Текст книги "Над океаном"
Автор книги: Владимир Смирнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 19 страниц)
И вдруг «семерка», идущая в стороне, задрала нос, кувыркнулась через спину, выбросила клуб искрящегося дыма, и полыхнула белым огнем, и, запрокидываясь через крыло, понеслась вниз, пронзая воздух стремительной черной стрелой дыма. Ворвался крик: «Прыгай, Кузя! Да прыгай же!» Это же я, я кричу! И задыхался, кричал что-то Сережка Кузнецов, сияющим солнцем врезался в расколовшуюся черным вулканом землю, превратив все вокруг себя в кипящее пламя...
...Через несколько минут девять «ЛаГГов» уходили все так же, на бреющем, от растерзанной земли. Там, сзади, раскачивались, упираясь в низкое небо, столбы дыма всех цветов и оттенков – от черно-смоляного до ядовито-розового химического. Догорали перевернутые машины, сумрачно дымились остовы танков – черные груды обуглившегося искореженного железа. Брызгало яркими искрами пламя из каких-то ящиков, веселыми радужными пятнами горели лужи бензина. Чад и копоть горящей резины и оплавившегося металла несло на белый прибрежный песок...
«ЛаГГи» шли, держась у самой воды. Серел воздух, заполнялся зыбкой предвечерней мглой, но наверху, там, где высоко плыли «яки» прикрытия, небо еще светилось, и далекие самолеты весело и ласково поблескивали розовыми в последних лучах солнца металлическими брюшками. Все так же бежала внизу вода, уже, правда, потемневшая, и ничто в мире не изменилось, кроме того, что... Нет, не надо, сейчас – не надо...
Что с курсом? Кажется, уходим в сторону градусов на пятнадцать. Значит, выйдем севернее базы километров на 70 – не менее. А ведь горючего в обрез, и нет времени на мотание в поисках ориентиров.
– «Виктор-один», я Второй, мы уклоняемся к норду. Молчание. Все так же ровно плывет самолет ведущего – как глухой.
– «Виктор Первый», уходим к норду!
Только шорох разрядов в наушниках. Дела! Ну-ка...
Дав полный газ, Анатолий вырывается из строя вперед, рывком круто разворачивается прямо под носом «единицы».
– Второй, на место, – хрипло говорит Рощин.
– Первый, уходим к северу!
– Второй, почему молчишь? – Рощин говорит глухо и монотонно, предельно усталым голосом, словно превозмогая самого себя и тяжесть своих лет и лет войны, – это слышно сквозь помехи и треск эфира.
– Я Второй, кто слышит меня? Всем, кто слы...
– Отвечай, Второй...
Вот теперь ясно. Все ясно. Передатчик разбит, станция работает только на прием. А Симонов в горячке и не заметил, когда получил попадание: «Ну, будем надеяться, что разбита только рация...»
– Я – «Пятый Виктор»! Первому – мы уклоняемся к северу!
– Спокойно... – Голос Рощина словно прорывается.
– Третий Первому! Командир! Ты дымишь! – кричит кто-то.
Эфир тут же заполняется голосами.
– Шестой – подтверждаю дым! Как понял? Дым!
Дым?! Да нет же, нет – это пар. Симонов ближе всех к рощинской машине, он держится на своем месте правее и позади нее и отчетливо видит – это пар.
– Спо-кой-но... – Голос Рощина не меняется в своих глухих интонациях.
Пар – это пока не опасно. Но лишь пока. Как только вода вытечет – а это дело нескольких минут и зависит от размеров и характера повреждения, – температура масла попрет вверх, масло закипит, выгорит – и тогда... Тогда остается только ждать, что произойдет раньше – расплавятся головки цилиндров, полетят клапана или двигатель просто-напросто заклинит? Выход один – прыгать. Но куда? Куда?!
Впереди показалось побережье. «Наконец-то! Ч-черт, похоже... Ну да – мы вышли к бухте Иннокентия! Ничего не понимаю. Это ведь южнее базы. Южнее! Старик, как всегда, прав».
Текут минуты. Струйка пара за машиной Рощина вроде не шире, чем была, и не плотнее.
Струйка пара течет и течет, скользит в воздухе вкрадчиво и коварно, как гадюка в густой застойной траве. Она даже изгибается так же...
Что-то впереди тускло заблестело, какое-то громадное водное зеркало. Река? Гигантская дельта реки – могучей, широченной реки. Мощная река, сливающиеся в паутину протоки и рукава засветились сквозь сумрак. Да какая же тут река, южнее базы?
«Мама моя, да это ж Амур! Дельта Амура! Мы все-таки ушли на север! База осталась позади, на юге! Мы спутали бухту Иннокентия с бухтой Дата!»
Анатолий дает полный газ, плюя и на топливо и на обороты, вырывается вперед и бросает машину в левый разворот: «Делай, как я!» И летчики увидели его маневр, и увидели Амур – Амур ни с чем не спутаешь! И все все поняли.
Группа разворачивается. Все вдруг – на 180 градусов. И Анатолий оказывается в хвосте, замыкающим.
Итак, теперь-то, по крайней мере, все наконец окончательно ясно. Теперь займемся собой. Как наши дела? А плохи наши дела, очень и очень плохи. Можно сказать, труба наши дела. Можно сказать, дел уж и вовсе, считай, никаких – стрелка бензочасов легла на нуль. И лежит, плотно лежит, намертво. Ну, вот и все. Отлетался...
Но мотор-то еще работает! Он-то еще тянет! (И ведь Зубов же, Зубов – как он тогда бросил: «Врут, и кто их знает, когда в какую сторону». Так?)
Ладно. Сбросить газ до среднего. Скорость, конечно, упала, но зато дольше движок протянет на тех каплях, что еще остаются в баках. И будем надеяться, что бензочасы зубовского «академика» врут еще больше, чем кажется.
Мимо проплывает самолет Рощина, он отстает от строя, и вдруг резко, как подшибленный, валится вниз. В наушниках раздается искаженный голос – неужели это Рощин?! Он что-то пытается сказать, и слышно, как он чем-то давится. Его самолет раскачивается, проваливаясь, теряя высоту. Вот он выровнялся на миг, полез вверх, к своим, к стае. А за ним широко распушилось темное, почти черное облако – и самолет бессильно свалился на крыло. Стал замедленно, долго падать, входя в широкую дугу, вычерченную густо-черной полосой, траурным шлейфом, и беззвучно исчез в сине-черном море тайги. Через долгое мгновение там мигнуло белое и яркое в полумраке пламя и накрылось дымом. Дым, растворяясь в наползающей мгле, медленно поплыл рваными пятнами над непотревоженным лесом.
Рощин никогда не ошибался. Покуда был жив...
А группа, уже не сохраняя строй, уходит к югу. Уходит к дому.
«Яки» прикрытия, выполнив свою задачу, давно уже отвалили в сторону.
Еще уменьшить скорость. Вот так – в экономичном режиме. И пожалуйста, спокойно. И не надо смотреть, как друзья уходят вперед, растворяются в багровом закатном небе. Все равно никто тебе помочь не сможет.
Рядом пристраиваются два «лага» – это Мул и Коломиец. «Привет, ребята! Хм, надо же, вроде как помешали – так я настроился...»
Видны их улыбающиеся физиономии: держись, старина! «Держусь... Они ведь не знают, в чем тут у меня дело, но суть они поняли правильно: в чем бы оно ни было, но дело это – плохо. Нет, ребята, спасибо, но падать буду я один. Это вы зря затеваете – падать буду я один».
Он показал рукой: «Вперед!» Сашка Мул замотал головой и убежденно сказал:
– Не дури!
Он опять взмахнул: «Вперед!»
Коломиец нахально засмеялся. Погрозил ему кулаком.
«Но ведь глупо, ребята! Глупо же гробиться втроем! Все равно я не дотяну. Только вот одно...» Зажал коленями ручку и, вскинув руки, показал, будто укачивает младенца. И потыкал пальцем в Мула.
– Чего? – сказал Мул удивленно. – А-а, понял. Ну и дурак!
Мул качнул машину и подошел еще ближе, прижался вплотную, крыло в крыло, так, что стали видны застежки его шлемофона. Он изо всех сил улыбался. Его, беднягу, прямо перекосило в жизнерадостной улыбке. Мул радостно скалился и что-то показывал, жестикулируя правой рукой. Толя покачал головой. Потыкал пальцем в крыло (там бензобаки), потом в мотор, потом задрал руку и показал часы. А потом ткнул пальцем в себя и показал вниз, за борт, туда, куда ушел Рощин.
– Бензин? – помолчав, спросил Мул.
Толик закивал.
– Ну да... – сказал Мул. – И мотор?
Толик отчаянно закивал.
– Значит?..
Он опять махнул рукой: «Вперед!»
– Ладно, – жестко сказал Мул. – Ты, конечно, прав...
Эфир потрескивал, шелестел, шуршал грозами и солнцем, бурями и чудесным, нежным воздухом жизни.
– Слышь, Толик... – Мул помолчал. – Ты уж постарайся, Толя! Прыгать будешь?
Куда? В тайгу? Свалиться на вековечные сосны, чтоб тело твое мгновенно изорвали, изодрали, изуродовали мощные острые сучья – как пики, как клыки! – и чтоб ты сутки, и двое, и трое провисел на стропах застрявшего в верхушках сосен парашюта, истекая кровью. Ну, уж нет!
– Ну, Толик! – сказал Мул.
«Что это у него с голосом? Елки-палки, Санька, да ты что?!»
– Шестой! – зло выкрикнул Мул. – Шестой! Следуй за мной!
И пара «лаГГов» увеличила скорость, и скоро они пропали в вечернем небе. И лучше б они и не появлялись – так ведь уже все было и ясно, и просто, и понятно. Ох, лучше б они не появлялись – ведь легко почти было...
Толя отворачивает к проливу. Его словно тянет туда, тащит неведомая сила. Вода все-таки.
«Эх, сынишка-сына. Я уж будто привыкаю к этому слову!»
Он снижается к воде. Приводниться? А потом – на лодке-надувашке?
Кипит справа на скалах белых злой прибой – нет, туда на резиновой лодчонке не выберешься. «Или попробовать? А что я теряю?»
Так, бортпаек – в карман. Ракетницу – за голенище сапога. Теперь отстегнуть парашютные ремни заранее – там, на воде, некогда будет. «Что еще я забыл? Фонарь сброшу перед самым касанием. Пистолет и планшет нужны, может, я еще и выберусь на землю. Да, проверить застежки спасательного жилета – порядок. Ага, выключиться из бортовой сети – освободить шлемофон. Привязные ремни боже упаси отстегнуть – удар о воду страшнее удара о бетон. Ну что ж? Вроде все? Поехали!..»
Сердце глухо бухает в затылке, волны растут на глазах. Они все крупнее, вздымаются в сумрак все выше и выше. Они тяжкие и густые. Уже видно, как по их лоснящимся черным бокам струятся пузырясь потоки пены. Вода вспучивается и опадает, пенные гребни тянутся, подбираются к одинокому, робко качающемуся самолету. Ждут, сволочи, торопятся! Сейчас, вот сейчас ударят. Самолет подпрыгнет со стоном, разваливаясь на куски, его догонит волна, сшибет вниз. Он зароется носом в воду – острым, идеально обтекаемым носом, – и сверху упадет, рухнет, обрушится черная вода – и все... «Знал бы ты, знал бы, сына, как твой папа сейчас... Рассказать бы тебе, увидеть бы тебя, а, сынишка? Какой ты хоть там? Вот сейчас уже все... Нет! Газу! Газу – и вверх! Может, дотяну еще! Он же еще тащит меня – а я его своими руками?!»
Опять внизу медленно, как в дурном сне, ползет тайга, утопая, растворяясь постепенно в надвигающейся мгле. В воздухе хорошо видно умирание дня, его затяжная агония. Тут, наверху, еще светло. Внизу все уже потеряло очертания. Повисло время. Все затихло. Ровный рокот мотора – и теплый, и равнодушно-монотонный. Тихонько, устало покачиваются стрелки приборов. Скоро уже совсем стемнеет.
А дома, в Карелии, скоро дожди пойдут. После хорошего, зрелого лета. Скоро настанет знаменитая осень. Чудесная осень. Ясная. Прозрачная. С небом, отмытым до студеной хрустальности. С негромким ночным дождем – ровным и ясным, не бурным и не монотонно-занудным, а тем, который очищает небо от летней пыли и усталости и промывает душу спящего человека, во сне прощающегося с очередным своим летом. На рассвете пар морозный от травы. То ли роса, то ли изморозь. Время, когда даже юные хорошо знают, что жизнь коротка и, наверно, тем прекрасна. Будь она длинней, не увидеть бы красоты влажного угрюмого валуна, лобастого и морщинистого, по-стариковски ждущего зиму в синем тихом лесу, что у озера.
А здесь – багровое небо! Трудное небо. Густое. Вязкое. И внизу почти совсем темно.
«И как же там наши-то? Садятся уже, наверно. Не побились бы «молодые»!»
Они садятся, рулят. Техники встречают своих, бегут, держась за крыло, и у каждого на лице: «Мой вернулся!» Только Серегин техник стоит и не знает, куда ему сегодня идти и что ему сейчас делать. Стоит вдовцом, и летчики, проходя мимо, стараются не замечать его и прячут свои облегченно-счастливые возвращением глаза. И еще рощинский технарь – он ведь тоже...
«А мой? Мой Лопатюк, старикан мой! Я-то вернусь сегодня? Я вылетел не на твоей машине, Иваныч. Ты не облазил ее, не общупал, мой «дядя Паша», не обласкал своими сожженными, изъеденными маслами и кислотами толстыми пальцами за долгую короткую ночь предполетной подготовки. Я знаю, как люто ты сейчас ненавидишь (не надо, дядь Паш!) зубовского механика за перерасход и за часы, но все это неважно. Важно одно: я-то вернусь?
Или поставят на стол мой прибор в столовке, и весь вечер мой стул будет пустой, как и рощинский, и Кузин? И тоскливо будет в зале, и Танечка будет молчать и тихонько, как мышка, двигаться между столами, и ребята будут жевать молча, не глядя друг на друга – а завтра на мое место уже кто-то сядет. Ну уж нет. Нет! Я, я сяду на свое место! Я ведь воду,воду вижу! Это ж гавань! Я уже почти дома! Не-ет, ребята, мне теперь никак нельзя убиваться. Теперь главное – залив перетянуть. Внизу темно, ни огонька, но я знаю, сколько там людей, и все – свои. И аэродром-то, аэродром – рядом.
Внизу черная вода. Вернее, ничего внизу нет. Низкое беззвездное небо упало вниз, в черноту. Весь мир растворился в этой черноте. В кабине уже тускло засветились зеленоватым фосфором приборы, багровыми отсветами мигает на стекле кабины свет от сигнализаторов шасси. И что-то зашевелилось в давно молчавших наушниках, какие-то отзвуки, отголоски.
Голоса эти уже различимы. «Да ведь это мои садятся, наши ребятки, наши!» И с каждой секундой слышимость лучше.
– Я – Десятка, шасси выпустил, зеленые горят, прошу посадку.
– Понял Десятого, внимание Восьмому – идешь с недомазом, недомазом, газом подтяни, вот, молодец...
– Я – Десятый, на прямой, прошу посадку!
– Да слышу, слышу Десятого, посадку разрешаю! Девятке – «Рубин Первый», не суетись, не дергай ручкой, не дергай! Восьмому «Рубин» – кой черт, освободить полосу! Немедленно долой с полосы!
«Родные вы мои, ребятки мои!»
– Я «Рубин Первый». Все сели? Все. «Рубин Первый» – всем «Викторам». Полеты закрываю. Конец связи! – это Ростов.
«Как все?! Не все! Я еще не сел! Где ракетница? Ракету, ракету красную: «Сажусь аварийно». А-а, вот же она, все еще за голенищем, угрелась тут...»
Рывком распахивается фонарь, в лицо ударяет ревущий, тугой лохматый ветер, забивает дыхание, обжигает глаза и рот. Черный и бешеный, он кипит в кабине. Выстрел!
В лицо бьет горячим, душным хлопком. Красная звезда ярко полыхнула в небе и полетела наискось назад дугой.
Закрыть фонарь. Вытереть слезы, выжатые ветром.
Красная пульсирующая звезда – во-он она! – медленно плывет в ночном небе и гаснет уже где-то позади. В кабине все еще плавает сладкий пороховой дым – тепло и душно.
Теперь газок прибрать, доворот – вроде сюда? «Да дайте же свет на полосу! Я же ничего не вижу! И рация, будь она проклята, мертва. Я не вижу, не вижу!»
Самолет плавно погружается в темноту – в непроницаемую черноту, во мглу, бездонный мрак – в ночь. В глазах мигают холодные голубые сполохи выхлопов из патрубков. Они слепят, убивают жалкие остатки зрения. Теперь он слеп, и в сердце его рождается тоскливый страх. Нет, нельзя так, нельзя – столько ждать, надеяться, так надеяться! Жить в таких долгих минутах – и вот теперь, в конце всего пути, такого долгого опасного пути, после всего...
Он на секунду врубает посадочную фару. Ее голубой луч – ярчайший, мощный сноп света – вырывается из левого крыла и повисает бессильно в пустоте, в дымящейся, безопорной, безнадежной пустоте...
И тут, внизу, в черной равнодушной бездне, вспыхивают теплые огоньки, бегут ленточкой, тонкой, нежной и могучей, разрывая эту темень.
Огоньки скользят во тьме, мерцают дружественно и надежно струятся волной, набегают уже раздваивающейся отчетливо цепочкой путеводных нитей. Руки делают привычное дело, выравнивая машину, устанавливая посадочную скорость, выпуская привычно щитки, закрылки. Шипит воздух под ногами, машина вздрагивает и словно чуть спотыкается. Внизу стукнули вышедшие «ноги», и на панели красный свет сменяется чудесным зеленым: «Шасси выпущено!» В общем, столько хороших домашних дел! А огоньки вдруг заискрились в глазах, они размываются, глаза вдруг щиплет чем-то, и некогда их вытереть – да что за чертовщина!..
На миг вспыхнул голубой слепящий луч, вспышкой высветил полосу, задымилась в его беззвучном вопле трава. И погас... Ростов сажает своего летчика, вернувшегося о т т у д а...
Самолет замедлил бег, прокатился еще немного, покачиваясь на ухабах, – и ему никто не мешал, его никто не тормозил, – и остановился. Сам. И встал в тишине. В темной тишине, лежащей в мире.
К нему молча бежали люди, мешая друг другу в темноте, налетая друг на друга, бухая сапогами и тяжело дыша. Бежал впереди, спотыкаясь, размахивая руками и не давая себя никому обогнать, пятидесятилетний старшина Лопатюк.
А Анатолий, морщась от напряжения – надо же, руки не слушаются, – открыл с трудом фонарь кабины и сидел, не расстегивая ремней – сил нет! Сидел, отдыхал, запрокинув голову, дышал изо всех сил, вдыхая такую глубокую, горьковато-кислую пьянь раздавленной травы, и смотрел на смутные фигуры бегущих, слушал их топот, знал, что сейчас будет, и этому улыбался.
Лопатюк добежал до истребителя, и, хрипя одышкой, полез на крыло, и схватил Толю за вялые плечи, затряс, зашарил толстыми обгрызенными до крови пальцами по ремням, щупал лицо Толика и бормотал, задыхаясь, перекошенным ртом:
– Сел, сынок? Сел, сел... И целехонек... Вот и ладно, и хорошо, и славно, и сейчас спать пойдем, сынок, спать...
Но толпа уже набежала, и кто-то, гулко дыша, вынырнул из темноты и, срываясь каблуками, взобрался на крыло, с лязгом открыл замок привязных ремней, и еще кто-то лез на самолет, чьи-то руки, ободрав ему ногтями подбородок, содрали с него ларингофоны, сорвали шлемофон. И его уже вытаскивали из кабины, тащили, волокли на руках на землю, передавая с рук на руки, и ставили на ноги, и тискали, хохотали, лупили по плечам, спине, голове в сумасшедшем счастливом гаме. Кто-то стаскивал с него парашют, больно вывернув руку, и радостно орал Сашка Мул, распихивая всех, суетясь и всем мешая:
– Сто! Сто лет твои, молоток! Во дал! Во дал струю! – И больно бил Толика кулаком по плечу и кричал: – Ну, кто был прав?! А я знал, я говорил!
И заревел басом здоровый Лешка Огарышев:
– Тащи его в столовку! Тащи его как есть! Он же па-па-ша! Он же сына сегодня родил! – И слова его покрыл торжествующий, радостный гул толпы.
Толя шел в этой толпе, в этой радостно гогочущей, галдящей, орущей родной толпе. Его на ходу обнимал за плечи всегда сдержанный, всегда грубоватый и сердитый Ростов. Крутился в ногах планшет, тяжко хлопал по бедру пистолет, а из кармана реглана еще торчал забытый там бортпаек, и в ухо что-то непонятное кричал сияющий Мул, и Адамов ухватил его за рукав и долбил на ходу же в ухо: «Так ты понял? Ты гляди, не забудь!»
– Все... – шептал Анатолий. – Все, сынок. Долетели. Все хорошо. Теперь мы вместе...
И думать про завтра он уже не мог. Завтра будет только завтра. «Сегодня я увижу своего сына. Сына, с которым мы все-таки разделим этот мир. Громадный прекрасный мир – на двоих. Сегодня я его увижу, своего сына, и расскажу ему все, и скажу ему самое главное – этот мир прекрасен, и никто его у нас отнять не может, и ме́ста – вот это главное! – ме́ста в нем хватит для всех! Сегодня я увижу своего сына – увижу себя.
У нас ведь сегодня праздник. Ох, какой же замечательный у нас праздник! У нас сегодня – День рождения!»