же мне делать, однако, и как быть?» задавал себе мучительный вопрос Хвалынцев, идучи с Телятника в свой нумер, после того, как пришлось неожиданно принять ножную ванну в сточной канавке. "Что же мне делать, в самом деле, и на что, наконец, решиться? – Ведь так же нельзя!.. Невозможно!

"Бросить разве все это да ехать обратно в Питер… в Славнобубенск… засесть себе в деревне, хозяйничать, приглядываться к быту, а там – искать потом должности посредника… у себя же, в своем участке… в Славнобубенске наезжать буду… там Устинов, Лубянский старик… Стрешнева… Таня Стрешнева… А ведь она милая!.. И нравилась же мне!.. Вот, может опять будем собираться маленьким своим кружком… толковать… жить… вечер, сад, красный закат и искры солнца на крестах за широкой рекой… соловьи и сирень… Ах, как тогда хорошо было! И давно ли, подумаешь! – всего лишь несколько месяцев назад… Хорошо так!.. Славно! Уютно и тепло так было!..

"Махнуть разве в Славнобубенск?.. а?.. К черту всю эту "свенту справу" и прочее!.. Ну, какой я революционер, и в самом деле? Курам на смех!

…"Таня… А ведь славная она девушка!.. И как это я мог так скоро разлюбить ее!.. А может еще… может еще и опять все вернется, все по-старому будет… может, я ее опять… опять полюблю?.. а?.. Почем знать?"

Но нет!.. рядом с милой головкой этой маленькой Тани, всегда так просто умной, так просто милой, так просто любящей, подымался и обдавал каким-то сверкающим, неотразимым обаянием царственный образ графини Цезарины… он магнетически зачаровывал и рабски притягивал к себе, к своим ногам – этим странным обаянием красоты и силы, прелестью таинственности, атмосферой какого-то непроницаемого, неведомого, но великого заговора и какой-то захватывающей дух прелестью ощущений человека, которого подхватили сзади под локти и держат в воздухе, над глубокой, темной, зияющей бездной… Этот образ приковывал к себе чем-то загадочно-демоническим и горячей, упоительной поэзией чувственных, сладострастных грез… Это было какое-то могущественное и злобное обаяние царицы Клеопатры, заговорщицы-польки, демона-баядерки и очковой змеи вместе и в одно и то же время.

Он чувствовал, как становится ничтожен пред нею, как падает вся его решимость, вся отрезвляющая сила воли и рассудка, даже… даже чести перед соблазном и хмелем этого обольстительного, прекрасного дьявола-женщины.

"Вернуться в Питер…" думал Хвалынцев, "но там ведь теперь и она, и Таня, и тетка ея, и Устинов… Вернуться, а что скажут!.. Что подумают обо мне?.. Да и одни ли они? А Свитка? А Бейгуш? а Колтышко? а Чарыковский?.. А главное, что оно-то скажет, что она подумает?.. Какими глазами я встречусь и с ней, и с Таней, и со всеми этими людьми?.. Ведь это срам будет, малодушие… даже больше: это будет глупо и смешно, дурацки смешно!.. Поехал вдруг человек в военную службу вступать и вдруг на тебе! чрез две недели вернулся: «Здравствуйте! я к вам обратно…» Что ж так? Значит струсил, любезный? аль мужества и силенки не хватило? али мальчишка еще?.. Ведь это срам, позор! Это всеобщее презрение будет, смех, сарказм, насмешки… Положим, хоть и не выскажут мне этого в лицо, но я сам, я в глазах читать все это буду, я буду чувствовать это!.. Даже хуже: мне вечно казаться будет это!

"Нет, вернуться окончательно невозможно!" твердо порешил себе Хвалынцев. "Надо идти вперед, дальше, выше… Куда? – Бог весть куда!.. Иди с завязанными глазами, куда ведут тебя!.. Ты ведь раб теперь – раб собственного честного слова и… этой женщины!.."

И он на несколько минут, по-видимому, бесповоротно, беспомощно, без всякой попытки на борьбу, отдался этому течению.

Но воспоминания гродненского дня и всей этой литовско-панской недели как-то невольно, сами собой пришли опять ему в голову.

"Как же, однако, идти мне и с ними, с людьми, с которыми у меня нет да, как видно, и не может быть ничего общего, и никогда не будет?" снова задал он себе мучительный вопрос. "Ведь не выдержу! Чувствую, что не выдержу, не вынесу я их и всей этой их ненависти, узкости, мелкости, и всей их жизни и характера, которые мне так глубоко противны…

…"Фу! Боже мой!.. Подумаешь: в какое я болото залез, в какую безвыходную ловушку попался!.."

При этом он даже остановился посредине улицы.

…"Ах ты, жалкий, жалкий, ничтожный бесхарактерный ты человечишко!.."

Это самоугрызение, самобичевание было невыносимо тяжело и в то же время как-то жутко, болезненно-приятно, словно бы давно уже ноющий больной зуб, который все ноет, ноет, потом как будто начинает затихать, замирать понемногу, все тише и тише, все легче и легче, и вот совсем затих, замер… и так приятно, так хорошо это утомленно-нервное забытье… И вдруг опять его схватило, задергало! Опять заныл, еще пуще, еще больнее прежнего… И так повторяется все это дальше и дальше, каждый час, каждую ночь, недели и месяцы, бесконечно, беспрерывно, безнадежно и беспредельно…

"Фу! какое проклятое существование!

…"Но как же быть, однако, и что делать?" опять встает все тот же роковой, неотразимый вопрос.

…"Надо решиться.

"Да, надо. Но на что решиться?

…"Ехать в Варшаву и…

"Служить?

…"Да, служить в военной службе, коли уж решился раз и нарочно поехал за тем. Служить… Конечно! И непременно служить!

"И как?.. Пожалуй, "верой и правдой"? – насмешливо подшептывает какой-то внутренний, беспощадно язвящий, иронический голос.

…"Да!.. И верой и правдой, как служит Холодец, Устинов, например, как все порядочные и честные люди…" "Я на двух стульях сидеть не умею" – ах, какое это у него убийственное колючее, беспощадное, прожигающее слово вырвалось сегодня!..

"А вы, милостивый государь, небойсь, и на двух как-нибудь усидите, сбалансируете? ась?

…"Нет, черт возьми… Врешь!.. Врешь, подлец!" – с нервным скрежетом зубов и с подергиваньем личных мускулов, говорит какой-то внутренний возмутившийся честный голос: "Не стану! Не усижу! Не хочу, не буду сидеть!"

"А Цезарина?"

И опять наплывет темное, беспомощное, беззащитное бессилье, которое как-то сковывает и душу, и мысль, и руки, опущенные, повисшие как плети…

…"Итак! опять-таки на что же решиться?

"Ехать и служить… служить просто, ничего не предпринимая по этому делу, не ходить к Палянице, не предъявлять ему своего условного числа… то есть ровно-таки ни шагу не делать в этом направлении самому и ждать, пока что-нибудь не случится особенное.

…"Да что же именно?

"Что? Не знаю… Что-нибудь!.. Как судьба укажет…"

Он в эту минуту был похож на того голодного фаталиста-дервиша, который подставил свою голову под страшную грозовую тучу и, ничего вперед не загадывая точного и определенного, ждал что будет? ждал безнадежно, что может из этой тучи убьет его громом небесным, а может она же пошлет ему и небесную манну.

Между тем, несмотря на все сомнения, на всю нерешительность, на все бессилие воли пред всепокоряющей мыслью о Цезарине, несмотря даже на недавно зародившееся злобное отвращение к панам полякам и их панскому делу, его все словно бы тянуло перегнуться через тоненькую жердь, зыбко обрамлявшую этот колодезь, и пытливо заглянуть в его темную, мглисто-черную глубину. Это в Хвалынцеве было несколько похоже на давешное чувство при виде ужа: его и тянуло любоваться на красиво изгибающуюся змею, и почему-то неприятно, нервно тяжело было смотреть на нее, как она обвивалась вокруг руки доктора и проделывала свои уморительно смешные, но в то же время грациозные курбеты.

Это также похоже было и на "чувство темноты", на то особенно знакомое детям чувство темной комнаты, когда они, в темнеющие сумерки, забившись в уголок около печки и тесно прижавшись друг к дружке, рассказывают себе страшные, морозом подирающие сказки о мертвецах и привидениях, а густая, таинственная тьма смежной пустой комнаты, меж тем, глядит на них сквозь открытую дверь… Итак жутко становится на душе, так боязно, а между тем что-то так и подмывает, чтобы – нет-нет да и бросить косящийся взгляд в эту немую и почему-то страшную, пугающую тьму… и все думаешь, слушаешь, ежишься и ждешь, что вот-вот сейчас оттуда покажется из темноты и заглянет слегка в дверь что-то белое, страшное, неведомое… и боишься его, и хочешь, чтоб оно показалось, – и потому снова и снова невольно, с каким-то жутким, замирающим наслаждением ужаса косишься на страшную темноту, глядящую в дверь этой смежной комнаты.

Нечто подобное, напоминающее ощущение детства, только вызванное более серьезной причиной, испытывал теперь Хвалынцев, шагая по значительно опустевшей, темной улице незнакомого города.

Он, наконец, оглянулся, пришел в себя и заметил, что зашел не туда, куда следовало, и очутился около ворот Борисоглебского монастыря… Лампада тускло мерцала пред образом, в глубине надворотной часовни… Вокруг все так пусто, тихо, безлюдно… Вдалеке кое-где огоньки виднеются в окнах убогих деревянных домишек… Собака где-то завывает так жалобно и протяжно. Хвалынцеву вдруг стало еще жутче как-то. Он быстро повернулся и спешными шагами пошел назад к нумерам Эстерки.

"Итак, на чем же мы остановились?" задал он себе опять пытающий вопрос. "Да!.. Ехать, служить, ничего не предпринимая и… ждать что будет".

И – странное дело! – остановясь на таком почти неопределенном решении, он вдруг почувствовал себя как-то легче и спокойнее.

Это опять-таки было чувство страуса, в минуту опасности, в минуту преследования врагом, прячущего свою голову в колючий куст иссохшего терновника и воображающего, что если он не видит, то значит, уже укрыт и безопасен.

Страус, конечно, жестоко ошибается; но страусу все-таки становится от этого и легче, и спокойнее.

XI. Опять неприятности

Придя в свой номер, Хвалынцев узнал, что Свитка все еще не возвращался.

"Ну, как бы то ни было, придет он, или не придет, а завтра утром я еду", решил себе Константин, скидая и передавая человеку свое пальто.

Тот вздел его на вешалку и вдруг с удивлением и улыбкой в голосе процедил себе сквозь зубы:

– Э-э!.. От-то штука!.. а-га!.. Бардзо[131]131
  Очень.


[Закрыть]
чисто!.. Ось як!.. И-и!.. и тут!

– Что там такое? – обернулся на него Хвалынцев.

– Прошен' пана!.. Hex пан сам зобачи!

И он развернул обе полы. Вся спина пальто как бы не существовала: на ней в нескольких местах виднелись пятнистые дыры различных величин, словно бы вещь была облита сзади какой-либо едкой жидкостью.

– Что это!? – в недоумении спросил Хвалынцев.

– Витриоля![132]132
  Царская водка (серная кислота).


[Закрыть]
– с обычной своей плюхопросящей, равнодушно-подсмеивающеюся ухмылочкой пояснил ему нумерной.

– Ах ты черт возьми!.. Где это угораздило так!?

– Альбож я вем? – пожал плечами лакей, – а пенкне таки пан убралсен!..

– Экие мерзавцы! – с досадой выбранился Хвалынцев. – Хорошая вещь – и теперь хоть к черту бросай!.. Какие негодяи, однако!

– Ктось то? – с наглою, притворно-непонимающею и как бы дразнящею миной, уставился на него лакей глазами.

– Кто?.. Ваши братья полячишки поганые!.. Вот кто!

– Пршепрашам пана! Нигды! – поднял лакей свою голову с тою характерной "гордостью народовей", по выражению Холодца, которая способна еще более раздражать и без того уже раздраженного человека. – Нигды, муй пане! Поляцы то завше сон' наипоржонднейшы люд у свеци! То шляхетны люд, муй пане, а не таки, як пан муви!.. А може для тэго так сробили пану, – пояснил он, помолчав немного, – же пан есть москаль… може пан, на улицы размавиал з ким по-москевську?

– Так по-каковски же мне говорить, черт вас возьми!

– А, ну – то так есть!

– В полицию бы за это за решетку! чтобы поморили хорошенько! – досадливо бормотал себе под нос наш революционер, возмущавшийся бывало при самом слове «полиция» – и увы! опять-таки не почувствовал теперь за столь преступную мысль ни малейших угрызений совести.

– А! до полиции? – Можно и так! Алежь впршуд налёжы бым злапац,[133]133
  Но вперед следовало поймать.


[Закрыть]
а пан не злапал… Хе, хе, хе-ее!

– Ну, жаль, что не заметил, а уж избил бы хоть, по крайней мере! – ходючи по комнате говорил Хвалынцев, срывая свою бессильную досаду этим бесплодным бормотаньем, хотя сам в душе своей и знал, что ведь никак бы не избил; но теперь ему хотелось так думать, что избил бы непременно.

Лакей опять ухмыльнулся с выводящей из пределов терпения "гордосцью народовей".

– А-а, бицьсен'! – расставил он руки, пожимая плечами. – Пршепрашам пана! бицьсен' ту не вольне!.. Може в России то вольне – невем тэго, а в Польскей – то кэпьски интэрес, муй пане… О-ой, бардзо кэпьски!

Хвалынцеву стало, наконец, казаться, что пан лакей не то издевается над ним, не то нотации ему читает. Это его взорвало.

– Что?! – крикнул он, сдвинув сердито брови и быстро подступая к пану лакею.

Но сей нимало не испугался. Напротив, все лицо его так и вызывало на историю, так и говорило: голубчик, сделай одолжение, хвати меня! Лучшей услуги ты мне и оказать не можешь! Только хвати, а уж я тебя сейчас же «злапаю», и впутаешься ты у меня в скандал, и поделишься со мною в заключение своим карманом на самом легальном основании, и потому пан лакей, в ответ на его грозное "что!?" вылупя глаза и близко подставив ему свою физиономию, с невыразимо шляхетным нахальством ответил:

– А то! – да так и остался перед ним с нагло-вылупленными бельмами и с плюхо-вызывательно подставленной мордой.

В первое мгновение у Хвалыниева уже застучало было в висках, в глазах зарябило и от макушки головы побежали, стекая и прыгая вниз по всему телу, зловещие мураши бешенства, но к счастью, он как бы сквозь тяжелый сон опомнился и понял, что его вызывают на крайность, что именно этого-то и хочется…

А лакей меж тем продолжал еще стоять в своей дразнящей позе, которая безмолвно как бы говорила все то же: "а то"!

Эта выдержка лакейской наглости, как только Хвалынцев опомнился и сдержал себя, во второе мгновение уже заставила его, как мимозу, по обыкновению съежиться.

– Счет мне подать! – резко сказал он, отходя от нумерного. – Утром я еду. Только чтобы счет был по-русски, я ваших польских не понимаю.

Лакей, изменив вызывающую позу на прежнюю равнодушно-спокойную, продолжал стоять и рассматривать дыры на пальто.

– Счет, говорю! И убирайся к черту! – вспыльчиво топнул Константин ногой, в досаде уже на самого себя за то, что вот опять-таки, невольно съёжился и уступил польско-лакейской наглости.

Лакей, очевидно, разочарованный в своих приятных ожиданиях плюхи, скандала и вознаграждения, повернулся и угрюмо, но неспешно вышел за двери.

– О, Господи!.. Когда же, наконец, это кончится! – схватясь за голову, с отчаянным вздохом проговорил себе Хвалынцев.

Через несколько минут лакей вернулся и подал счет.

– Но ведь это по-польски, – сказал Константин, взглянув на бумажку.

– А так, – подтвердил тот.

– Ступай и принеси по-русски.

– А, муй пане! – досадливо дернулся лакей. – Кеды ж ту нема никого, кто-бым розумел и писал по-русську! альбож для пана не вшйстко то рувне?!

Хвалынцев в нарочном спокойствии поднялся с места.

– Если мне через пять минут не будет принесено русского счета, – сказал он решительно и твердо, – то я с этим вот самым счетом пойду в полицию и попрошу, чтобы мне там перевели его по-русски; в таком случае и деньги будут там же уплачены. Но не иначе! Ступай!

Минут через десять нумерной явился с русским счетом. Последняя угроза возымела надлежащее действие, потому что хотя гродненская полиция и была переполнена добрыми патриотами, но составители счета очень хорошо чувствовали и понимали, что ни один из этих полицейских патриотов не упустит приятного случая слупить с них лишний рублишко "за беспокойство". Хвалынцев принял из рук лакея длинноватую бумажку и не без некоторого усилия стал разбирать ее:

Рахунек

За выпис двоих паспорты – 40 гроши

За нумеру дви сутку – 3 рубля

Самоварек еден – 40 гроши

Дви свицы – 2 злоты 10 гроши

Дви постелю з билизней – 1 рубель

Дви порции дрова – 3 злоты 10 гроши

Шкло выбите и друге шкло – 1 рубель

Огулем – 6 рубли гроши 50

– Да это разбой! – невольно вскричал Хвалынцев, дойдя до итога. – Шесть рублей за скверную комнату! за клоповник!.. И наконец, с какой же стати мне еще и за стекла платить?

– А кто ж бым мусял заплациць?! Може пан мнема собе, иж-то я повинен плациц? то пршепрашам: естем не коштовны, не пенензы чловек!

– Это вы что же, со всех так дерете? Или только с меня за то, что я "москаль"? – с раздражительно-злобной усмешкой спросил Хвалынцев.

– Тэго невем, муй пане! алеж таки есть рахунек, – развел руками лакей.

– Позови мне хозяина! – додумался Константин Семенович.

– Его нема в дому, муй пане! – доложил нумерной.

– Ну, так конторщика там, что ли!

– Так само, муй пане.

– Что такое?!

– Так само, муй пане.

– Да что такое "так само", черт возьми?!. Тоже дома нету, что ли?

– Так само, муй пане.

– Тьфу, ты черт, – досадливо плюнул Хвалынцев. – Наладил себе "так само"… Ну, уж народец, нечего сказать!.. Да на вашего брата не «москевский», а разве татарский бы «ржонд» только впору!.. Ах, вы анафемы эдакие!

– Не разумем, по пан кржи чи… Ниц не розумем!

– Ну, если нет и конторщика, так есть же кто-нибудь, наконец? – спросил Константин.

– Нема никого, муй пане.

– Да ведь "рахунек"-то этот писал же кто-нибудь?

– Так есть, муй пане.

– Ну, так кто же писал его?

– Чловек, муй пане.

– Так позови же ты мне этого "чловека".

– Так само ж, муй пане.

– Что такое опять "так само"?!

– Пршедставьям пану, иж так само.

– Фу, ты, Господи!.. Да с ними, наконец, каменное терпение, и то лопнет!.. Я тебя спрашиваю: что такое "так само"?.. Тоже дома нету, что ли?!

– Так есть, муй пане.

– Врешь, каналья! – крикнул выведенный из себя Хвалынцев, стукнув кулаком по столу.

Лакей тотчас же принял позу «гонорову», исполненную великого собственного достоинства.

– Прошен' пана не уронгацьсен' бо естем шляхциц родовиты од потопу! пршинаймней бедны, алеж родовиты, правздзивы шляхциц! – Так само як и пан, и може й еще венцей[134]134
  Больше.


[Закрыть]
од пана! Алеж бедны и тыле для тэго на служебни цкем урождованью![135]135
  На частной службе.


[Закрыть]

– Позвать мне того, кто писал! – еще настойчивее крикнул Хвалынцев.

– Мам гонор доложиц пану, же нема в дому! – вразумительно ответил с поклоном лакей.

– Кто же есть, наконец?

– Естем сам до услуги панськой! – снова поклонился нумерной.

– Так это ты писал, значит?

– Я-а?! – гордо отклонился он назад, все тем же благородно-польским жестом указывая себе на грудь. – Пршепрашам пана, по москевьску не имем ни мувиц, а-ни чи тац, а-ни пи сац: естем кревны поляк, муй пане!

Хвалынцев все более и более убеждался, что над ним издеваются самым наглым, самым непозволительным образом. И хуже всего, что (он понимал), раз начавши историю из-за разбойничьего счета, взять теперь и уплатить значило бы признать себя побежденным, а в таком случае из чего же было и подымать всю историю? Сказать, что заплачу, мол, после – не значит ли подать им повод думать, что это с его стороны тоже косвенное признание себя побежденным, или же пустой, вздорный каприз, или же наконец, что хуже всего, подать им подозрение, будто у него и денег-то нет ни копейки, и что он думает подождать возвращения товарища, который за него заплатит?

Одним словом, Хвалынцев понимал, что с своею ребяческою запальчивостью он попал в самое нелепое, в глупейшее положение, из которого просто не знаешь, как и выпутаться хотя бы с каким-нибудь достоинством.

"Какой же я жалкий, бессильный младенец", думалось ему с досадой и едкой горечью над самим собою. "Какое же я, должно быть, ничтожество, если всякий лакей, первый попавшийся прохвост может безнаказанно куражиться и издеваться надо мною!.. И наконец… наконец, как низко, как презрительно втоптано здесь в грязь русское имя… Ведь это все за то, что я русский… О, Боже! – "Естем родовиты поляк, муй пане", еще как будто бы звучали, меж тем, в его ушах полные шляхетной гордости и достоинства последние слова нахального пана-лакея.

– Мне нет дела до того, какого сорта ты прохвост, польский или жидовский! – все более выходя из себя, ругался и кричал Хвалынцев. – Если ко мне тотчас же не придет тот, кто писал этот счет, то я сию же минуту поеду хоть к губернатору и найду на вас, скотов эдаких, управу! Слышишь ли ты, мерзавец?

– Прошен' пана не кржичец, бо я й сам закржичен' еще й глосней и грозней! – с дерзкой угрозой возвысил голос лакей, и вызывающе подняв свою голову, сделал кулаком угрожающий жест своему противнику.

Хвалынцев просто задыхался от бешенства. Это было похоже на тяжкое, сковывающее все члены, язык и волю ощущение сонного кошмара.

– Вон, негодяй!.. Или убью на месте! – с невероятным усилием высвобождая голос из онемевшей гортани и груди, дико завопил он и, схватив за спинку первый попавшийся довольно тяжелый стул, как перышко, с неестественной, необычайной нервной силой, угрозливо взмахнул им над головою. Лакей попятился и закричал словно бы его режут:

– Ратуйце, Панове!.. Гвалт!.. Варта!.. ой-ой-ой, варта, Панове!!.[136]136
  Караул.


[Закрыть]

В это самое мгновение внезапно распахнулась дверь, и на пороге – весь бледный, недоумевающий появился Василий Свитка.

Хвалынцев чуть-чуть лишь мимо головы лакея с размаху с громом и треском швырнул свой стул в пустой угол. Нумерной едва-едва успел уклониться от страшного удара.

– Что это?.. Боже мой, что тут такое?! – взволнованно забормотал Свитка и вдруг, заметив лакея, повелительно крикнул ему: "вон!" – но не довольствуясь еще и этим, ухватил его за шиворот и вышвырнул за двери.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю