Текст книги "Над океаном"
Автор книги: Владимир Смирнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)
XI
НОВЫЙ ДЕНЬ ПРИХОДИТ ВСЕГДА
На земле. 1 сентября
Самое смешное было то, что, когда вертолеты сели рядышком на своем аэродроме, Кучерова едва добудились – он ухитрился заснуть сразу, как только забрался в кабину вертолета, и заснул таким мертвецким сном, что его пришлось выносить из Ми-8 под сочувственными взглядами и не лишенными юмора комментариями огромной толпы встречающего аэродромного люда.
Кучерова поставили на ноги и крепко потрясли, прежде чем он сообразил, что он дома, что перед ним стоит улыбающийся Дусенбин и держит в руке тампон с какой-то омерзительно воняющей медицинской пакостью.
Кучеров отпихнул тампон, потребовал у Дусенбина закурить и, получив категорический отказ, «сделал ручкой» толпе и полез в «санитарку», где его уже ждал экипаж.
– Ты не летчик, а бандюга! – сердито пробурчал ему Агеев в машине, баюкая правую руку.
– Сильно болит? – сочувственно поинтересовался Савченко.
– Да не рука! – расстроенно сказал Агеев, полез пальцами в рот и неразборчиво грустно сообщил: – У меня зуб болит, а он его взял и вышиб...
– Ну и хорошо, меньше хлопот, – оценил Дусенбин. – Так ведь, товарищ подполковник?
– Да нет же! – уныло возразил Агеев. – Тот остался, а рядом был золотой – вот он его... Ах, чтоб тебя! Я с этим зубом месяц мытарился, пока вставил, а он выбил, черт везучий... Опять морока...
Кучеров хмыкнул и уставился в окно.
– По этому поводу есть такая байка, – оживился Щербак. – Некий товарищ, пребывая в приподнятом настроении...
– Головка не бо-бо? – вкрадчиво осведомился Ломтадзе.
– Не бо-бо. Так вот...
Но они уже приехали. Возле симпатичного домика санчасти стояли два «уазика», и зачем-то подпирал двери плечом майор Тагиев. Чуть в сторонке стояли улыбающиеся Царев и генерал.
– Во... – проворчал Агеев. – И умереть спокойно не дадут...
– Только тихо, ребята, – сказал Дусенбин, взял Машкова под локоть и повел его к двери. Остальные удивленно остались ждать, сгрудившись у дверей.
– Витя, ты как, нормально?
Машков печально посмотрел из-под наползших на воспаленные глаза вздутых бровей.
– Ну и морда у тебя, Вить, кошмарная жуткость, – усмехнулся добродушно Дусенбин. – Но не боись – медицина спасет. Жить будешь. Ты чего такой грустный? Вот странная тварь человек, – покачал он головой. – Все ему не так. Только из такого вылез, а уже опять грустец...
– Да нормально, – вздохнул прерывисто Машков. – Плечо вот крепко расшиб. А так нормально... Ну что ты хотел мне сказать?
Он посмотрел в конец коридора, где в проеме открытой двери стоял его экипаж, его сотоварищи, ожидая. Они ждали его, Машкова, – верная семья, и нет в этом сравнении никакой банальности.
Дусенбин осторожно, тихо открыл дверь и втолкнул мягко Машкова в кабинет. И...
Марина спала на кушетке у стены. Почему-то в белом халате, до пояса укрытая серым казенным одеялом. Он, слыша усердно-осторожное посапывание толстяка Дусенбина, на деревянных, негнущихся ногах дошел до табуретки-вертушки и опустился на нее, едва не сев мимо. Дусенбин, повозившись за его спиной и чем-то звякнув, горячо зашептал в ухо:
– Ти-ихо... Она скоро проснется – очень нервничает во сне. Правда, я ей вколол, но все равно...
Виктор, боясь даже моргнуть, хотя зверски резало глаза, смотрел на спящую Марину. Голову ломило, в левом плече хронометром пульсировала боль.
– Ночью рвалась на КДП, – шептал сзади Дусенбин. – Чего ты на меня смотришь? На нее смотри... На вот, выпей, расслабься. Это – спирт, это – вода. Ну, благословясь... Пей-пей, сейчас это лекарство. Во-о... Упало? Ну, значит, здоров, и давай сюда фарфурики... Знаешь, она так сюда рвалась, что чуть солдата на первом КПП не покалечила... – Дусенбин тихонько хихикнул от завистливого удовольствия. – Вот жена у тебя, старик... Повезло тебе, ей-ей. Я ее сюда от греха привез.
– Дай воды, – сиплым шепотом попросил Машков и, жадно выпив чашку, осторожно спросил: – А с кем?..
– Маринка-то? А с женой – кого ты думаешь? Женой Царева! Они там все вместе – консилиум жен: и Савченко, и Царева, и... Ух, старик, ты еще узнаешь, какая тут катавасия была с вашими бабами!
Дусенбин покрутил головой, чему-то радостно ухмыльнувшись, и закончил, посмеиваясь:
– Женюсь – прощайте, милые подружки. Честное благородное, женюсь. Насмотрелся сегодня... Слушай, я пошел к твоим. А ты? Она все равно около часа еще...
– Я тут подожду, – тихо ответил Машков. Дусенбин кивнул и пошел к двери.
И когда он вышел и осторожненько, чтоб не стукнуть, прикрыл за собой дверь, Машков увидел, что Марина испуганно смотрит на него.
Машков с трудом гулко проглотил тугой спазм и громким шепотом сказал:
– Спи... Спи, я подожду...
И подумал в следующий миг, как странно плачет Марина – огромными беззвучными слезами.
И табурет под ним качнулся...
...Последним в машине оставался Кучеров. Всех развезли по домам, и теперь он, сидя в кресле санитарного автобуса, буквально валился в черное мягкое тепло сна. Поэтому, когда автобус затормозил у дома, где он жил, Цареву пришлось крепко встряхнуть Кучерова за плечо:
– Кучеров... Александр! Все. Все, говорю. Дома. Приехали.
Царев спрыгнул на тротуар.
– О х-хосподи, опять будят... – промычал несчастно Кучеров и, почти не открывая глаз, полез из машины, спотыкаясь и ловя поддерживающую руку полковника.
– Ну-ну... Стой прямо! – поддернул его под руку полковник. – Хозяйский ребенок смотрит, люди на улице кругом. Стой прямо! Ты вообще теперь всегда прямо стоять должен.
– Какой там реб-бенок – зам-м-муж пора... – пробормотал старательно-саркастически Кучеров и с трудом, напрягшись всем телом, подтянул вверх многокилограммовые, вспухшие веки, едва разлепив ресницы, будто склеенные намертво.
И Царев едва успел поймать Кучерова за локоть – так того повело, и он изумленно увидел, как Кучеров стремительно, в одну секунду, побледнел и весь внутренне вздернулся.
Царев, ничего не понимая, даже испугавшись, обернулся. Над цветочной клумбой маленькая седая хрупкая женщина, выронив срезанные цветы, смотрела на Кучерова расширившимися глазами, зажав выпачканной во влажной земле ладонью рот.
– Нет-нет! Не пугайтесь! – успокаивающе быстро сказал ей Царев и отрицательно помотал рукой. – Это не страшно – просто пустяковина...
– Мама! – удивленно-радостно позвала в дом славненькая девчушка лет пяти-шести, стоящая с садовыми ножницами в руках рядом с женщиной. – Мам! Тут дядя Саша, который будет с нами, но он та-а-акой подра-тый!
В открытой двери веранды послышался звон чего-то разбившегося, что-то, гремя, покатилось, и на крыльце мгновенной вспышкой света, махом ветра возникла молодая высокая женщина – и не ее красота поразила полковника, хотя и была эта женщина очень хорошо, тепло-женственно и радостно красива. Нет. Он увидел ее глаза, даже отсюда, за десяток метров, увидел, как сияли они, налитые горячим, живым светом.
А Кучеров стоял, пока девочка не подбежала в пять шажков к калитке и не распахнула ее. Тогда он медленно оторвался от комполка и заторможенно шагнул вперед.
И женщина на крыльце приподняла руки и слепо, на миг будто зависнув в воздухе, сшагнула со ступеньки. И еще раз. И еще.
Но глаза – эти глаза!..
Царев не дышал. И он услышал в тишине, подчеркнутой ровным урчанием мотора автобуса за спиной:
– Саша, я вернулась... Совсем...
– Да, – через паузу сказал Кучеров. – Да. Я тоже вернулся. Совсем.
Царев осторожно перевел дыхание.
– Дядь Саш, очень больно было? – грустно спросила девочка, разглядывая белые округлые пятна пластырей-тампонов на разбитом лице Кучерова. – Бо-ольно... Я знаю, как бывает больно. А ты?
– Знаю... Хорошо знаю... – сказал Кучеров и медленно, словно чего-то боясь, опустился перед ней на корточки. – Зато теперь стало лучше. Чем было.
– Сразу?
– Да. Да, сейчас – сразу.
– Так не бывает.
– Только так и бывает.
– Тебе видней, ты взрослый, – раздумчиво согласилась девочка. – Ну да все равно, ты не бойся. До свадьбы заживет.
Кучеров вздрогнул, поднял глаза на остановившуюся на дорожке женщину и сорванно сказал:
– Не успеет...
ЖАВОРОНОК
День поднимался к своей высшей точке. Жара достигла того уровня, когда все кажется бессмысленным. Ведро, с час как принесенное и стоящее под навесом из травы и ветвей, срезанных и уложенных всего пару часов назад, но успевших обреченно съежиться и пожухнуть, никого не привлекало – вода в нем наверняка была уже теплой, и хотя ее никто не пробовал, все знали, что она, как вчера, как и позавчера, отдает тиной и пыльной духотой.
Черт его знает где пел, заливался жаворонок, и его бессмысленно-радостное щелканье вызывало тупое раздражение. Вкрадчиво шипела и потрескивала далекими сухими разрядами радиостанция, работающая на прием.
К стоящему под навесом столику руководителя полетов подошел Исаев, командир полка, и глухо сказал:
– Это уже не нужно.
– Что́ – уже не нужно? – глядя в дымный, струящийся зноем горизонт, тускло спросил отупевший от жары и застойного, хронического недосыпа заместитель Исаева, украинец Федченко, исполняющий сегодня обязанности РП. Он старался поменьше двигаться, чтоб горячая, колючая, тяжелая от пота гимнастерка не терла воспаленную влажную кожу.
Исаев как-то длинно посмотрел по сторонам, сунул палец в ведро с водой, брезгливо отряхнул его и сказал тоскливо:
– Ч-черт, уже горячая. И потом, там же муха... Санитария!
Федченко насторожился. Выпрямившись, он посмотрел на сгорбившегося командира снизу вверх. Исаев вопросительно-подтверждающе сказал, глядя в ведро:
– От Логашова, конечно, еще...
– Конечно, – настороженно подтвердил Федченко. – Конечно, ничего. Молчит – как и надо. Но вот-вот сам будет. Пора... – Он помолчал.
Исаев чего-то ждал.
Федченко подумал и осторожно спросил:
– Так все-тки – что́ уже не нужно?
– А все не нужно! – с внезапной злобой сказал Исаев. – Все! В третьей эскадрилье пять машин – и шесть пилотов. Сброд святой богородицы: «Чайка», два битых-перебитых «ишака»[23] 23
«Чайка» – истребитель-биплан И-153, называемый так за характерный излом верхнего крыла. «Ишак» – истребитель И-16.
[Закрыть] и логашовский «як». Черт-те что! А вот теперь... И теперь!.. – Исаев взмахнул кулаком.
Федченко, щурясь от нестерпимого солнца, которое жгло глаза даже под этим хилым навесом, смотрел, как Исаев пытается вытереть давно мокрым и грязным платком красную, блестящую от пота шею с небольшим округами синяком слева на горле – наверно, ларингом[24] 24
Ларинг – (проф.) ларингофон – миниатюрный микрофон, плотно крепившийся специальной застежкой к горлу.
[Закрыть] придавило на перегрузке, – и ждал. Исаев поглядел на грязный платок, скомкал его и швырнул под столик. Потом уставился на Федченко, помаргивая от солнца, и зло и тоскливо сказал:
– Этот вылет уже не нужен, понял? Он еще там!.. – Исаев яростно ткнул пальцем в белое текучее солнце и выкрикнул срывающимся голосом: – Он еще там, но он уже не нужен! Если Логашов и привезет пленку, если он найдет эту сволочную колонну и снимет ее, если они вообще дадут ему ее снять!.. И если он сумеет уйти от них, если даже они и упустят его!..
Он замолчал, сопя, выдрал из кармана портсигар и вытащил папиросу. Федченко ждал. Этот проклятый жаворонок, птица летняя, радостная, птица беззаботно-счастливая, – жаворонок исходил песенным восторгом. С недалекой опушки доносилось измученно-утомленное брюзжание какого-то техника, нудно отчитывавшего чем-то провинившегося моториста. Исаев сломал папиросу и, отшвырнув ее, закончил:
– Все не нужно!
Федченко опять уставился в горизонт. «Понятно, – подумал он. – Все понятно. Ах ты, бедолага!»
Звонок с очень высокого «верха»: срочно требуется – необходима! – именно авиа– и именно фоторазведка. Немедленно. Невзирая ни на что. И машина уходит. Всегда в одиночку. В одиночку – так больше шансов на внезапность, маскировку и, значит, на успех в этой почти безвыигрышной игре. Когда она возвращается – или не возвращается, потому что, если одиночный истребитель «молча» проходит несколько раз по строгой прямой над колоннами, позициями, рокадами или над чей там еще, ясно, что это фоторазведчик, и за ним начинается охота, жестокая и беспощадная, – так вот, когда машина возвращается, вдруг оказывается, что эти данные уже не нужны. Кто-то где-то прорвался – или, наоборот, не сумел прорваться; или кто-то поменял позиции, или не успел поменять – и теперь менять поздно. Или, что проще всего и вероятнее всего, кто-то от кого-то эти данные уже получил, потому что такой звонок и вылет обычно дублируются – ведь известно, что разведчиков противник выпускать не любит. И вообще, все меняется настолько быстро, что порой опаздывают даже скоростные истребители.
Что ж, на то она и война. Дело такое...
– Звонили, значит, – сочувственно вздохнул Федченко.
Исаев поглядел сверху вниз на своего зама и прислушался:
– Это жаворонок? Он... орет?
Федченко кивнул.
– Жизни радуется... Вот сволочь! – Лицо Исаева исказилось.
Федченко отвернулся. Ему было нестерпимо жаль видеть, таким своего командира – мужика сильного, умного и храбро-умелого.
Но вчера опять были потери. За один день – пятеро. Пятеро... Это слишком много. И сегодня утром, над переправой, – двое. Уже двое.
Два месяца стоит изумительно летная погода. И полк не выходит из боев. И почти каждый день комполка пишет и подписывает документы на погибших летчиков. Своих летчиков. Парней по возрасту не намного младше его самого, а то и ровесников. А сам он летает очень много. Много больше всех остальных. Куда больше, чем это необходимо командиру авиаполка. Словно принимая все на себя, подумал Федченко. Но ему везет. И потом, он умеет летать и воевать. Неспроста же он такой молодой командир авиационного полка. Испания – это школа. И потом, ему действительно везет – храбрецам и мастерам всегда везет.
Другим везло меньше...
Матчасть была старой. Новой техники катастрофически не хватало. Его пилоты – его мальчики! – просто не успевали приобрести опыт. На изношенных и устаревших машинах они дрались с противником опытным, повоевавшим, числом всегда большим и летающим на машинах новых и сильных – и оттого безнаказанно нахрапистым и нахально-злым. А они, исаевские мальчики, не желали и не могли уступать.
И полк стремительно сгорал в этом страшном, дымно горящем лете...
Исаев старел на глазах. Исаев терял лицо. Он ведь сам их всему учил – и прежде всего учил не уступать. И теперь казалось, что Исаев теряет мужество – он мучительно страдал за доверенных и верящих ему людей...
Исаев раскурил наконец папиросу. С сипеньем затянулся. Закашлялся – и почти спокойно прокомментировал, сплевывая табачинку:
– Вот жара, даже курить невозможно – папироса как наждак... Если так пойдет и дальше, через месяц мне некем будет командовать... – Он опять крепчайше затянулся н опять закашлялся – мучительно, сгибаясь, долго. Потом вытер выступившие слезы и сипло сказал: – И табак какой-то сволочной, порох, а не табак. Все пересыхает, все горит. Вчера – пять. Сегодня – уже двое. Или – пока двое... Минут через десять, так?
– Да, – кивнул Федченко. – По полному расходу горючего даже чуть больше. Ты ж знаешь Логашова – он будет искать до сухих баков. Ты иди, Илья. Иди. Если Логашов будет раньше, ты все равно услышишь. Чего тут париться...
Он оглянулся на шорох. Шагах в пяти за ними стоял неслышно подошедший Павлюк – двадцатилетний техник самолета Логашова. Замасленная, блестящая пилотка была ему маловата и сидела боком, и выгоревшие его волосы, успевшие отрасти колючим ежиком на стриженой голове, светились под пекучим солнцем. Он глядел на Федченко. Наверно, он все слышал.
– Вам что, сержант? – грубо осведомился через плечо Исаев.
Павлюк молчал, помаргивая, и глядел в глаза Федченко.
– Свободен! – резко бросил Исаев и поморщился от своей ненужной грубости. Федченко отвернулся, облокотился о теплый стол и, положив голову на руки, закрыл уставшие от этого невозможного света глаза.
– Он летит, – вдруг спокойно сказал Павлюк за его спиной.
– Что? – поперхнулся папиросным дымом Исаев.
Павлюк стоял спокойно.
– Он летит, – повторил он упрямо.
Было тихо, Все трое минуту послушали, потом Исаев пожал плечами и пошел к лесу. Федченко прислушался, склонив голову к плечу, – нет, тихо.
– Вот же он, – негромко сказал Павлюк. – Слышите?
Федченко покосился на него, напряженно слушая. Ему показалось, что он слышит даже шелест и шорох живой травы, сжигаемой безжалостным солнцем. А жаворонок почему-то молчал...
Тишина давила, низко нависала тяжкой, густой духотой. Молчащее свирепое солнце беззвучно жгло небо. А потом Федченко услышал.
Да. Он – летел. Летел!
Отдаленный рокот. Или гудение. Или стрекочущий гул. Неважно, на что это похоже. Но за тем дальним, противоположным лесом летел самолет. Летел сюда. И именно «як».
Федченко медленно встал.
Гул нарастал. Приближался. Да, это был он, только он: звук «эм сто пятого»[25] 25
На истребителе Як-1 устанавливался двигатель водяного охлаждения М-105П.
[Закрыть] Федченко сейчас не спутал бы ни с чем другим. Это возвращался Логашов. Федченко взял бинокль.
– Ну вот, – со спокойной уверенной радостью сказал Павлюк. – Вот он и вернулся. Видите – он вернулся.
Мотор гудел уже где-то рядом. Но что-то было не так. Что-то было плохо. Федченко не понимал что. Может быть, это все жара? И хроническое переутомление, и до предела издерганные нервы... Ныло сердце. Так бывает иногда. Вместо облегчения – ощущение неминуемой беды? Откуда? Да нет, не может быть. Он уже рядом...
Федченко глянул назад – Исаев, дошедший уже до опушки, стоял там, задрав к небу напряженно застывшее лицо.
– Вон он! – пронзительно вскрикнул Павлюк и вскинул руку. – Да вон же!
Федченко вскинул бинокль, не сразу поймал в окуляры самолет, нашел его – да, он! Логашов!
Но почему он не запрашивает посадку? И потом, по-чему он с ходу пошел на снижение? Почему идет наискось к полосе? Он же прекрасно знает подходы к полю!
Федченко опустил бинокль, прикусив губу. «Як» быстро снижался, идя по косой к ветру и оттого чуть скользя боком, и словно не видел заранее для него выложенного «Т».
Ах вон оно что – шасси... Шасси!
– «Нога»! – раздался сзади крик Исаева. – «Нога» же!
Федченко, не отрывая глаз от самолета, слепо зашарил по столу, искал ощупью микрофон, оглянулся – Исаев бежал, высоко вскидывая ноги в траве, и Федченко успел заметить, как вспыхивают солнечные блики на голенищах его сапог, а Исаев кричал на бегу:
– Правая, правая «нога»! Не давай ему сесть! Не давай!
Уже видно было невооруженным глазом, что правая стойка шасси не вышла. «Як» быстро шел к земле, а из-под его брюха странно, противоестественно торчала лишь левая стойка.
Федченко наконец нашел микрофон, схватил его; нащупывая мокрым, скользким от пота пальцем тангету, он успел еще увидеть, как к «Т» побежали рысцой, зачем-то смешно пригибаясь, будто под обстрелом, солдаты стартовой команды – переложить знак на запрещение; наконец он нащупал эту проклятую тангету – а его уже трясло, лихорадочно било.
– Ноль седьмой, я – «Ильмень»! – крикнул он срывающимся голосом. – «Семерка», не вышла правая «нога»! Правая стойка заклинилась. Посадку запрещаю. Запрещаю! «Семерка», уходи на второй круг, уходи на на второй. Как понял? – Он щелкнул тангентой; руки тряслись.
«Як» снижался. Рация молчала, длинно шипя, – то ли Логашов так и не включил свою станцию, то ли она у него разбита. Ведь если шасси повреждено, значит, его перехватывали, и, значит... «Як» шел вниз, прямо на суетящихся там, где конец полосы, солдат, – ниже, ниже...
Федченко сжал зубы; серые фигурки кинулись врассыпную.
– Ррракету! – проревел Исаев, добежавший до столика; нелепо разинув в хриплом вдохе рот, он хватанул ракетницу, с маху вогнал в нее патрон, лязгнул затвором, захлопнув ударом ладони ствол, и присев, навскидку, выпалил навстречу, прямо в лоб садящемуся истребителю, который мчался, почему-то пугающе заваливаясь набок, уже над самой землей.
Гулкий шипящий выстрел ударил жаром, опалил лицо; ракета со свистом выстелила молниеносный дымный хвост над травой и лопнула косматым бледно-красным шаром под самым носом «яка». Мотор его тут же ответно взревел, «як» рывком выровнялся и, надсадно воя, понесся на высоте каких-то трех – пяти метров, жутко покачиваясь над летным полем, – прямо на них.
Какие-то мгновения Федченко оцепенело смотрел, как истребитель, несущийся, кажется, прямо в лицо, в глаза, стремительно вырастает в размерах, заполняет весь мир – желто-радужно взблескивает бронестекло козырька кабины, струится надвигающийся грозно диск винта с черной дыркой пушечного ствола в центре, – и, опомнившись, выскочил прыжком из-за стола, повалив рацию, больно ударившись локтем об опорный столб навеса; Исаев, размахивая дымящейся ракетницей, что-то кричал – его рыдающий голос потонул в оглушительном, невозможном, накатывающемся реве; Федченко упал на колени, рванув Исаева за рукав и инстинктивно пригнув голову; и «як», обрушив на них содрогающийся грохот, пронесся над самыми их головами; гром и свист болью вонзились в уши; хлестанул горячий тугой ветер, вздул гимнастерки; помчались над травой, трепыхаясь, сорванные пилотки, – и Федченко, вцепившийся в рукав упавшего на бок Исаева, успел заметить, что за самолетом тянется распыленная черная струйка, что борт его распорот дырами, что правая стойка шасси, с которой стремительно-остро хлещет, разбрызгивается сверкающим дождем какая-то жидкость, несуразно торчит углом из-под крыла. Все это он успел схватить одним взглядом, за мгновение, а «як» с густым сердитым рыком ушел левым разворотом, набирая высоту.
В воздухе летела и кружилась сорванная ветром трава с навеса; в заложенных ушах тонко, дрожаще звенело и ныло.
– Он рехнулся! – яростно закричал Исаев, прыгнул боком к столику и схватил валяющийся на нем микрофон. – «Семерка»! Душ-шу твою в...! Ты что ж вытворяешь, сук-кин ты сын! А ну, вытряхивай «ногу»!
Федченко оглушенно мотал головой, стоя на коленях в траве, и следил за идущим в широком пологом развороте «яком». Кажется, это масло, да, из него течет масло, и разбит гидравлический цилиндр амортизатора шасси, – значит, он не сможет нормально...
Вдруг на фюзеляже самолета, лежащем в крене и потому темном отсюда, что-то ярко сверкнуло и, слепяще взблескивая на солнце, кувыркающимися вспышками, остро искрящейся точкой полетело вниз.
– От тебя что-то отвалилось! – прокричал Исаев в молчащий эфир.
– Фо-о-о-на-а-арь!.. – тонким голосом протяжно закричал Павлюк и кинулся на поле, крича: – Он сбросил фо-о-онарь! Он ранен, ра-а-анен!..
Павлюк бежал напрямую к «Т», что-то крича еще, спотыкаясь, размахивая руками; Исаев басом заорал, перекрывая опять нарастающий гул заходящего на поле самолета:
– Куд-да?! Назад! Назад, идиот! Долой с поля!
– Он же ранен, он ра-а-анен!.. – донеслось от бегущего Павлюка.
В лесу взревел мотор автомашины, Исаев дико оглянулся – Федченко неожиданно увидел травинку, дурацки прилипшую к потной щеке командира, – и крикнул:
– Аварийно сбросил колпак! Чего стоишь?! Давай сюда...
– У него же течет гидравлика.
– Что?! Да какая тут гидравлика! – Горящие глаза Исаева выпрыгивали из орбит. – Пожарников и всех там давай сюда! Врача! Мигом всех – и не стой, не стой же! Давай, родимый, давай!
И, отвернувшись, он старательно-спокойно, чуть не давясь этим спокойствием, быстро заговорил, забормотал в микрофон, следя за садящимся самолетом:
– Логашов, ты слышишь меня? Виталий, это я – я, твой комполка. Я все понял. Прыгай. Слышишь? Немедленно покидай самолет. Приказываю – прыгай. Ты слышишь приказ? А-а, ч-черт... Логашов! Прыгай! Хрен с ней, с машиной. Я приказываю. Нет, я прошу тебя: покидай машину. Отвечай, как понял? – Он клацнул переключателем и секунду-другую выжидающе молчал; синяк на его горле судорожно подергивался.
«Як» шел над лесом. За ним тянулся, густея на глазах, радужно-черный переливающийся шлейф. «Если это так бьет масло – а это масло, – на бегу успел подумать Федченко, – то он сейчас загорится, он же сгорит, чего ж он тянет...» Исаев схватился широкой ладонью за сверкающее потом лицо, помотал головой и опять быстро заговорил враз охрипшим голосом:
– Ты сбросил фонарь – правильно. Молодец. Если ты ранен – брось ее. Она так и так бита – значит, брось. Брось! Слышишь? Газу, ручку на себя – а потом за борт. Ты чего молчишь? Ты меня слышишь? Сейчас прыгать поздно, давай быстро вверх. Давай по газам, пока она тянет, – и выбрасывайся. Мне она не нужна, мне ничего не нужно – мне ты нужен. Кинь все к чертовой матери! Уходи наверх – и... Да ответь же! На себя ручку, на себя с газом! Что ж ты делаешь, сопляк! Наверх!! Наверх – и прыгай! – завопил он в отчаянье: прыгать было поздно! Высоты – не было, и времени – тоже... Исаев заметался у стола, как огромный зверь, пойманный черным шнуром микрофонного кабеля. Он, прекрасный летчик, он уже все знал, все понял – и все равно надеялся. – Логашов! Ты почему молчишь? Логашов! Уходи!
«Як» уже закончил разворот и опять выходил на полосу. Федченко бежал к лесу, но увидел вырвавшиеся из кустарника ему навстречу автомобили спасательных и аварийных служб и бросился обратно. Он увидел, как Логашов убрал шасси, вернее, левую стойку, и задохнулся; «як» же будто поднырнул и резко подпрыгнул – и из-под его крыльев вывалились обе стойки. Обе! Шасси вышло!
– У-ух!! – взревел Исаев. – Люблю, люблю тебя!!
По полю, медленно переваливаясь, катили цепочкой две пожарные машины, тягач и грузовик БАО, облепленные людьми. Люди бежали и из леса. Справа, из замаскированной сетями просеки, выскочила лобастая, пузатая санитарная машина-автобус и помчалась наискосок к месту предполагаемого приземления самолета. На ее подножке висел человек. Машину тряхануло на ухабе, он сорвался, взмахнув руками, и грохнулся, кувыркнувшись в траву; «санитарка», не останавливаясь, мчалась дальше, человек вскочил и, хромающе, боком, подпрыгивая, устремился за ней бегом.
«Як» шел к земле, покачиваясь, и черный густой шлейф за его хвостом четко вычерчивал все эволюции самолета, извилистый зловещий след... Вот самолет повалился на левое крыло – но нет, выровнялся. Вот опасно клюнул носом – и опять выровнялся. Подвзмыл. Осел. Вильнул – но тут же вновь нацелился острым носом на полосу.
Федченко уже все понял, как поняли и остальные, – истребитель сажает раненый летчик. И никто не может ему помочь. Никто. Никто...
Истошно взвыла сипатая сирена «санитарки» и умолкла. Почему он не прыгает? Ах да... Фотопленка. Он же везет фотопленку. И ничего не знает. Ничего не знает. Он знает только одно: он обязан эту пленку привезти, доставить любой ценой – и верит в себя и в машину. Храбрый, одинокий сейчас мальчик...
Федченко сжал кулаки. Он остановился, задыхаясь, хватая ртом раскаленный воздух; сердце кувалдой бухало в затылок, ноги подкашивались.
Павлюк бежал уже посреди поля, прямо под садящийся самолет. Но это сейчас не имело значения.
Пожарные машины развернулись и медленно, выжидающе-настороженно ползли вдоль полосы, примерно по линии предполагаемого пробега самолета. «Санитарка» замедлила скорость и поворачивала к ним. Все это тоже не имело значения.
Сейчас ничто не имело значения, кроме одного: сумеет ли Логашов сесть? Что сейчас случится раньше – полыхнет ли мотор или летчик все-таки успеет? Но ведь еще и шасси, шасси... И он сам ранен...
«Як» шел вниз. Ниже, ниже... Вот он повел нос вверх – рано! Рано выравнивать!
Самолет несся над землей, медленно оседая. Вот сейчас, сейчас...
Он резко просел, потеряв наконец излишек скорости; теперь только не качни, не качни машину... Н-ну...
Удар! Фонтан мгновенной пыли!
Федченко зажмурился, услышав ужасающий треск раненых амортизаторов. «Як» тяжело подпрыгнул над взметнувшимся пылевым облаком и, медленно заваливаясь на левое крыло, летел, задрав нос, метрах в трех над полем. Он летел и летел; винт его тускло поблескивал черными мерцающими лопастями; он летел и летел бесконечно, кренясь все больше. «Господи, пронеси! Нет тебя, о господи, нету, но это не моя вина, – помоги ему! Помоги ему сесть! Дай ему шанс! Он должен жить, этот мальчик, – награди его за мужество и верность, помоги!»
Рокот катился над полем; десятки людей замерли, застыли в бессилии и надежде; стойки шасси растопыренно торчали над несущейся под ними жесткой – ох, какой жесткой и какой опасной! – землей. «Он должен, должен, должен сесть, он сядет.., Только не дерни теперь ручкой, сожмись, держись, милый, вытерпи, выжди – и не дерни ручкой, не толкни педаль – и он сам сядет, он сможет, спасет, это же «як», умница «як», доверься ему...» – шептал белыми губами Федченко.
Павлюк упал в траву, закрыв голову руками; самолет буквально накрыл его и, скользнув над лежащим человеком, тяжко-ударился о землю всеми тремя колесами, опять подпрыгнул, мотор его прохлопнул дважды и заглох («Успел! – мелькнуло у Федченко. – Успел вырубить мотор – ну, молодчина!»).
Опять тяжкий тупой удар и... И все.
Самолет катился по полю, винт его бесшумно крутился, за катящимся истребителем бежал маленькой, нелепо подскакивающей фигуркой Павлюк, отставая; Федченко перевел дыхание – и тоже побежал к самолету, замедляющему свой бег, пытаясь понять, что́ в этом самолете не так, что́ режет глаз. А-а, в кабине не видно пилота... Нет, вон он, есть, но голова его завалилась вперед и потому почти не видна.
Когда Федченко добежал до «яка», который остановился посреди поля, накренившись на правую, поврежденную, стойку, на крыле его уже стоял, перегнувшись в кабину, Исаев; с другой стороны на плоскость забрался врач в белом халате и торопливо рылся в сумке. Вокруг истребителя сгрудились плотной толпой тяжело дышащие люди в почерневших от пота гимнастерках.
Федченко пробился вперед и тоже полез на крыло.
Фонарь действительно был сброшен аварийно – целиком; но, заглянув в кабину, Федченко едва сдержал стон.
Логашов, бледный, вернее, землисто-серый, сидел глубоко в кабине, странно сложив, как сцепив, на животе руки. Врач набирал что-то в шприц из ампулы. А Виталий Логашов, чуть кривясь, смотрел ясным и внимательным взглядом на Исаева – а на поясе Логашова, под грязно-бурыми, как в краске, его руками, все превратилось в изорванную, закровавленную мешанину изодранных тряпок гимнастерки и куртки, обрывков ремней и лямок, и было что-то еще, непостижимо страшное, и Федченко вскинул голову и увидел в руках Исаева планшет – в красно-бурых и коричневых пятнах. Федченко даже не сразу понял, что эти пятна – отпечатки пальцев Логашова. Логашов же проговорил тихо и осторожно в мертвом молчании:
– Я все-таки их... Прошел пять раз, пять... И все снял, все... – Он замолчал, трудно, боязливо кашлянул и скривился.
Федченко перевел взгляд вправо и сразу все понял. Нет, не понял – только увидел, потому что понять такое было невозможно.
Логашов вырывался лобовой, самой страшной, атакой – пушечная очередь ударила наискось как раз перед козырьком кабины; снаряды рассадили баллоны пневмоперезарядки, осколки которых распороли обшивку изнутри, как тупым консервным ножом; сами же снаряды, разворотив уже капот и баллоны, пробили противопожарную моторную перегородку, вдребезги разнесли приборную доску – с панели свисали, еще покачиваясь на разноцветных обрывках проводов, какие-то куски – и ударили Логашову в живот. 20-миллиметровые бронебойно-зажигательные снаряды! Он шел в атаку, лицом в летящие снаряды; снаряды били в обшивку, рвали машину, били в него самого, а он шел в лоб. Но как же все это? Как он долетел? Шасси вот дважды выпускал... На второй круг заходил... Он же сесть сумел, он же сажал самолет?! Как это?!