355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Крестовский » Кровавый пуф. Книга 2. Две силы » Текст книги (страница 23)
Кровавый пуф. Книга 2. Две силы
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 16:41

Текст книги "Кровавый пуф. Книга 2. Две силы"


Автор книги: Всеволод Крестовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 48 страниц)

II. В первые минуты по приезде

Поезд тихо подошел к громадному дебаркадеру Варшавской станции. Множество жидков, факторов, комиссионеров от разных отелей, с бляхами на шапках, дружкарей[143]143
  Извозчиков.


[Закрыть]
в гороховых ливреях с пелеринами, толклись в большой зале, где выдают билеты и багаж.

– Отель Эуропэйски, – прошен' пана! – приподнимая фуражку с бляхою, выразительно проговорил комиссионер почтя над самым ухом Хвалынцева. – Пан ма багаж прши собе?[144]144
  С собою.


[Закрыть]

Константин, проученный уже гродненским днем, решил изображать собою иностранца, хотя бы на первые минуты, пока не осядется в какой-нибудь гостинице; поэтому он молча вынул багажный билет и передал его комиссионеру, который очень предупредительно проводил нового своего клиента к экипажу. Дружкарь щелкнул бичом, и пара длинноухих, длинношеих польских коней тронулась бойкою рысью. Варшава не показалась особенно привлекательною Хвалынцеву: сначала – длинные, желтые заборы, длинные бараки, а далее разнокалиберные белые домишки; жиды, жиденята, бабы с повязками на головах, бублики, яблоки, солдаты, дозорца полицейский на углу, пригородные обыватели и опять жиды да жидовки, а на вывесках: "пиво марцове", "пиво овсяне", "заклад вина", "фляки господарске", «Дыстрыбуция». Но вот местность расширилась, река мелькнула в глазах, за рекою что-то красивое, оригинальное…

Висла катит свои мутно-желтые воды меж песчаных отмелей… несколько «берлинок» виднеются на ней у пристани…

А по ту сторону реки, действительно, прелесть что за картина!.. Вдали направо виднеются желтые и красно-кирпичные стены цитадели, валы, эспланада, силуэты пирамидальных тополей. Вдали налево, по сю сторону неотчетливо вырисовываются в мягком тумане округлыми, крупными лиловатыми очерками купы дерев и раины "Сасской Кэмпы", а по ту сторону реки, еще левее и совсем уже вдали – еще более смутными, мягкими абрисами выступают сады и парк Лазенковский. Прямо пред глазами – съезд и опять-таки тополи, кучи острых, черепичных кровель, разнокалиберные, там и сям разбросанные башенки. Правее съезда выступают темно-коричневые стены королевского замка с его террасами и пристройками, с его двумя башнями и причудливыми куполами, с прихотливыми шпицами: левее от съезда видна, как-то плотно осевшая, темно-серая масса Бернардинского костела и его четырехугольная, простая, но тоже плотная башня. За королевским замком выдается так называемая "Гноёва гура", по которой словно бы каскадами прядают вниз хвостообразные, длинные свесившиеся прутья каких-то густых кустарников, над коими амфитеатром возвышаются узенькие, высокие, многоэтажные каменные домики, в одно, два, или много в три окошечка по фасаду. Эти домики – очень древней постройки – пестреют разными цветами: желтым, голубым, грязно-розовым, белым, серым, а над ними легко и как будто прозрачно стремятся вверх, в небеса, невысокая, но очень изящная, прихотливо прорезанная колоколенка и готические колонки со статуей Христа над самым верхним фронтоном фары. Еще далее за "Гноёвой гурой", над кучами черепичных кровель, уже сквозь легкий туман, прорезываются в воздух купола Сакраменток на Фрете, башенки и шпицы реформатов, францишканов и высокая, четырехугольная, самого простого романского стиля, башня "Панны Марии". А кинуть взгляд налево, за темно-серых бернардынов, под которыми внизу лепятся домишки «Мариенштадта» и Броварной улицы – там, вдалеке, над каменными массами домов "Новего Свята", стройно уходят в небо два темные шпиля с петухами над знаменитым Свентым Кржижем… Хвалынцев, съезжая к мосту, невольно залюбовался на эту широко раскинувшуюся за рекой картину. В ней было для него много чего-то нового, невиданного еще доселе, много своеобразного, совсем не похожего на наше, русское. Какою-то новою, неизведанною еще жизнью пахнуло на него от этих стен и башенок, к которым он теперь приближался с та-ким любопытством, с таким ожиданием чего-то…

Вот переехал он через мост; вот, похлопывая бичом, дружка поднялась в гору мимо замка и бернардынув – вот площадь Зигмунда, обставленная древними домами, и на ней колонна с фонтанами и с изображением короля Сигизмунда-Августа, нанесшего удар своею саблею. Свернули налево в знаменитое "Краковске пршедмесце":[145]145
  Краковское предместье.


[Закрыть]
налево гауптвахта, приютившаяся под тенью четырех красивых каштанов, а впереди, прямо пред глазами, каменное изваяние Богородицы, на пьедестал которой подвешены шкалики, фонарики, лампадки, зажигающиеся по вечерам, а на ступенях повержены венки, букеты, несколько коленопреклоненных фигур мелькнуло в глаза пред этою статуей – больше все женщины, в черном… Вот улица сузилась до такой степени, что два экипажа с трудом могут разъехаться. «Славное местечко для устройства баррикад», подумал с улыбкою Хвалынцев. По обеим сторонам этого узенького пространства высятся каменные, многоэтажные старые дома, большею частью с зелеными ставенками во всех этажах; на тротуарах снует народ, черные женские тени, конфедератки… говор, гомон и шум городской жизни… много движенья и езды… в окнах бесчисленных магазинов мелькают разные товары и безделушки, фрукты и бутылки, фотография, ружья, бронзы, перчатки, материи, шляпки, табак, конфекты и пр. Яркие вывески бьют в глаза своими французскими и польскими надписями. Все это мелькает пред глазами так быстро, что Хвалынцев, напрягая все любопытное внимание, мог только схватывать общее мимолетное впечатление.

Но вот и знаменитый "Отель Эуропейски". Толстый швейцар с нахально-шляхетскою, т. е. польски-приличною физиономию встретил Хвалынцева в дверях, причем быстро оглядел его с ног до головы и, вероятно решив про себя, что птица, мол, должно быть неважная, не удостоил его никакими знаками своего шляхетно-швейцарского внимания. Помощник этого пана-швейцара повел Константина по довольно широкой каменной лестнице наверх, в четвертый этаж, предполагая по виду новоприбывшего постояльца, что ему требуется один из самых дешевых нумеров – ив этом отношении он нимало не разошелся с Хвалынцевым, предугадав его желание занять комнату попроще и подешевле. Впрочем комната, хотя и маленькая, хотя и под небесами, однако ж оказалась довольно приличною. Хвалынцев, решившийся изображать собою иностранца, обратился к человеку по-немецки – и вследствие этого к нему был тотчас же доставлен немец-лакей, очень предупредительно исполнявший его приказания. Но роль иностранца продолжалась недолго: помощник швейцара спросил для прописки его вид – и национальность нового постояльца была немедленно открыта. Впрочем, это обстоятельство, хотя и поселило тотчас же некоторую сухость, холодность и сдержанность в отношении к нему лакея, за минуту еще столь предупредительного; однако же нимало не нарушило его вежливости и исполнительности. Видно было, что прислуга здесь, несмотря на разлитую в самом воздухе патриотическую ненависть к москалям, была выдрессирована изрядно. "И за то спасибо!" смиренно подумал себе Хвалынцев, достаточно уже проученный городом Гродной и его лакейско-патриотическими прелестями.

III. За ужином в Помпейской зале

Вечером, сойдя в столовую, в ту самую знаменитую столовую в помпейском вкусе, где после похорон Фиалковского паны угощали хлопов – Константин спросил себе закусить. Зала была ярко освещена газом. Группы партикулярных мужчин и несколько скромных траурных женщин сидели за разными отдельными столиками и за большим табльдотным столом, к которому присел и Хвалынцев. В зале было довольно говорно, но вдруг послышался легкий лязг сабель, возвестивший приход в столовую трех-четырех офицеров. При виде их в один миг все смолкло – и одни только враждебные, вызывающие и нахальные взгляды со всех сторон впивались в русские мундиры, которые однако весьма скромно заняли себе места за большим столом, почти рядом с Хвалынцевым, и к прислуге адресовались не иначе как по-польски. Прошло не более какой-нибудь минуты, в течение которой партикулярная публика, сидевшая за тем же столом, оставалась в каком-то безмолвном недоумении или замешательстве, как вдруг вся она почти разом поднялась и, забрав свои приборы и бутылки, переселилась – кто куда – на другие боковые столики, причем люди совершенно незнакомые весьма радушно делились там своими местами. В одну минуту большой стол опустел, словно бы за ним поместилась чумная зараза. Остались одни офицеры да Хвалынцев. – «Однако, нечего сказать, милое положение!» подумал себе последний. Офицеры, быть может, поневоле делали вид, будто не замечают этой демонстрации, и старались держать себя как можно скромнее, хотя между собою и говорили по-русски. Партикулярная публика впрочем ограничилась оставлением большого стола да враждебно вызывающими взглядами, и более ничего не предпринимала противу русских мундиров.

Пришло еще несколько офицеров и, видя мундиры, заняли места за тем же столом.

Очевидно, военные, чувствуя всю тягость, всю отчужденность своего общественного положения среди поляков, невольно и почти инстинктивно жались в общую кучу, ближе друг к другу, ближе к собрату по эполетам. Почти сейчас же вслед за появлением последней офицерской компании, какая-то темная, глубоко-траурная фигура молодой и очень красивой женщины с очень бледным лицом и фосфорически светящимся взглядом больших глаз отделилась от одного стола и медленно проходя по зале мимо столиков, занятых партикулярными группами, у каждого мимоходом шептала что-то – и партикулярные группы одна за другой спешили доедать свои куски, допивать стаканы, расплачиваться с прислугой и удалялись из залы, так что спустя каких-нибудь семь-восемь минут столовая совсем почти опустела. Оставалась одна только офицерская группа за главным столом.

– Скажите пожалуйста, что все это значит? – спросил один из офицеров в адъютантском сюртуке, очевидно, человек новоприбывший, свежий и потому совсем незнакомый с обстоятельствами и условиями местной современной жизни. – Для чего все эти господа, во-первых, повскакали из-за нашего стола, а потом все поудирали отсюда?

– Это значит, – пояснил ему товарищ, – что они не желают дышать воздухом, зараженным присутствием москалей.

– Ну что за вздор, мой милый!

– Ничуть не вздор, а сущая правда. Загляните в любую цукерню: чуть покажется русский мундир – ему сейчас неприятный скандал устроят. Мы потому уже и не ходим поодиночке, а всегда компанией! Ну, а придешь компанией, они сейчас либо со стола долой, либо и совсем вон из комнаты.

– Но ведь это же невыносимо, такое положение, – пожал адъютант плечами.

– Ничего; нас приучают к кротости и терпению! – улыбнулся один из офицеров. – Несколько месяцев назад было не в пример хуже, да и то – велено было терпеть – и терпели! А теперь-то что! – теперь еще сносно!

– Но ведь это уже, господа, оскорбление не лицам (потому что они нас не знают), а явное оскорбление мундиру.

– Э, помилуйте! – горько усмехнулся собеседник. – Что уж тут говорить об оскорблениях мундиру, если мы сносили оскорбления знаменам!

– Как знаменам?!.. Что вы говорите! – воскликнул адъютант, сделав большие, удивленные глаза.

– Да так-с, очень просто: бывало, проходит со знаменем караул к наместнику в замок, а с тротуаров разные лобусы да панки швыряют в знамя и камнями, и грязью! А идет караул вот этим узким местом Краковского предместья, так на него, бывало, с верхних этажей льют из горшков всякую мерзость!

– Да! – подтвердил один из офицеров. – Грустно, а правда!.. Или вот тоже, – продолжал он, – выходит, например, от бернардинов духовная процессия, а гауптвахта тут же, как знаете, под каштанами. Ну, сейчас "караул вон!" воинскую почесть отдавать процессии. Так что ж вы думаете! Каждый "добры обывацель", каждая пани и панна священным долгом своим считает, проходя мимо часового и мимо взвода, плюнуть им в лицо, так что, бывало, пока проходит процессия – фронт стоит весь заплеванный и держит на "караул!"

– Как! И офицеры это дозволяли?

– А что ж бы они сделали, позвольте вас спросить?

– Да я не знаю что бы тут сделал, но не стоять же и не терпеть!

– Устав о гарнизонной службе предписывает отдавать воинскую почесть духовным процессиям.

– Да за такое оскорбление как это, или как швырянье грязью в знамя… я бы, кажется… в штыки бы принял того, кто осмелился бы сделать это, и, по совести, считал бы себя совершенно правым!

– В штыки-с? – усмехнулся офицер. – А вот вам маленький пример, в ответ на это. Как оно вам понравится? Проходит однажды по Краковскому предместью один офицер; вдруг навстречу ему выходят из цукерни трое панов в чамарках и конфедератках, с толстыми дубинами в руках, стали у дверей, избоченились и усы покручивают… Тот, не обращая на них ни малейшего внимания, проходит себе мимо, как вдруг один из панов, ни с того ни с сего, развернулся да и трах его в физиономию!.. Тот ошалел и по первому, весьма понятному, движению, выхватил саблю и полоснул ею пана по башке. Ну, сейчас гвалт: "Ратуйце, панове! Здрайца! Москале биен!".[146]146
  Бьют.


[Закрыть]
Набежала в минуту толпа, офицера сшибли с ног, избили чуть ли не до полусмерти, да благо наскочили польские полицианты: отняли! Ну, и чем же кончилось: офицер был предан суду за обнажение оружия против мирных граждан и угодил туда, куда Макар телят гоняет! Потому-то мы и не ходим уже в одиночку…

– И это вы все, господа, выносили! – с горькой укоризной, в раздумье покачал адъютант головою.

– Выносили-с!.. Помилуйте: вступиться за себя, за мундир, за знамя, – а что Европа, а что «Колокол», что "либеральная пресса" скажет!.. Варварами, татарами назовут!.. Как можно! Мы этого так боимся! Я вам говорю: к долготерпению, кротости и смирению приучают!.. Но серьезно говоря, – продолжал офицер, – вы знаете ли, здесь было одно время, что мы не на шутку опасались, как бы вместо польского восстания да не разыгралось бы вдруг восстание русских солдат против здешних властей за допущение всех этих безнаказанных оскорблений! Солдатики уже сильно-таки и грозно роптали и злобились, так что продолжись еще немного эта система смирения, – Бог весть, что бы могло в наших полках разыграться и чем бы кончилось, да хорошо, что вовремя хоть чуточку спохватились!

При Хвалынцеве незнакомые офицеры говорили не стесняясь, так как по опыту уже оставались уверены, что он или русский, пред которым, значит, нечего скрываться, как пред своим, или же иностранец, и стало быть не понимает по-русски; но уж ни в каком случае не поляк, потому что поляк, кто бы он ни был, ни за что не осмелился бы остаться за одним столом с офицерами, коль скоро все другие оставили самую залу.

– А между тем вы знаете ли, господа, – заметил адъютант, – какое общее и громадное сочувствие к этому "польскому делу" там у нас, в России! Я вам могу поручиться за две трети гвардейских офицеров, которые во всех салонах открыто говорят, что в случае польского восстания, они ни за что не пойдут драться против поляков.

При этом сообщении большинство офицеров нахмурилось с видом неудовольствия.

– Ну, мы на этот счет думаем несколько иначе, – заметил капитан, рассказывавший про скандалы со знаменем. – Мы, во-первых, видите ли, глубокая армия, и потому полагаем, что смотреть на польское дело петербургским образом может только какой-нибудь моншер с Невского проспекта; а пустить бы этого моншера сюда, в Варшаву, в нашу среду, так небойсь, чрез неделю другое бы запел, голубчик, как пришлось бы на собственной шкуре примерить, что такое эти вацьпаны!

"Опять! опять и здесь вот наши русские люди повторяют то же самое!" подумал Хвалынцев, вспомня при этом подобные же мысли и замечания доктора Холодца. "И это слышишь с первого шага! с первой встречи!.. Неужели же все мы там, в Петербурге и в России, так жестоко заблуждаемся?!.."

– Но разве и у нас нету подобных? – заметил капитану один из его однополчан-товарищей.

– У нас-то?.. Хм!.. То есть, найдется, пожалуй в каждом полку два-три дурачка, сбитых с толку Искандером, да несколько полячков, которые все смотрят наутёк, но уж это ведь "своя от своих", так что оно и неудивительно.

– Как! а такой-то и такой-то, и вот такие-то? (офицер назвал несколько чисто русских фамилий).

– Так разве это наши! – огрызнулся на него капитан. – Ведь это же все это «моменты»,[147]147
  «Моментами» в армии принято называть тех из офицеров генерального штаба, говорунов, которые, практически не смысля военного дела, разражаются при каждом удобиом и неудобном случае красноречиво-туманными теориями о нем, и кичатся своим «ученым» званием пред простыми смертными – фронтовыми офицерами.


[Закрыть]
друг мой! Да и то не все, а только разве те, что приезжают сюда прямо из Петербурга да и хвастаются, что я, мол, все время в кружке «Современника» находился, и сам Чернышевский мне руку тряс! – Эко счастье какое!.. Так ведь «момент» разве это человек? Он только и умеет как заведенная машинка – трррррр… на каждую заданную тему. Да и то мы еще посмотрим, какую песенку запоют все эти господа генеральные либералы, как дело-то до их собственной шкуры коснется!.. А я, по крайней мере, так полагаю, что все это у них одна модная болтовня пустая и больше ничего, а чуть до настоящего дела дойдет, поверьте мне, другое выйдет! – заключил капитан, допивая свою бутылку пива.

– Но тут вот ведь еще в чем роковая-то штука! – ввернул свое слово другой офицер. – Главный вопрос вовсе не в том, пойдут ли против поляков все офицеры без исключения, или не пойдут; вся сила в том, что солдаты пойдут поголовно и с величайшей, с адской охотой, потому что они оскорблены и озлоблены уже донельзя, и горе тому офицеру, который не пойдет или в решительную минуту не поведет своих солдат в дело! Уж и теперь тех из наших, которые проповедуют деликатность и смирение, солдатики промеж себя обзывают изменниками.

– Это плохо рекомендует вашу дисциплину, господа, – заметил адъютант.

– Что-с? Нет-с, извините! – горячо вступились несколько офицеров. – Дисциплина-то у нас значит в порядке, если мы, несмотря на весь град невыносимых оскорблений, и чисто военных, и человеческих, сумели однако до сих пор сдерживать солдат от взрыва!

– Ну, какая же тут однако измена! – как о явной нелепости отнесся адъютант.

– Да для нас-то с вами, – возразили ему, – оно дело совсем ясное, что тут просто политическая неумелость, конфуз какой-то, а солдат политических тонкостей не понимает, а что для нас с вами конфуз и неумелость, то для него «измена». Ведь солдат когда-то и Барклая, и Дибича изменниками называл, а это во всяком случае плохо!

Хвалынцеву было крайне интересно и поучительно слушать все эти разговоры; но давно уже окончив свою закуску и не находя более никаких удобных предлогов оставаться без всякой надобности в столовой, он счел дальнейшее свое присутствие среди посторонней компании не совсем-то ловким и потому удалился в свой нумер.

"Фу, ты, Господи"! с тяжелым и полным вздохом сказал он самому себе, оставшись один в своей комнате. – "Скоро ли все это со мною кончится?.. Уж хоть бы приткнуться поскорей к какой-нибудь стороне, к какому-нибудь делу, хоть к службе, что ли, лишь бы только с плеч долой весь этот груз фальши и сомнений!"

IV. Нечаянные гости

Наутро, едва он встал с постели, едва успел наскоро сделать свой туалет и приказать человеку подать себе чаю, как в дверь его нумера осторожно постучались.

– Entrez! – крикнул Хвалынцев.

Дверь растворилась, и в комнату вошли двое совершенно незнакомых господ. И тот, и другой были одеты вполне прилично. Константин успел мельком заметить, что за дверью в коридоре остался еще третий, как будто настороже. Один из вошедших остановился у порога, а другой, вынимая из кармана записную книжку, подошел к Хвалынцеву и отчетливым голосом произнес по-русски, но с сильным польским акцентом.

– № 97-й, дворанин Хвалынцов. Двадцать пьять рублей.

– Что вам угодно, господа? – обратился к ним Константин, сильно изумленный этим странным и неожиданным визитом.

– № 97-й, дворанин Хвалынцов. Двадцать пьять рублей! – настойчиво, но вежливо и притом каким-то официальным тоном повторил господин с записной книжкой.

– Какие двадцать пять рублей?.. Кому? Зачем и за что?.. Я не понимаю!.. Объяснитесь пожалуйста! – нахмурился Константин Семенович, кидая недоумелые взгляды на того и на другого посетителя, и вдруг в эту самую минуту заметил, что господин, стоявший у двери, быстро вынул из бокового кармана маленький револьвер и, как бы приготовляясь к выстрелу, наложил большой палец правой руки на курок, а указательный на собачку.

– Я не понимаю, чего вы от меня хотите? – несколько смешавшись от таковой неожиданности, проговорил Хвалынцев.

– Двадцать пьять рублей народовых податкув, – очень вежливо пояснил ему господин с записной книжкой! – Потрудиться, пожалуста, заплатить поскорейш, бо нам некогда.

Хвалынцев пожал плечами и видя, что с такими милыми гостями ничего не поделаешь, пошел из бумажника доставать деньги.

– Благодару вам! – проговорил господин, принимая двадцатипятирублевую бумажку и пряча ее в карман вместе с записной книжкой. – Теперь позвольте вам выдать квитанцыю в полученью.

И он из какой-то тетрадочки вырвал один листочек, на котором было что-то написано, стояла синяя печать и значилась чья-то подпись, и очень любезно подал ее Хвалынцеву.

– Теперь вы можете жить совершенно спокойно в вашем нумеру: вас болей никто не потревожить, а ежели и придут за податками, то покажить им только этую картечку. Прощайте!

И оба таинственные гостя очень вежливо откланялись и удалились из нумера.

Хвалынцеву стало ужасно досадно и за свое несколько трусливое поведение – "ведь не посмел же бы выстрелить, черт возьми!" – и за эту вежливо-нахальную бесцеремонность, и даже за двадцать пять рублей, брошенных черт знает кому и черт знает на что! "Сборщики… а может быть вовсе и не сборщики, а какие-нибудь мазурики!" Но… досадуй, не досадуй, а уж ничего не поделаешь, видно, это здесь в порядке вещей, если Бог весть что за люди средь бела дня могут свободно входить в нумера многолюдной и лучшей гостиницы и нагло требовать с заряженным револьвером каких-то "податков народовых".

Однако, на всякий случай, он спрятал в свой бумажник полученную квитанцию, и сделал это собственно для опыта, что, мол, из этого выйдет, в случае нового появления каких-либо сборщиков? Затем, одевшись и не дождавшись чаю, он спустился на улицу и зашел в находящуюся в том же доме известную кондитерскую Конти, с целью выпить стакан кофе. Расписной плафон, колонны под яшму и мрамор, фрески по стенам, статуи в нишах, мозаичный пол, мраморные столы, прекрасная, мягкая, бархатная мебель и значительное число партикулярных посетителей, между которыми были целые семейства с траурными дамами и детьми, являющиеся сюда пить свою утреннюю «каву» – вот каковою представилась Хвалынцеву эта известная в Варшаве «цукерня». Большинство мужчин и даже некоторые женщины сидели совсем углубясь в чтение политических газет – и это составляло здесь (как и во всех, впрочем, варшавских цукернях того времени) явление довольно характеристическое: все это траурное, волнующееся, непоседливое население жаждало политических новостей и жадно накидывалось на газеты. Значительные взгляды, таинственное перешептыванье, шушуканье, тихие, вечно серьезные разговоры, подозрительное поглядыванье на незнакомых лиц, глубокий траур и эти женские бледные лица с горящими, блуждающими, злыми, или задумчивыми, или же тревожно-фанатическими глазами – все это так и пахло каким-то заговором, чем-то зловещим, роковым и враждебным, что, казалось, было разлито в самом воздухе, как то удушливое электричество, которое является предвестником страшной грозы… Хвалынцеву поневоле стало как-то жутко одному-одинешеньку, русскому и чужому, среди всех этих враждебных, страдающих и ненавидящих лиц. Он, под влиянием этого тягостного впечатления, поспешил допить свою «шклянку» и, по своему обыкновению, пошел без цели бродить по незнакомому, чужому городу, или так сказать, «знакомиться» с ним.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю