Текст книги "Над океаном"
Автор книги: Владимир Смирнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)
Он посмотрел на часы и неспешно поднялся, медленно стряхивая с комбинезона песок и сухие иглы. Пора.
Пора идти на стоянку – тут рядом, пять минут. И снова он будет веселым Женькой, которого любит экипаж за неунывающий характер, острый язык, талант рисовальщика (чем он, экипаж, гордится) и бесстрашный, надежный профессионализм в работе ВСР – воздушного стрелка-радиста. Честно говоря, Женька и сам удивляется, как в нем уживаются столь противоположные качества: ведь художнику спокон веку полагается быть сумрачно-глубокомысленным, с эдакой отрешенностью во взоре и заумью в голове. Но что ж поделать, он, Женька, таков, каким его знают, и другим он быть не желает!
А день заканчивался. Последний день лета.
Лето уходит, как уходит год. Неправда, что новый год наступает 1 января. Мы говорим в начале осени: «Ну, вот лето и прошло. Еще одно лето...» – а подразумеваем – год.
Разве нет?
В далеком аэропорту вновь отложили вылет рейса – до утра, и многие пассажиры, ворча и клянясь, что это их быстрое и выгодное путешествие – в последний раз, шли к последнему автобусу в город, кроме приезжих, и с ними, приезжими, оставалась и Татьяна с Евой – ждать рассвета и нового года, потому что прежняя жизнь оставалась в ушедшем лете и возвратиться в прошедшее нельзя. Даже если есть куда – нельзя возвращаться в прошедшую жизнь.
А Черняк принес своей маленькой соседке, дочери друга, умнице-разумнице Маринке обещанный шоколад и теперь никак не мог уговорить пятилетнего сына отнести ей этот шоколад: Олежка заявил, что перестал уважать девчонок, потому что они слабые, а дерутся.
А Марина Машкова, мама Маринки Машковой, испуганно охнула, обнаружив, что она потеряла Птаху в магазинной толкотне, но тут же услыхала веселый крик:
– Мама! Я здесь!
Оказывается, дочка прилипла к аквариуму, который стоял в витрине, – наверно, кто-то из магазинных работников любил рыбок, но по непонятным причинам держал аквариум здесь, в военторговском гастрономе, к величайшему удовольствию всей авиагородошной детворы.
Через пять минут выяснилось, что днем, в детсадике, Птаха крепко обиделась на Олежку – своего жениха. Дело в том, что жених совершенно безосновательно утверждал, что девочек обижать нельзя, потому что они слабее мальчиков, – и тем самым бессовестно подрывал права девочек. И самым удивительным было то, что Олежка ссылался при этом на папу Женю.
– Дядя Женя прав, – подтвердила Марина, помогая Птахе спрыгнуть с высоких ступеней крыльца магазина.
– Но как же! – искренне изумилась Марина-младшая. – Я же сильнее его – даже поколотить могу, если захочу! А он говорит, что, раз я девочка, меня нельзя обижать. Он говорит, что ему нельзя обижать меня. Это же нелогично!
– Как-как? – Теперь Марина-старшая изумилась.
– Ну, нелогично. Ведь папа так говорил, когда было чего-нибудь неправильно.
Марина закусила губу. Она почувствовала жгучую ревность и обиду – хуже, чем обиду. Слезы навернулись на глаза – и не оттого, что Птаха дня не может прожить без воспоминаний об отце, а оттого, что у самой Марины без этих воспоминаний не было не то что дня – часа не было. Он, Виктор, стоял где-то рядом, вот тут, всегда. Вот это было невыносимо и страшно, пугающе, потому что – непреходяще.
Она знала Виктора. Она знала, как он верил ей. Но ведь он же заставил ее! Он толкнул ее. Им было все труднее – и он медленно, но верно вел ее к бунту.
Она была прекрасным языковедом. Ну, пусть не была, но обещала стать. А тут, тут ей что, заборную клинопись расшифровывать? Так ведь и заборов-то нет! Конечно, она могла бы работать самостоятельно или пойти в школу – именно так он советовал, с усмешкой: «Если уж так охота...» – да, наконец, самое для нее худшее – библиотеки. Ладно! Но для ее уровня это – работа? А что он ей дал вместе с этой проклятой свободой от работы, как он со смехом говорил, «от обязательства зарплаты»? Дом! Ребенок! Только это он твердил. И что же осталось ей теперь?
Полеты. Только полеты.
Полеты! Будь они прокляты, эти полеты! И друзья, которые приходят в дом с женами и подругами и, сидя за новогодним столом, опять и вновь «летают». Летают, летают! Тот заходил вот так, а надо бы вот этак, и те сделали то вот так, а надо было сяк, – да они же все ненормальные! Все – просто сумасшедшие! Здесь, куда ни глянь, всюду натыкаешься на авиацию: днем и ночью гул аэродрома, повсюду мелькание голубых околышей фуражек и голубых погон на улицах, плакаты и лозунги летать, взлетать, побеждать; этот огромный самолет – памятник, видный чуть ли не с любого конца городка. Да ведь она уже не хуже летчика знает, что такое глиссада, интерцепторы, расчет на посадку и бог знает что еще! В какой мир она попала?
– Ма-ма! – закричала Маринка, выдергивая руку. – Я не могу так быстро бегать пешком – я маленькая!
Марина опомнилась. Она торопливо улыбнулась жене какого-то сослуживца Виктора, поздоровавшейся с ней (еще и это – всех знаешь, но никого не знаешь толком). И вдруг вспомнила тот смешной, написанный фломастерами плакатик, который оставил им на память Сережка Запорожцев, уезжая на Дальний Восток, – вспомнила хитро жмурящегося пса Гуфи, похожего на самого Запорожцева. Разве знали они тогда, что Гуфи-Запорожцев – это все, что оставляет им на память о себе веселый и талантливый летчик, поэт и художник Сережка? Он страшно любил ошарашивать собравшихся на праздничный вечер друзей замысловатыми эпиграммами и набросанными за три минуты снайперски точными шаржами. Когда пришла весть о том, что Сережка никогда больше не вернется из своего бесконечного теперь полета, полета вечного, начавшегося на рассвете, – когда они узнали об этом, Виктор вытащил из конфетной коробки, где хранились фотокарточки, тот плакатик – благодарность «за хлеб, книжки, музыку и дружбу» и унес с собой, а вечером повесил его, уже обрамленный в дюраль и стекло, на стену и сказал:
– Вот тут он и будет. Всегда.
Вспомнила она ту ночную рыбалку – огромный костер, два закопченных ведра раков, чумазого, в тине и иле, добродушного увальня Устюгова, хрупающего рачью скорлупу и рассказывающего какую-то бесконечную, без начала и конца, сказку не желающей спать Птахе; а потом они вдвоем – Птаха на спине Устюгова – умчались в темноту, и малышка училась «не бояться ночи» и звонко хохотала на лесной опушке, распугивая ночных птиц, под рык и храпение скачущего на четвереньках Устюгова. Она и подумать не могла, что тихоня и скромник Коля Славин будет читать Брюсова и с явным наслаждением цитировать «Восточные мудрости», о которых она много слышала, но которых, учась в Ленинграде, так и не удосужилась найти и прочесть.
Она вспомнила Виталика Баранова, с невероятной серьезностью рассказывающего очередную байку о своих вьетнамских приключениях, на сей раз о том, как он обедал удавом; и себя вспомнила, как она, не в силах не то что смеяться, но и дышать, сползла под столик и плакала там, задыхаясь от хохота; и вспомнила, как Катя Баранова, красавица Катюша, слушала мужа без улыбки – и вдруг Марина увидела в глазах Кати что-то такое, что обдало ее холодным ужасом, и она средь всеобщего хохота и веселья увидела, какое страдание и ожидание стоит за этими «приключениями», и тогда она впервые по-настоящему ощутила, что ждет ее, сравнительно недавно ставшую женой «летуна».
Всех их она увидела – таких разных, каждого по-своему талантливого, и смешного, и доброго, и заботливого, и всегда готового прийти на помощь, подсказать, прикрыть, полезть, в конце концов, в драку за товарища, за жену товарища, за дочь товарища; любящих своих жен и детей, стихи и работу, своих друзей и рассветные ночи у реки.
И тогда она оглянулась, чтоб еще раз улыбнуться той встречной женщине, но ее уж видно не было, она исчезла среди прохожих городка – в основном это были женщины, торопящиеся из магазинов или в магазины, жены летчиков и авиатехников, радиоспециалистов и инженеров. И стало ей тогда горько, очень горько. Ведь все она сделала сама, сама все сгубила...
Разве не могла она объяснить ему, что ей мало понимания его усталости, мало причин бесконечных отлучек и задержек, что она хочет учиться и учить, работать, и видеть его таким, каким он был до свадьбы, – пусть она видела его еще реже; что она устала от бесконечных полетов, аэродромов и учений. Что она, прежде чем уснуть, хочет просто поговорить с ним – в уютной темноте, в тепле, хочет, чтоб он ощутил, понял любовь и нежность, переполняющие ее, ибо такая нежность и такая любовь ей одной не принадлежат – прежде всего они принадлежат ему. Но он, едва коснувшись головой подушки, длинно, сладостно вздыхал и тут же засыпал, а она, с болью прислушиваясь к его вкусному посапыванию, видела: и сегодня устал, измотался, и скорей бы отпуск...
– Маринка, привет! А я к тебе! – услышала она веселый возглас. Навстречу не шел, а своим широченным, летящим шагом мчался, наклонясь вперед, улыбающийся старший лейтенант Барышников – веселый, безотказный Барыга, которого так с удовольствием называли близкие друзья, словно подчеркивая абсолютное во всем его бескорыстие и дружелюбие. – Гляди! – закричал он издалека и вскинул явно тяжелую пластиковую сумку-пакет.
– Что это, Сань? – старательно улыбаясь, спросила она (господи, ну за что они все так к ней относятся, все друзья и сослуживцы мужа; разве они не понимают, что их дружелюбие, их помощь только усугубляют ее положение, ее боль?).
– А у тебя сметана есть? – спросил он, покачивая сумку.
– Ну, есть.
– А масло есть?
– Сашка!..
– А вот есть у тебя... Ладно-ладно. Гляди! – И он раскрыл сумку. Она доверху была полна великолепных, тугих, остро пахнущих шампиньонов.
– Откуда такая красотища, Саш? – неподдельно восхитилась Марина.
– Женщина, в доблестных Военно-Воздушных Силах есть все! Ну, не буду, не буду томить – скажу. Все равно всяким штатским человекам, а тем более юбочному племени, туда ходу нет. На поле собрал, прямо у ВПП, то есть у полосы. Их там море – как травы. Растут всюду, хоть косой коси. Держи. Молись на Барыгу.
– Как – «держи»?
– А молча. Я домой принес уже. А эти тебе тащил. А теперь мне и тащить не надо: сама пришла. И то хорошо, меньше мороки бедному Сашеньке. Ну, все, меня супружница ждет – она их уже готовит. Пока, Маринка. Чего не заходишь?
– Наши... Ваши летают сегодня?
– Ну да. Разве не слышно? Правда, ночью туманец грозятся метеорологи напустить – ну да мы их не боимся.
– А ты не летишь?
– Уже! – засмеялся он легко. – Устал, скажу тебе! Сейчас вот насладюсь, нет, наслажусь блюдом богов, почитаю Рембрандту – и у койку. Ты читала Рембрандту?
– Ну тебя, Сашка, обормот...
– А вообще, конечно, устал, Маринка. Ночь будет трудная у ребят – погодка-то так и шепчет, так и шепчет, – как-то со значением сказал он и быстро осторожно глянул Марине в глаза. – Да...
– А зачем ты мне это говоришь? – сразу сжалась Марина. «Опять, опять... Что они за люди такие! Опять. Мама предупреждала меня, как предупреждала! Она все знала. Они действительно сумасшедшие, и самое страшное – они все братья в этом сумасшествии. Даже когда они разные...»
– Просто наши ребята летают сегодня, – вроде задумчиво произнес Барыга. – Соседний полк почти весь ушел. Ну, там-то... – Он неопределенно махнул рукой. – Там погода, конечно, другая. Но возвращаться-то все равно сюда. А там солнышко. Синий океан. Пальмы, атоллы. Рай земной.
– Где?! – изумилась она. – Ты что мелешь, Сашка? Какой рай?
– А ты не знала, куда мы ходим? – притворно удивился он. – Ну, там, вниз по карте! Завидую я им, – фальшиво сказал он, и она поняла – он фальшивит намеренно, для нее. Он фальшивит так старательно, что даже глухой услышал бы эту фальшь. Она ощутила длинный холод в спине, кончики пальцев закололо, как бывает от мороза. Зачем он это делает, зачем они все такие?! Чего они лезут в душу, что они хотят вернуть? Она ничего не хочет! Все, все кончилось, развалилось, что они еще хотят от нее? Неужели и с ним они делают то же? Она ведь ничего у них не просит!
Она резко повернулась и, рванув Птаху за руку, быстро пошла, почти побежала прочь, плохо видя тротуар.
– Эй, Маринка! – закричал позади Сашка. – Да ты что, Маринка?
Он догнал ее и пошел сбоку, дергая сумку с грибами из рук.
– Ну, ладно, ладно, не хотел я, а сумку отдай – я понесу, ну, дай, говорю! Я понесу сумку! Марин, ты чего? Что я сказал-то? Ну, прости, если обидел, но я сам не знаю, что такого сказал, чес-слово.
– Знаешь! – почти прошипела она с внезапно прорвавшейся злобой, ужаснувшей ее. – Все вы всё знаете! Н-на! – ткнула она ему сумку. – На́ свою отраву – и оставьте, оставьте меня в покое! – И она, стараясь удержать прыгающие губы, ослепнув от неудержимых слез, побежала за угол, не слыша, как заплакала Птаха; и бился, бился, не давая дышать, видеть, слышать, один вопрос, только один вопрос: «Что делать, что мне делать, что делать?»
Она почти бежала домой, а дома – она знала это заранее – всюду был он: его руками сделанные полки, купленные им и им читанные книги, запах бритвы в ванной, модели старых самолетов под стеклом серванта, его фаянсовая старая чайная чашка. Везде, куда ни шагни, – он, он, он!
Что же делать?!
Она остановилась. Птаха плакала, тонко всхлипывая. Уже зажженные, тусклые пока уличные фонари, празднично сверкающая витрина детского магазинчика «Тип-Топ», разноцветно-мягкие окна домов – все задрожало в низком вибрирующем гуле. Впереди, за железными воротами в конце проезда, за аллеей тополей и крышами зданий, нарастал тяжкий отдаленный гром. Вот он завис на одной мощной ноте, вот покатился в свист, удаляясь, – и далеко, в просвете между деревьями, на короткую секунду показались, мелькнув, цветные огни, окаймляющие силуэт самолета, и тут же промелькнули вторые. Гул и свист удалялись, затихали. Все. Улетели...
Она зажала ладонями уши.
Она не хотела слышать, она не хотела видеть. Но она все равно видела, как он сидит, скрюченный, в ненавистной, чудовищно бездушной, отнявшей его у нее стекляшке, в своей ужасной, забитой железом и проводами кабинке. Там, высоко, в темнеющем, пустом, безнадежно пустом небе.
Она подняла к небу, к низким облакам, залитое слезами лицо; она ловила щеками капли дождя и слез.
Птаха перестала всхлипывать; она молчала, рано взрослеющая девочка Пташка.
Но что, что делать?!
VI
НАД ОКЕАНОМ – НОЧЬ
В воздухе. 31 августа – 1 сентября
Ночь обрушилась внезапно – как обвал.
Словно из игрушечно-голубых небес рухнул, раздавив мир, черный провал.
Когда земля развернула их на восток-юго-восток, солнце, доброе, животворное, улыбающееся солнце, вот уже пять часов неустанно и дружелюбно плывущее для них над выпуклым краем океана, это живое солнце, обидевшись, сразу же скрылось, едва они отвернули от него, – и тьма, выжидающе-грозно маячившая далеко на востоке, рванулась к ним, вздыбилась и тут же навалилась плотной массой – и сразу, без перехода и полутонов, все исчезло, как если бы в огромном бальном зале, где только что сияли люстры и сверкала праздничная музыка, отражаясь в хрустале, разом погасли все лампы и свечи и инструменты потеряли голос.
Корабль вошел, вонзился в ночной туман, как раскаленный нож в ледяное масло. Ночь всплывала снизу, от невидимого холодного океана, клубясь чернеющими лохмами мокрой мглы, заволакивала стекла кабин, и знобко и стыло становилось экипажу. Земля, которая всегда есть, всегда ждет, которая рядом, даже если далеко, пока светит солнце, пока живет вокруг живой земной мир, – земля исчезла, растворилась в небытии. Во всем мире не было ничего, кроме обтекающей самолет мглы.
Ничего. Ни земли. Ни берегов лежащей глубоко внизу Атлантики. Ни пения и света в городах. Ни шороха листвы и трав, спящих в лесах. Не было даже самого полета и сотен и сотен километров, прожженных упрямыми турбинами.
Корабль, чуть покачиваясь, повис в этом черно-сером нечто, озаряя несокрушимо клубящуюся тьму мгновенными слепяще-алыми взблесками проблеск-маяков, прорезая ее весело-храбрыми трехцветными созвездиями АНО, да еще из двигателей – если б кто-то мог глянуть на корабль сзади – призрачно-жутко выбивалось рваное бледное пламя.
И лишь подрагивание указателей на изнутри светящихся циферблатах, покачивание силуэтика авиагоризонта, лукавое шевеление шкал компасов, само дыхание корабля говорило о высоте и скорости, о том, что машина живет и дышит, несет их, шестерых, сквозь мрак и холод в своем уютном чреве, охраняет, защищает широко раскинутыми крыльями, могучими двигателями, сталью бортов, питает их, таких хрупких, не приспособленных к самостоятельной борьбе с безжалостной, неустрашимой стихией, своим кислородом, теплом, светом и, наконец, дает им веру и уверенность – радиосвязь, эту путеводную звезду в затопившем весь мир непроглядном мраке. Мраке, который материален – мрак гремит могучим средневековым орга́ном Князя тьмы, мрак вздымается всесильным хоралом самого Мироздания, на которое они покусились.
Но далеко отсюда, в непроглядном мраке, шли сквозь ветер и ночь три мирных трудолюбивых судна, и в их глубоких, надежно укрытых трюмах-ангарах покачивались в дремной океанской качке курносые работяги «Беларуси», поскрипывали обтянутые втугую тросы раскрепленных на палубах лобастых ЗИЛов и угловато-плечистых КрАЗов. И плыл через второй по счету океан в сухих трюмах-закромах хлеб, золотые горы, насыщенные солнцем и добром. И лежали в уютной темноте отсеков заботливо упакованные смешные мишки, лопоухие зайчишки, хулиганистые клоуны, кокетливые куклы и почти настоящие экскаваторы. Радостное, развеселое, забавно-ласковое семейство игрушек, о которых пока не ведают лежащие в госпиталях и приютах обожженные, искалеченные, умеющие стрелять из автомата, но не умеющие строить за́мки из песка детишки – наследники веры и дела слишком рано повзрослевших и безвременно ушедших из жизни родителей, даже не успевших вкусить сладкой свободы, за которую они погибли.
Когда рассветет, суда войдут в лежащие сейчас под самолетом воды, и тогда кукол встретит стая корветов, вокруг хлеба закружат угрюмые боевые вертолеты и грозные стремительные фрегаты будут внюхиваться узкими хищными носами во след землепашцев-тракторов.
Скорее всего, они будут просто «вести» эти три мирных судна до того места, той точки в океане у побережья, где их встретят маленькие, низкорослые, но отчаянной храбрости и беззаветной преданности братству свободных юркие катера – маленькие, бессильно-пулеметные против ракет, бомб и пушек, но готовые ринуться навстречу любому фрегату и, приняв в мгновенном бою смерть, доказать высокое право на жизнь.
Скорее всего, вертолеты и фрегаты просто отвернут и уйдут рано или поздно восвояси. И ничего не случится. Скорее всего. Но ведь был уже Тонкинский залив – и все реки крови, пролитой после той ночи, не повернут вспять, даже когда выяснится наконец, что там произошло. Мертвые не выйдут поутру на поля.
И были два мирных «Антея», растворившихся в небе Атлантики, где-то в этих же местах, – по сей день хранит их тайну океан, а ведь в их отсеках тоже были игрушки, бинты и хлеб. И была кровь на палубах с мирными тепловозами возле кубинских берегов. Да чего только не было!
В общем, задача была предельно ясна и предельно проста: люди, везущие хлеб, должны на рассвете увидеть над собой звезды на крыльях. Когда возле них появятся чужие самолеты и вынырнут из рассветной мглы свирепые фрегаты, ребята на грузовозах должны услышать над головой гул турбин и знать, что ничего не случится – как должны будут это знать и на мостиках чужих кораблей. На сей раз ничего не случится. Хлеб и игрушки придут к адресатам.
Шорох, треск в наушниках, биение далекого радиоимпульса и в помехах – знакомый хрипловатый голос, летящий за ними и к ним сквозь туман, ночь, сотни километров безжизненного, опасного, черного пространства, гудящего мертвой пустотой:
– Девять пятьдесят третий! «Барьер» вызывает Полста третьего на связь.
Видно бледное – по контрасту с матово-черной маской – в розово-зеленовато-желтых сполохах приборного света лицо правого летчика, его выжидающий взгляд, несоразмерно широкие в летных доспехах плечи.
– Командир, есть связь, – докладывает спокойно-деловитый Щербак.
Кучеров топит большим пальцем в мягкой замшевой перчатке крохотную кнопку на роге штурвала, окаймленную тонкими красными буковками «РАДИО»:
– Я Полста третий. Выхожу в район работы с заправщиком. Прошел четвертую контрольную точку, получил подтверждение. Эшелон десять, скорость по прибору восемьсот. Все в норме на борту, порядок. Как поняли?
– Все понял, все. Танкер встретит вас по схеме. У меня все, до связи.
Глаза встретились во мраке кабины.
«Ну вот, старина, все в порядке. Земля там, где ей положено быть. Нас не забыли. Мы делаем то, что нам положено делать».
«Да, я знаю. За себя я не боюсь, я теперь все смогу. Но... Ты не думаешь?..»
«Нет, дружище, нет. Если б я так думал, тебя б тут не было».
«У нас будет трудная ночь. Командир, я хочу, чтоб ты знал...»
«Я знаю».
«Спасибо, командир...»
– Штурман?
– Есть, штурман. – Машков склонился над маленьким столиком в круге мягкого полусвета в своей почти полностью затемненной кабине в самом носу корабля и сосредоточенно колдует с карманным микрокомпьютером и ветрочетом; глаза блестят поверх жутковатого «рыла» маски. Он косится на приборы, последний раз щелкнув кнопкой компьютера. – Выходим в точку встречи через сорок две минуты. Мо-о-омент... До поворота – восемнадцать минут.
Он не поднимает глаз на небольшую цветную фотокарточку, закрепленную слева над «сапогом» радиолокатора на дюралевых уголках. Снимок все равно во тьме, а он и так знает, как смеется его славная маленькая Птаха.
– Оператор, есть что-нибудь?
Агеев помедлил, вглядываясь в экран круглыми глазками-бусинками, остро поблескивающими в волшебном зеленом свете, льющемся с мерцающего экрана; лицо блестит капельками пота, шлемофон расстегнут и сбит назад – ему жарко.
– Нет, у меня все чисто.
– А пора бы. А?
– Пора, – соглашается Агеев, быстро перещелкивает тумблеры на расблоках, меняя шкалу радара, несколько секунд внимательно изучает экран. – Нет. Пока все чисто, командир.
– Да они, наверно, маленько запаздывают. Заправщик что девица, – вмешивается штурман.
– Ясное дело – у соседа хата всегда кривая, – усмехается Кучеров.
– Да нет. Просто, если разминемся, будет... э-э... Обидно будет. Ведь почти четыре с половиной.
– Чего – с половиной?
– Часа. После дозаправки. Баки-то наши того. Агусеньки.
– Грамотный. Знаю, – отчего-то раздражается Кучеров.
Да, баки скоро «высохнут». Савченко, смешно вытянув шею из нескольких воротов снаряжения, всматривается в ночь. Радар еще не берет, а он уже глаза таращит, оптимист...
– ВСР?
– Аюшки?
Кучеров покосился на неизвестно чему сразу заулыбавшегося Николая.
– Стрелок-радист! Как у тебя там?
– Как в аптеке, командир.
– Ох, Щербак...
– Все великие всегда странны, командир.
Агеев недовольно сопит.
– Женька, разгильдяй! Ты связью работаешь? Наших буренок ищешь? Или опять читаешь про контрабанду?
– Никак нет, командир, работаю.
– Смотря чем...
– Головой – самое крепкое дерево. А сейчас вот вспомнил и радуюсь.
– Ну? – Кучеров сердито косится на улыбающегося Савченко.
– Я сижу верчком, Георгий – спиной, оператор – боком, вы – лицом вперед. А летим все в одну сторону. Во до чего техника дошла!
– Интеллектуал...
– Но дойных коровок нет. Нету буренок.
Агеев мрачновато и с явным неудовлетворением слушает. Кучеров с сомнением тычет большим пальцем за спину:
– Больше ведь дурака валяет, чем такой уж записной юморист. Зачем? Но тут, думаю, прав. Прав?
– Наверняка. А в чем?
– Молодец. Уважаешь начальство – сразу соглашаешься.
Савченко хмыкает.
– И не ухмыляйся. Я про оптимизм. Ибо наш оптимизм...
– Командир! – включается штурман. – Командир! Поворот вправо двадцать, переход в эшелон шесть.
– Ясно, штурман. Я правильно понял?
– Правильно, командир. Выходим.
– Радист! Связь. Есть? Ага... «Барьер»! Вызывает на связь Девять полсотни третий. «Барьер»!
– Слушаю, Полста третий, я «Барьер».
– Идем планово. Разворачиваюсь в точку рандеву. Занимаю эшелон шесть, курс девяносто пять. Дайте подтверждение.
– Правильно идете, подтверждаем.
– Понял, спасибо. До связи...
– Полста третий!
– Да-да, слушаю.
– Как там у вас? – В хрипении наушников слышалась нескрываемая тревога. – Как дела?
Кучеров скептически усмехнулся, переглянулся с Николаем, подмигнул ему и, проворчав: «На-ча-льство... Заботятся!» – бодренько ответил:
– Я Полсотни третий. А какие тут дела в потемках? Снижаюсь. Ничего, натурально, не вижу. – Он чуть улыбнулся, сообразив, как сейчас поморщился строгий Царев на «натурально».
– Принято. И соблюдайте дисциплину в эфире.
– Ясно. Спасибо...
– И смотреть внимательно там!
– Куда тут денешься – смотрим...
– Командир! – сзади по плечу хлопает перчатка Агеева. Кучеров, выворачивая шею, пытается обернуться – за ним на верхотуре операторского насеста видна грузная фигура Агеева. Он тычет большим пальцем влево. Кучеров оглядывается туда – немыслимо далеко, в черной пустоте, остро-слепящей иглой вспыхивает и гаснет белая звезда. Вспышки мелькают в ночи лучами-брызгами.
– «Барьер», я Девять полсотни третий, вошел в район дозаправки. Вижу танкер! Разрешите работать?
– Есть, Полста третий. – Наушники помолчали и почему-то сердито закончили: – Давай! Но осторожней там!
– Да что это такое с вами сегодня... Есть! Работаю.
– Командир! – включился Щербак. – Командир, они на связи. Запрашивают условия.
– А какие условия? – ворчливо возразил Кучеров. – Обычные условия. Пара?
– Пара, командир.
– Лады... – Кучеров переключил радиостанцию. – Какой там у них позывной?
Щербак хихикнул и весело доложил:
– «Околоточный».
– Че-его?
– «Околоточный». Позывной такой.
– Тьфу ты...
– Во, опять вызывают. Вроде нервничают.
Кучеров щелкнул переключателем, и в наушники ворвалось утомленно-сердитое:
– ...чный»! Почему, молчите? Вас наблюдаю на пеленге тридцать восемь, прошу связь!
– Слышу, «Околоточный», слышу, я – Девять полста третий.
– Добрый вечер, ребята. Условия?
– Не вечер – скоро утро доброе. Принимаю четырнадцать.
– Сколько?!
– Четырнадцать. Под завязочку.
– Ну, мужики, вы здоровы аппетитом! На гастриты не жалуетесь?
– Надо, «Околоточный». Нам еще работать и работать. Не корысти ради, но токмо волею – и так далее. Дадите?
– Для хороших людей ничего не жалко. Сколько дозаправок?
– Не понял.
– Я спрашиваю, сколько имеете ночных заправок?
Кучеров переглянулся с Савченко: «Видал?»
– Все будет в порядке, фирма гарантирует. Нам еще одно важное дело сделать предстоит – так что все будет правильно.
– Ладно-ладно... Начинаем сближение?
– Поехали. Кстати, «Околоточный», это что за позывной у вас такой?
– Не нравится?
– Не то чтоб не нравится, но... антиобщественный какой-то.
Наушники вздохнули и скучно пояснили:
– Полста третий, позывные придумывает машинка-эвээмка. Чтоб никто не догадался. Она умная – вот нам и подсуропила. Надоело отвечать.
– Ясно, не обижайтесь.
– Чего там. Мы не обижаемся. Просто все спрашивают – подустали мы... Внимание, даю прожектор.
В ночи полыхнул слепящий сноп голубовато-белого ледяного света. Один из танкеров шел уже рядом. То, что было вечером, было пустяком по сравнению с предстоящим. Ночная дозаправка! Но и это будет сделано...
Кучеров подбирает газы и устанавливает режим. Рядом идет, прорезая ночь вспышками огней, мутно-белый в ночи корабль. В нем сидят такие же ребята, как и они тут. А внизу бескрайний океан. Интересно, снизу их кто-нибудь видит? Ночь, ночь вокруг...
– Экипаж, приступаем к ночной дозаправке. Всем предельное внимание. Помощник?
– К дозаправке готов.
– Корма?
– КОУ готов.
– ВСР?
– Есть.
– Опе?..
– Готов оператор, готов.
– И?..
– Штурман готов.
– Ну, тогда начнем. «Околоточный»! К приемке топлива готов.
– Принято. Ну, тогда благословясь?
– Не веруем.
– Правильно... Начинаю сближение!..
...КДП мутно светящейся круглой башней, очень похожей на башню маяка – только много шире, осадистей и несколько ниже, – высился в плывущем ночном тумане; почти бесшумная работа многих людей, сама атмосфера тут были насыщены ожиданием, как электричеством перед грозой. Вне стеклянных стен пункта царила почти полная тишина; на самом пункте работали по-настоящему сейчас лишь планшетисты, отмечающие на полупрозрачной зеленой переборке, расчерченной светящейся сеткой с рассыпанным по ней замысловатым набором символов и чисел, движение ярко светящегося крестика самолета. Вот крестик, послушный тонким пальцам планшетиста, опять передвинулся в новый сектор – согласно команде, поступившей от операторов поста управления. Теперь он был не одинок в пугающе пустом просторе сетки – теперь он оказался рядом с двумя такими же крестиками. Тишина – только тихонько пощелкивают спрятанные под панелями реле и монотонно негромко гудят кондиционеры.
Руководитель полетов, вглядевшись в планшет, секунду раздумывал, потом пододвинул к себе рабочий журнал и принялся что-то быстро писать, предварительно аккуратно пометив плановую таблицу.
Инспектор вышел на галерею-балкон, кольцом опоясывающую башню КДП поверху и словно повисшую в пустоте ночи.
Всюду, всюду было темно и сыро; прямо под ногами в смутных, приглушенных пятнах света мягко и замедленно покачивались клубы тумана.
Генерал поежился от влажного холода, доставая сигареты, и щелкнул, вернее, чиркнул колесиком зажигалки – странной, похожей на цилиндрик. Длинный, но какой-то хилый, робкий, с копотью, желтый язычок пламени на секунду высветил искрящийся каплями влаги воздух.
Рядом возник чей-то силуэт; генерал посторонился, пропуская человека, шагнувшего мимо него в дверь КДП. То был полковник Царев; он прошел в помещение, словно не видя генерала – тот отвернулся к перилам галереи.
Тишина. Тишина кругом такая, что слышно, как потрескивает табак в сигарете. Вот где-то рядом вкрадчиво шлепнула капля, вот еще одна...
Генерал опять чиркнул зажигалкой – желтый язычок вновь засветился в мутном ореоле влажного воздуха. Погас. Чирк – загорелся. Щелк – погас. Это самодельная зажигалка – из латунной гильзы патрона. Старая, неудобная, к тому же пачкает металлом пальцы, да еще и подтекает вдобавок – карман вечно припахивает бензином. Чирк – зажегся...
Он вслушивался в ночь, вглядывался в мутные волны тумана, в которых плыло, покачиваясь, отражение сигнальных огней – белых и красных – башни КДП, и видел там, далеко, в плывущей мгле, своих друзей, живых и мертвых, и вспомнил все, потому что никогда ничего не забывал – даже то, что, возможно, и хотел бы забыть – и такое было; и, вспомнив, словно увидел яростные, упрямые глаза этого полковника – Царева? Ну да, Царева; он вспомнил самого себя – как стоял в штабной землянке...