Текст книги "Муравейник Russia. Книга первая. Общежитие (СИ)"
Автор книги: Владимир Шапко
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 31 страниц)
Каждый меломан, прежде чем взять билет, долго оговаривал перед окошком свои условия. Наконец отходил от кассы. Почему-то всё равно недовольный. Строго разглядывая билет. На его место вставал другой. Чтобы тоже начать требовательно оговаривать. («А мне только седьмой! И крайнее место!»)Затвердев лицом, билетёрша била в билеты печатью.
Стоя в очереди, Новосёлов посматривал на странноватую группку молодых людей, разгуливающих вдоль длинных окон вестибюля. А роли у них были распределены так: один, кучерявый, крепенького сложения, но в великоватом фраке, заныкал вдоль руки под мышку флейту, носил её, согревал.Он был, по-видимому, уже большой виртуоз. Трое других были без флейт,без фраков – ходили с ним, точно его оберегая, гордясь им. С превосходством поглядывали на посторонних (на Новосёлова в том числе). Наперебой курлыкали виртуозу. Для публики, однако, больше старались, для публики.«Какое фа-диез вчера ты спел! Как-кое!» «А в шестой, в шестой цифре! Вообще гениально! Туши свет!»
Виртуоз ходил, улыбался, однако с беспокойством поглядывал на входную дверь. Увидел, наконец, входящую Даму Сердца. Подбежал, подхватил, и они ушли с флейтой, как с грудным ребёнком, мимо контролёров в фойе. Почитатели блаженно, растроганно смотрели вслед. Билетов у них, по-видимому, не было. Однако тут же сбились в кучку, начали охлопываться.Будто на троих соображать. И понесли горстку мелочи. И, улучив момент,ловко ссыпали её в олампасенный карман. Старик-билетёр передёрнулся как от тока, не стал иметь к ним никакого отношения. И они, до конца не веря в такой исход, нерешительно пошли дальше, слегка подкидывая себя, точно проверяя свое присутствие здесь, в этом фойе, перемигиваясь, потирая руки.Радуясь.
Новосёлов с улыбкой смотрел, забыв, что и ему нужно идти. Но когда подавал билет и увидел вблизи лицо старика, – улыбка сразу ушла… Как старые спадающие штаны, старик поддёргивал свисшие подглазья. Руки, рвущие контроль, прыгали, тряслись. В провалившейся старческой коже возле большого пальца казался чужим, неправдашним, наколотый в молодости якорь…
От неожиданно увиденного, стариковского, горестного, стало на душе тяжело. Новосёлов торкался в зале, не мог найти своего места, не понимал,зачем вообще он тут. Как слепого, какие-то старухи в позолоченных куртках его направляли. И он очутился на самой верхотуре зала. Зала словно бы циркового. Раскинувшегося полукругом. Присел там где-то.
Оркестр был уже на месте. Ждали дирижёра. И он явился миру, белогрудый, радостный, молодой. Планировал, планировал во вставших музыкантах. Планировал. Вскочив на высокую подставку, отдал голову аплодисментам. Отвернулся, поднял руки…
Скрипачи мучили скрипки, как детей, и Новосёлову хотелось плакать.Глаза отстранялись от них вправо, к оберемененным виолончелисткам, которые осторожно стукались смычками, по-матерински вслушиваясь в себя… Но начинал с раскачкой мучить музыкантов сам дирижёр, и снова сдавливало горло и наворачивались слёзы.
Постепенно музыка менялась, и скрипачи являли уже собой как бы войско, воинственно махающее стрелами. Виолончелистки и присоединившиеся к ним контрабасы вдруг очень утяжелённо, могуче завозили смычками, подбираясь к чему-то мелодичному, ясному. И грянули все, весь оркестр.Словно поднятый дирижёром на воздух.
Новосёлов перевел дух, стал отыскивать в оркестре того, кучерявого.Флейтиста.
Большой виртуоз сидел, присоседившись к двум стариканам с флейтами, послушно, ученически следил по нотам за их игрой. Когда опять играли все, он тоже играл, и тогда действительно творил чудеса со своей параллельной флейтой. Вдохновенно парил с нею. Выделывал ею волны. Ритмически тряс, играя неизвестно что. Выхватив малюсенькую флейту-свистульку,пальцами сделал козу, высвистнул резко, сильно. Ещё, ещё высвистывал, перекрывая весь оркестр.
Новосёлов долго искал в рассыпанных слушающих головах его Даму Сердца. Но не нашёл.
В антракте публика гуляла по фойе. Двумя неспешными самодовольными кругами. Кивали знакомым, перекидывались словами, свысока оценивали. Молодёжь смеялась.
Два зализанных субъекта таскали две объёмные голые дряблые руки очень заслуженной артистки с медальками на мешочной груди. Заслуженная тяжело везлась, опираясь на лощёных, как на костыли. Жеманничал нарумяненный голос старухи: «Что вы говорЫте! Какая прЭлесть!»
Новосёлов, не очень-то зная, как тут себя вести, походил немного и спятился в буфет.
Несколько человек углублённо цедили воду возле высоких столиков.Точно принимали процедуру. Меж собой почти не разговаривали. Точно были незнакомы.
Новосёлов не удержался, полный стакан – выглотал. Посмотрел по сторонам. Всё спокойно. Натряс второй. И его маханул разом. Затем, как бы говоря себе, что выпил в меру, осторожно поставил стакан на столик. Не знал,что делать дальше. Про пирожное на блюдечке забыл.
С шутками и смехом, как после регистрации, как после загса, ввалил в буфет Большой Виртуоз с флейтой и Дамой Сердца и теми тремя парнями – как со свидетелями.
Виртуоз таскал бутылки ситро на высокий столик. Дама Сердца стояла.Удерживала на руке флейту как кучерявый цветок. Парни алчно разливали газировку, сглатывая… Сдвинулись над столиком пятью стаканами и со смехом расшатнулись. Стали пить. Хохотали. Снова чокались.
С улыбкой Новосёлов вышел из буфета.
Публика продолжала ходить. Словно отвоевав себе это право. При раскрытых дверях был оставлен старик. Со свисшими подглазьями который.Один. Никто не выходил на воздух, старик стоял раскрытый, видный всем,моргал иссохшими глазами, не знал куда смотреть, всё время руки кидал назад, как это делают в тюрьме, совал по очереди в карманы куртки, снова убирал назад, переступал с ноги на ногу – мучился… Новосёлов, забыв о своей напряжённости, забыв про свободных, весёлых людей, смотрел на старика, и на душе опять стало нехорошо. Стыдно и за себя, и за всех вокруг… Повернулся, пошёл в зал. Навстречу снова тащили старуху. Из-под накладного вороного крыла вышел к Новосёлову закладной вороний глаз. «Что вы говорЫте! Какая прЭлесть!»
Новосёлов после концерта тёк с толпой в сторону Пушкинской. Вывалились пепловые языки у повешенных фонарей. Под светофором линял огоньками призрачный лак машин. Как разваливающиеся ветры, неслись,удёргивали за собой палки троллейбусы.
Новосёлов поглядывал на тайные лица встречных людей, на линяющие огоньки машин у светофора, остывал от музыки, от впечатлений. В детстве своём, сколько помнил, был он довольно равнодушен к музыке: в школьных хорах не пел, в духовом оркестре в трубу не дул. Один раз, перед родительским собранием, чтобы убить родителей наповал, загнали со всеми в классный хор. Физичка взялась махать им… Так не пел! Рот только разевал, удивляясь радостному, как с цепи сорвавшемуся рёву одноклассников со всех сторон… Долго сомневался, есть ли вообще у него слух. Хотя вроде бы песни различал. Некоторые даже нравились. Тут ВИА начали входить. Музыка их чем-то напоминала работающую сенокосилку. Какой-то нескончаемый вечерний красный сенокос. Было любопытно поначалу смотреть на работающих бесноватых музыкантов. Но и это скоро стало привычным, не задевало.
И только одно воспоминание из раннего детства, больше рассказанное ему матерью, чем самим запомненное, воспоминание, когда он, Сашка Новосёлов, попал на симфонический концерт (это в деревне-то почти!) – вызывало сейчас улыбку. Но всё это было связано с отцом, с короткой его в Сашкиной памяти жизнью, и опять, как не раз уже за этот вечер, на душе стало грустно.Концерт ли разбудил, взбаламутил всё это давнее, далёкое, неприкаянный ли бедняга-старик, так и оставшийся в дверях филармонии, ночная ли неостывающая улица большого города…
21. Папаша Куилос и тётка Гретхен
…Над весенним греющимся огородом падала первая бабочка. Тяжело побежал Сашка за ней по вскопанному, сдёргивая кепку. Упал, пытаясь зацепить, прихлопнуть. Бабочка взвилась, зашвыряла себя из стороны в сторону высоко. И оставшийся на коленях Сашка, раскрыв рот, смотрел, как она закидывала себя выше, выше. И там, на высоте, в безопасности, снова выплясывала, падала.
Слышались со двора голоса мамы и тёти Кали. Привычно ныл где-то там понизу Колька. «Ну чего тебе! чего! горе моё!» – вскрикивала тётя Каля и опять продолжала спокойно говорить с сестрой. «Чего тебе, я спрашиваю!Чего!» Голос Кольки ныл давно. Как похороны. «Ы-ы-ы-ы-ы!»
«Ныло!» – сказал Сашка, уже следя за жуком. Чёрный жук-рогач сердито путался в комочках земли. Сашка приложился щекой к тёплым комочкам – вся земля стала в небе. И жук медленно переворачивал её лапами…Сашка хотел крикнуть Кольку, но позвали в дом. Второй раз уже.
Удвинутые узким пустым столом к залезшему свету окна Сашка и Колька ели хлеб, намазанный повидлом. Запивали молоком. Кружки были высокие. Как уши. Удерживали ручки их в кулачках.
С другого конца стола, подпершись ладонями, Антонина и Калерия любовались, сравнивали. Просвеченный Сашкин чуб стоял как лес. Колькина голова стриженая – была стёсанной, пришибленной какой-то. «Зачем остригла-то?» – «Волос слабый… Вон он – родитель-то… Одно слово – Шумиха…Чего уж тут?..» – вздыхала тётя Каля.
Сашка смотрел на стену, на дядю Сашу, своего тёзку и Колькиного отца. Даже на фотографии у него пробеливала лысина в размазавшихся кудрях.И гармошку виновато развернул на коленях… «На баб весь волос извёл», – опять вздыхала тётя Каля. Сашка раскрыл рот – как это? Но мать сразу замяла всё (умеет она это делать!), расспрашивая уже, когда приедет он, гость-то с Севера, ждут ли его тётя Каля и Колька. И тётя Каля сразу закричала, что на кой чёрт им сдался, «гость этот с Севера!» Опять гармошки, сапожки, пляски его! Опять стыдобища на весь город!.. Да пошёл он к чёрту! Да и не ждут они его вовсе. Колька, ведь верно – не ждём?
– Ждём… – виновато взглянул на отца на стенке Колька. Продолжил жевать. Тётя Каля накинулась на Кольку.
– А чиво-о-о? – сразу загундел тот. – Сама говорила-а.
Может Колька реветь. Мастер. Проревелся. Будто малёк в слёзках – сидит-вздыхает. Прямо жалко смотреть. Тётя Каля его фартуком. Как ляльку.Сморкнулся с облегчением. И дальше жуёт, точно и не было ничего. Может.Чего говорить.
А тётя Каля, опять подпершись ладошками, говорила уже нараспев:
– Эх, Тонька, дуры мы с тобой, дуры несчастные. Где только таких гостей-кобелей откопали, прости господи! Один – на Севере, другой – в соседнем городе…
Сашка видел, как мать сразу нахмурилась. Стала торопить его, чтоб поставил он, наконец, кружку. Хватит дуть! хватит! Домой пошли!..
Чубы Сашки и Константина Ивановича были одинаковыми – густо свитыми. Только отца чуб стоял, белым костром бил, чуб Сашки – стремился вперёд, как навес, как крыша сарайки. Когда Калерия видела эти чубы вместе – шли ли те чубы мимо еёдома на рыбалку, ходили ли по её огороду – говорила покорно, соглашаясь с Судьбой: «Чего уж… Одна порода… Пермяки…»
Антонина останавливала колоб теста на омучнённой доске. Ждала.«Почему пермяки?»
– Да пермяк он! Пермяк! – нисколько не смущаясь, что Константин Иванович услышит, кричала Калерия. (У Калерии, когда ехала на целину, в Перми спёрли чемодан.) – Неужто не видно? А?..
Антонина подходила, закрывала окошко.
Пельменное тесто попискивало, было готово, но Антонина мяла, мяла его, отмахивая лезущую прядь со лба оголённой сильной рукой. Окидывала мукой колоб. Мяла. Отвернув лицо от сестры…
– Ну ладно уж, Тонька, ладно тебе… – винилась Калерия. Поглядывала в окно.
Ничего не подозревая, чубы покачивались поверх ограды.
В своем дворе Сашка опять тарахтел с кирпичом у крыльца Аллы Романовны. Алла Романовна точно только и ждала, чтоб он затарахтел – сразу появлялась на крыльце. С прической, как с болтающимися собачьими ушами, с выгнутым носиком – натуральный пудель Артемон из Сашкиной детской книжки. Да ещё помпоны белые на тёплых тапочках. «Иди, иди, мальчик!Сколько раз тебе говорить! У своего крыльца играй!» И словно не половичок просто вытряхивала, а Сашку с этого половика отрясала. Как блоху какую. Брезгливо. Капризно.
Упрямый, Сашка отползал чуть. Возил кирпич. Как детство свое. Стоеросовый – ждал продолжения.
Видела, что ли, мать, слышала ли – тоже выходила. Не глядя на Аллу Романовну, баюкала ступку с пестом. «Саша, иди сюда!» Сашка упрямо пошевеливал кирпич на том же месте. Он, Сашка, был центром сейчас, точкой,поверх которой, не видя её, говорили с двух сторон: «Кому сказала!» – «Да пусть играет, пусть! – спешила разрешить Алла Романовна. – Мне разве жалко?.. А хочешь, я тебе конфетку дам? А, Сашенька?..» – «Мальчик не хочет конфетки», – мстительно отвечал Сашка, буксуя.
В воротах показывалась близорукая голова Коли-писателя, мужа Аллы Романовны. Все трое во дворе сразу налаживались своими дорогами: Тоня уходила в подъезд, мельком кивнув Коле; половички зло подхватывались Аллой Романовной и уносились; неизвестно куда быстро пополз с кирпичом Сашка.
Коля посмеивался. Ничего не понимал. В толстых стеклах очков словно плавали голубые недоумевающие осьминоги. Шёл за своей Аллой в дом, на второй этаж. Однорукий, с подвёрнутым рукавом белой рубашки.
Раза два, когда Аллы Романовны не было дома, Сашка приводил брата Кольку посмотреть, как дядя Коля печатает на машинке. А печатал он – будто дровосеком в жутком лесу просекался. Одной своей – левой рукой. Лицо его говорило: не прорубится вот сейчас – всё, погибнет. Лес задавит. Однако когда прорубался – откидывался от машинки, ерошил светлые волосы. А глаза плавали в очках довольные, умиротворённые. Как к машинке – будто в жуткий лес. И замахались топоры!..
Когда прикуривал, ловко выдёргивал огонь нескольких спичек прямо из кармана. Поворачивался к ребятишкам – как факир в факеле. Таинственно подмигивал. Сашка и Колька уже знали эту шутку – смеялись.
Всегда давал по большой помытой морковине. (Морковки он ел для глаз. Полно их было у него. Морковок.)Из табачного дыма выводил во двор, на воздух. Сам садился на ступеньки крыльца. Сочинять стихи в огромный блокнот, свесив его с колена. И сочинял он в него – тоже левой рукой!
КоновозчикМылов, подпрягая, дергал в оглоблях лошадёнку, косился, будто дикой конь. «Ишь, как китаец пишет, паразит!»
Дядя Коля ему подмигивал. Мылов стегал лошадь так, что удёргивался сразу за ворота. Только вохровский картуз успевал мелькнуть.
Дядя Коля странно ходил по улицам. Как будто пол проверял. На прочность. Провалится или нет. Но – где-то внутри себя… В таком состоянии часто проходил мимо дома…
На лавке у ворот ссиливалнутрецо и бросал нутрецоМылов– пьяный:«Порченый, н-назад! Куда пошёл! Н-назад, я тебе приказываю! Вот твои ворота! Марш в свои ворота! Кому сказал!»
Дядя Коля, смеясь, подходил. Приобняв Сашку одной своей рукой, с улыбкой ждал от Мылова ещё чего-нибудь. Этакого же. А? Мылов? Давай!Но Мылов ничего уже не видел. В глазах его, как в капсулах, засела окружающая изломанная жизнь. Был пуст, как небо, околыш вохровского взгромождённого картуза… «Выпил человек Маненько, – со смехом уводил во двор Сашку дядя Коля. – Маненько засандалил…»
Приезжал на день-два Константин Иванович, отец Сашки. В такие дни Сашка и Колька ели мороженое и пили газировку от пуза.
Каждые десять-пятнадцать минут Сашка колотил пяткой в закрытую изнутри дверь. В нетерпении Колька рядом переступал тоже голыми пыльными ножонками.
Открывала всегда мать, запахивая халат, посмеиваясь. С просыпанными волосами – не очень даже узнаваемая Сашкой. И приподымался на кровати отец:
– Что, уже?..
– Да! – радостно кричал Колька. – Мы ещё быстрее можем!..
Мать сразу отворачивалась к окну, то ли скрывала смех, то ли просто волосы расчёсывала… А отец тянулся за брюками. И тоже вроде как укрывался от глаз ребят…
Бежали к мороженому и газировке на углу. Чтобы скорей вернуться…
– Да дайте вы им сразу! – хохотала Антонина с закинувшейся головой,с которой проливались волосы как выкунившийсяблёсткий мех. – Сразу!Ха-ха-ха!.. – Но Константин Иванович говорил, что нельзя. Обсчитают. Вышаривал мелочь по карманам. – Ой,не могу! Уморит! – Антонина ходила, со смеху умирала. Дал всё же три рубля. (Старыми.) Мало было мелочи. Но долго наставлял, сколько должно остаться, если, к примеру, по стакану и по мороженому. По одному. Или, например, когда заказываешь по две газировки и мороженому, то должно остаться… «А если с двойным сиропом?» – хитро прищуривался Колька. Константин Иванович поворачивался к Антонине. Та вообще падала на стол… Смеялись за компанию и ребятишки.
В тесном скученном парке Сашке и Кольке казалось, что они находятся в провальном лесу. Лежали на траве раскинувшись, смотрели, как деревья подметают небо. Животики вздувало, пучило. Под качающимся шумливым многолистьем засыпали.
Константин Иванович тоже уже лупил глаза, готовый провалиться в сон. Антонина, пальчиком выводя на груди его извечные, лукавые женские вензеля, внутренне смеясь этой своей раскрывшейся способности – спрашивала: «Костя, ты в Перми когда-нибудь был?» – «Был. Проездом. А что?»Антонина сразу начинала душить в подушке смех. Ничего не понимая, Константин Иванович только подхихикивал. Дёргал её: ну что? что? что такое?«А у тебя там чемодан, случайно, не свистнули? Ха-ха-ха!» – «Какой чемодан? Когда?» – «Ой, не могу…»
Покручивал головой муж и, наверное, думал, не много ли на сегодня смеху-то. А?..
Подвязанный набитым ватой платком, Колька сидел в кроватке грустный,склизкоглазый, как малёк.
– Чего же ты?.. – спросил Сашка.
– Анхина… – разлепил голос Колька.
Помолчали. Посопели.
– Говорил, – пятое не ешь…
– Да, не надо было…
Взобравшись коленками, стояли столбиками на лавке у стола, рассматривали Альбом. С пасмурных листов смотрели родственники. Когда по одному, когда – скопом. Некоторые улыбались. Были тут и цветные открытки. Одна открытка Сашке была незнакома. Новая, тоже цветная.
– Папка прислал, – пояснил Колька. – Иноземная. Немецкий комический танец – название.
В немецком комическом танце тётенька выставилась спиной так, что открылись у неё полосатые панталоны. Как в тельняшке руками вниз была тётенька.
– Морские… – с уважением сказал Колька. Имея в виду панталоны.Точно. И пальчиком грозит дяденьке. Будто девочка она. В детском саду выступает. На утреннике.
А дяденька упёр руки в бока. Он танцует перед тётенькой. Высоко подкидывает голые коленки. Он в шляпе с пером, в коротких штанишках и толстых гетрах. Он розовый, как боров. В усато-радостных зубах у него – трубочка.
– Он – кто?
– Папаша Куилос.
– А это что у него?
– Это подтяжки Папаши Куилоса.
– А-а… Шкодный, верно?
– Ага. Очень шкодный…
На оборотной стороне открытки явно пьяной рукой было начертано:«Колька! Это – Папаша Куилос и тётка Гретхен. Слушайся их, мерзавец!»
С любовью вставил Колька открытку обратно в прорези листа. Разгладил. Сказал во второй раз:
– Папка прислал…
Потом пришла тётя Каля и начала ругать Кольку и далёкого дядю Сашу с его дурацкой открыткой, отосланной домой под пьяную руку.
А вечером – упрямый – опять отползал Сашка с кирпичом от крыльца Аллы Романовны. Недовольно возил кирпич в нейтральной зоне. Прослушивал перелетающее над головой:
…Надо же! Это говорит, машина у меня! Хи-хи-хи! Какой милый мальчик!..
…Саша, иди сюда!..
…Да пусть играет, пусть! Мне разве жалко! И вообще: какая ты счастливая, Тоня!..
…??!…
…Да-да-да! И не спорь! У тебя вон Сашенька есть – такой хороший мальчик. А у меня… Я такая несчастная! Сколько я Коле говорила: Коля, милый, давай заведём ребёночка! Коля, ну прошу тебя! Вот такого, малюсенького, Коля! Прошу!.. Не хочет…
…Неправда! Коля любит детей…
…А вот и не любит, вот и не любит! Ты не знаешь. Сколько раз я ему говорила: Коля, милый, давай заведём…
…Ну, во-первых, детей не заводят…
…???!…
…Заводят кошек, голубей, болонок всяких… Пуделей… Детей рожают,уважаемая Алла Романовна. В муках рожают. Это, во-первых. А во-вторых,не Коля не хочет ребёнка, а вы, вы сами не хотите. Не любите вы детей, и в этом всё дело… Вот так! Вы уж извините… Сашка, домой!..
…Хи-хи-хи! Почему-то ты всегда, Тоня, пытаешься оскорбить меня.Но я…
…Да будет вам! Невозможно вас оскорбить, – совсем уж лишнее срывалось у Антонины. – Успокойтесь!.. Извините… Сашка, кому сказала!..
А между тем, не слыша, не подозревая даже о скрытой войне под окнами внизу, как ангельчик… как блаженненький ангельчик стремился из раскрытых окон к небу застольный Колин голосок, подталкиваемый туда смеющимся баском Константина Ивановича.
22. Долгое лето, или Русские пляски
…Симфонический оркестр в то Сашкино лето появился в городке неожиданно. Как с неба упал.
Запылённые два автобуса ослабши дрожали возле Заезжего дома, а музыканты, бережно выставляя футляры вперёд себя, по одному сходили на землю. Теснились, накапливались, нервно оглядывались вокруг. По команде тронулись через дорогу к Дому заезжих. Шли в футлярах до земли. Как в бараньем стаде. Так – лавой – поднимались на крыльцо и заходили в двери, которые, выдёргивая шпингалеты, испуганно распахивали, а потом удерживали две уборщицы и кастелянша.
Двухэтажный старый дом вздрагивал. Внутри стоял топот ног. Лезли по двум лестницам. В коридоры. По комнатам. (Внезапное у администраторши случилось расстройство желудка, могла улавливать всё только из туалета.) Сразу раскрыли все окна – и устроили своим тромбонам как бы банный день. Баню. Как будто с дороги. Трубили на всю округу. Сбежались пацаны. Собачонки уже сидели впереди, крутили внимательными головами, самозабвенно подвывали. Музыканты, отстранённо мыля смычками скрипки, им подмигивали.
По городку сыпали стаями. Как иностранцы. Мужчины в коротких штанишках, с фотоаппаратами, женщины в летних открытых платьях, высоко выставившись из них. Одурев от сельского воздуха, от солнца – смеялись, баловались. Фотографировали. Обезглавленный собор, где теперь кинотеатр;пыльную замусоренную площадь, где в обломанной трибунке от перекала,без кошек, чёрно орали коты; тяжёленькие купеческие лабазы, в которых и теперь запрятывались в прохладу и темноту магазинчики.
В сквере заглядывали в сдохший бассейн тощие скрипачки. С лопатками, как с жабрами. Два Папаши Куилоса изловили Сашку Новосёлова и фотографировали его. В награду. За дикий совершенно чуб и как малолетнего аборигена. Сашка держался за ржавую пипку фонтана. Чуб торчал надо лбом. Как пугач, пышно выстреливший.
Сонный базар взбаламутили. Хватали помидоры, пучки редиски, лука,укропа. Дули у мариек молоко. Хлопали их по плечам: хорошо, хорошо,матка! Яйка, яйка давай! У чуваша-мясника сдёрнули с крюка полбарана. Везде пели гимны дешевизне. Радостные, торопливенькие, тащили полные сумки и сетки к Дому заезжих.
Двумя же автобусами запрыгали вниз, к реке. Купаться.
Им окружили буйками на мелководье. Лягушатник сразу закипел. Вокруг плавали одетые в тельняшки милиционеры. Отмахивались от лезущих вёслами… Но никто не утонул.
Концерт был назначен на семь часов в ГорДКа, за сквером рядом с пожаркой. За высоким забором которой начальник пожарки Меркидома (фамилия такая: мерок нету – забыл дома) уже с шести втихаря бодрил своих пожарников строем.
Пожарники прошли все двадцать метров до клуба в полном молчании,как бы с угрозой. Меркидома поторапливался за строем, бодрил (раз-два!раз-два!), успевал даже выказать кулак бойцу, оставленному (брошенному)на каланче. Пригнали и милиционеров на концерт. К семи в зале было не продохнуть.
Домой Сашка прибежал с вытаращенными глазёнками. Бегал по комнате – весь в себе, перепуганный. «Начинают! Начинают! Можно опоздать!»Собираться пришлось отцу. Антонина одевала в выходное сына. «Начинают!Начинают! – всё не унимался тот. – Можно опоздать!»
Узкий тесный зал галдел – как богатое людьми застолье. За полчаса-час все давно освоились, чувствовали себя как дома: громко переговаривались, махали друг другу, все были корешки, соседи и соседки, родственники, шутили, подпускали жареного, раскачивались от хохота как рожь под ветром – рядами.
Но когда двое мальчишек растащили на сцене занавес – всё разом смолкло.
Оркестранты сидели на сцене очень тесно, крупно. Словно грачи.Словно тетерева на дереве. Дирижёр, уже накрыленный, завис над ними почти у потолка…
Начали тянуть. Симфонию. Дирижёр осаживал, трепеща пальчиками…
Потом пела певица. Она походила на поставленную свиную ногу. В конце арии она загорланилась так, что всем стало жутко… Благополучно обрушила голос в зал с последним аккордом оркестра. Ей хлопали ожесточённо, до посинения ладоней. И она пела ещё.
В прохладные тенётыпредночья люди выходили взмокшие, тряся рубашки, вытаскивая платки. Большинства будто и не было на концерте: спокойные, продолжили обсуждение своего, обыденного, прерванного этим концертом, а если и говорили о нём – то о внешнем его, театральном, искренне принимая бутафорию за натуральность, за правду. Говорили о чёрных фраках музыкантов, поражались роскошному панбархату на скрипачках,Сплошь ОсеянномуБрильянтом: однакосколькожеэтодлягосударства-товылазит!Вотоникуда, денежки-тонародные!Прокормитакойколхоз!АесливзятьВМасштабе?А?.. Но некоторые были с лицами просветлёнными. Можно сказать, с ликами. Слушающими свою душу. Бережно уносили что-то, может быть, и не очень понятное для себя. Но уже приобщившись к новой вере. Впустив её в себя, отдавшись ей.
И спросил отец сына:
– Ну, понравилось?..
Сашка молчал.
– Понравилось, спрашиваю!
– Нет.
– Музыка, что ли, не понравилась? – удивился Константин Иванович.
– Нет… Охранник не понравился…
– Какой охранник? Где?
– Охранник музыки… – объяснил Сашка. – Они начинают играть, а он на них – руками… Не давал играть музыку. Сердитый.
И как досказал последние слова – так после них тащил за собой отца – как на булыжнике заборонившуюся борону. Так и шли они: один тянул за руку, не оборачивался, другой – колотился, приседал, растопыривал пальцы,готовый лечь от смеха на дорогу…
Казалось, всё, этим бы и закончиться должно Сашкино знакомство с серьёзной музыкой… Не тут-то было!
Дня через два Антонина увидела у сына какую-то оструганную белую дощечку, по которой тот водил кривым прутиком. На вопрос, что это? – Сашка опустил чуб, набычился… «Это скрипка у него! – выдал Колька, двоюродный брат. – Он так играет на скрипке, хи-хи-хи!» Сашка хотел двинуть, но сдержался. «На скрипочке, дескать, играю, хи-хи-хи!» – не унимался Колька. Сашка двинул. От матери получил подзатыльник. Уравновешивающий.
Поздно вечером словно выпали в медные сумерки раскрытые окна. Где-то под ними, в комнате, у дивана в простенке, ворочался, ползал Сашка.
Боясь рассмеяться, спугнуть, Константин Иванович на кровати подталкивал жену.
Сашка двигал свою дощечку и прутик под диван. Подальше… Но Антонина знала сына – спросила растерянно:
– Возьмёт, что ли, кто? Сынок? Зачем же ты туда-то?..
Затих. Подымался на ноги. Чубатая голова понурилась в окне, в чёрном хаосе сумерек. Слушала их, осмысливала. Убралась куда-то. Стал побулькивать где-то возле стола в приготовленной и оставленной ему воде. Шарил тряпку, чтобы вытереть ноги…
– Включи лампу, сынок…
Не включил. Всё так же молчком полез на диван, в свою постель. Поскрипел там какое-то время, умащиваясь. Утих. Немного погодя размеренно запосапывал.
Константин Иванович всё посмеивался. Надо же! Музыкант! Вот ведь!.. А, Тоня? Вот пострел!
Но Антонина по-прежнему лежала с раскинутыми руками. Словно удерживала ими свою растерянность, боль. Ведь не забудет! Ни за что не забудет! Господи! Такой упрямый!..
Потом над двором и над всем миром текла, просвечивала ночь.
Из Игарки, со своего Севера, приезжал Александр Шумиха. Муж Калерии, отец – маленького Кольки. По городку к дому задувал на такси. Пролетал мимо. Поцеловать маманю и папаню. Одаривал их прямо на крыльце, на виду у всей улицы, плачущих, трясущихся. Как фокусник выкидывал на них из чемоданаразные мануфактуры. Затем велел рулить к жене, к сыну. Назад. Через три дома. Соскучился.
Часов с одиннадцати утра, как только укреплялось солнце над городком, и начинался обязательный плясовый ход. Прямо от дома Шумихи.Прямо с дороги перед домом. Тащили шест с лентами, мочалками и тряпками. Теснились под него,сплачивались, притопывая.
Птицей шёл впереди Шумиха. Замысловатая плясовая головёнка из-под картуза, красная рубаха о кистях, сапожки – с выходом. Ему гармошкой проливал его родной брат Федька, такой же замысловатый, плясовый.
Две раскрашенные бабёнки кружили сарафаны и визжали. Они – ряженые. Заречно, голодно прокрикивали, приплясывая, шумихинские дружки:
У моей милашки ляжки
Сорок восемь десятин.
Без штанов и без рубашки
Обраба-атывал один!..
Укатывались с шестом, утопывались по шоссейке к городу, взбивая пыль. В расшвырнутых воротах, как после выноса тела, брошенно оставались стоять тётя Каля и Колька. Оба – несчастные.
Поздно вечером ход – задыхающийся – пьяно бежал. То есть натурально чесал по шоссейке. К дому Шумихи. Трусцой. Будто неостановимая, пропадающая у всех на глазах лихорадка. Шест с лентами вздёргивался, как спотыкающийся, падающий конь.
Возле своих домиков мужички глазели. Посмеивались, покручивали головами. «Ну, шалопутный! Ну, даёт! Ить – целый день!»
– Дристунки-и, не спи-и! – кричал им Шумиха, отчебучивая впереди.Распущенная плисовая рубаха билась зачерневшим красным огнём-холодом. – Федька, жа-арь!
Болтающийся Федька ворочал гармошку уже как свою килу. Но – поливал.