Текст книги "Муравейник Russia. Книга первая. Общежитие (СИ)"
Автор книги: Владимир Шапко
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 31 страниц)
Вылез из такси на площади (на асфальтовой площадке, сказать точнее)станции «Быково». Как разъяснили квартиранты, с полкилометра нужно было идти лесом. Однако даже в лесу, как репьи, пошли цепляться ненужные встречи. Первым оказался тяжёлый мужчина в тельняшке, с пузом будто нарост. Он возлежал у дуба, среди просеянного солнца в позе султана на подушках. Длинную бутылку вымахнул Кропину мрачным тостом. Дескать – прозит! Выкрикнул: «Я – дядя моряк!» Кто же спорит? Кропин, кивнув, деликатно обошёл его. В тельняшке вдруг широко запел вслед: «Э-на палубу вышел, А палубы нет, А палуба э-вы тырюм провалилась!..» Кропин с улыбкой обернулся. «Я – дядя моряк!» – вновь объявил о себе в тельняшке. И опять вскинул бутылку Кропину. Как пожизненную какую-то, мучительную свою трубу, звук которой он должен выпить до дна. Да, до дна… Кропин несдержанно хохотал, уходя.
Упрямо шла навстречу женщина с рюкзаком и двумя корзинками в руках. По бокам припрыгивали, вперебой жонглировали ручонками дочка её и сынишка. Счастьем своим Кропину тайно поделились карие глаза. Так и прошла мимо – как с бубенцами лошадь. И почти сразу за деревьями ухнуло:«Я дядя-моряк!» И ребятишки побежали. Освобождённо зазвенели смехом…
Уже в начавшемся поселке старательно ехала на велосипеде девочка лет девяти. Вихляла, подпрыгивала по вылезшим на дорогу корням деревьев. Кропин спросил про дачу, назвав её номер. Девочка сразу свалила себя на ногу. В отличие от той, надутой, встреченной Кропиным на лестнице, долго, подробно объясняла, показывая пухленькой ручкой. С одной педали натужно подняла себя на седло. Снова поехала, вихляя и подпрыгивая вместе с косами и бантом. Наверняка отличница, умилялся Кропин. Потом свернул и продолжил путь, какой указала ему девочка.
Вышел, однако, непонятно куда. Впереди на обширном взлобке перед лесом раскинулась одна-единственная дача. И дача эта была – как поместье.Нет, перед ней замерло ещё несколько домиков. Но как-то нерешительно.Точно боясь сигануть к ней через овраг. И за них не цеплялся взгляд – всё виделось через них. На взгорье этом, на взлобке…
Сердце Кропина обмирало. Он уже понял, он уже знал, что поместье это на возвышенности Андрея Желябникова, и не верил в это, не хотел, чтобы это было так… Он зачем-то начал ходить, путаться в домишках перед оврагом. Эти дома были, собственно, остатками какой-то деревеньки.
Из-за старого забора быстро выглянула голова в полосатой лыжной шапке…
– Эй, товарищ! – подвиг себя к забору Кропин. – Можно вас?..
– Сейчас… – голова в лыжной шапке исчезла.
Озираясь, Кропин опустился на лавочку возле ворот. Гнилая доска треснула. Кропин вскочил. Хотел осторожно присесть ближе к столбику лавки, но передумал, вошёл во двор.
Старый домик стоял в глубине, перед огородом. Посередине пустого двора зачем-то был воткнут в землю кривой, какой-то увечный лом. Рядом валялась причудливая, как хризантема, лопата. (Видимо, намеревались когда-то что-то начать, сделать.) Неподалёку без колёс, никуда не доехав, застряла телега. Так застревает в земле плуг.
Однако руша весь этот застой, стремительно бегали от петуха мгновенно худеющие куры. Необоримым кровавым светочем трепался у земли петушиный гребень. Потом, как из растрёпанной капусты, брезгливо выпутывалась лапа с распущенной шпорой…
Хозяин всё не шёл. Кропин присел на чурбачок у самого дома… В раскрытой темноте сарая вдруг точно начали раздирать в длину двух кошек, делая из них мерные метры. Там же неожиданно забаловалась, всё круша, оглобля. Какое-то время не могла уладиться на земле… По логике этого театра абсурда, сознание Кропина испуганно ждало теперь пронзающего электрического звонка. Или, на худой конец, крика убиваемый женщины…
– Где вы?! – грянуло над головой с чердака.
– Да здесь я! здесь! – выбежал на середину двора Кропин.
Внутри хибарки будто началась драка – и, хватаясь за косяки дверей,возник странный хозяин. Старик. Всё в той же полосатой лыжной шапке, с лицом – как уцелевшее германское королевство со свисшим чулком братьев Гримм… Увидел папку у Кропина. «Вы из земнадзора?» – «Да нет же! Нет!Чёрт побери!» (Куда девать эту папку? Выкинуть, что ли?) Старик с облегчением стащил полосатый чулок. Голова его оказалась сродни пятнистой фасоли…
После всех разъяснений хозяина они сидели на лавочке (ближе к столбикам каждый) и смотрели через овраг на усадьбу, за которой над лесом уже замер закат…
– Их нет сейчас там… Зря пойдете, – говорил старик. – Пару часов назад только уехали… Хотя нет – вон уже возвращаются… Уже управились…
Вдоль сетки рабица переваливалась «Волга», взбивая к закату взвеси красной пыли. Остановилась напротив железных ворот. Вылезли наружу мужчина и женщина. Толстоватый мужчина в футболке потягивался, сигналя округе обширной лысиной. Высокая тощая женщина была деловита, шныряла всюду по-щучьи. Стали доставать из багажника плоские корзины. («Специальные, под цветы», – комментировал старик.) Шли с ними к воротам – широко. Будто аэропланы.
– Сейчас загрузятся и… по новой… – посторонний, выскочил из старика жаргонизм.
– Что «по новой»? – так же посторонне спросил Кропин, не сводя глаз с двух людей, теснящихся уже в калитке.
– …На базар… Или к метро, – пояснил старик.
Кропин поднялся, пожал руку старику.
В траве овражка – ручей припрятывался. Слезился как крокодил. Какие-то птицы вскрикивали. Трепыхались в кустах точно в ловушках. Кропин по мостику перешёл на противоположную сторону. Стал подниматься пологим склоном.
Остывающий у калитки автомобиль пах как зверь.
С перерывами, несколько раз надавливал на кнопку звонка. Никто к калитке не шёл. Рискнул открыть её и войти… В глубине усадьбы стоял весь медный, закат собравший, дом. Большие окна его были по-вечернему скользкими. Тем не менее Кропин двинулся к ним. Шёл подальше от яблонь, стремясь быть на виду. Поднялся на высокое крыльцо. Дверь была открыта внутрь и завешена марлей от комаров. Надавил на косяке кнопку ещё одного звонка, вслушиваясь. Ничего. Видимо, не работает. Или нет электричества. Постучал костяшками пальцев по косяку. Тоже тишина. Тогда ступил внутрь. В глубине большой комнаты сразу увидел мужчину. Его, как блин, лоснящуюся лысину. Сидя за столом к Кропину спиной, мужчина отщёлкивал на счётах. Выглядел натуральным бухгалтером. Срыгнув на стол не мало денег, царевной-лягушкойвалялся дамский кошелёк… Кропин кашлянул:
– Извините… Здесь жи…
Мужчина вскочил.
– Вы кто такой?!
И глядя, как Желябников зло сгребает деньги с кошельком, сбрасывает всё в стол… Кропин понял, что никакого разговора не будет, что приехал он зря. Устало сказал:
– Я разыскиваю Андрея Яковлевича Желябникова.
– Я Желябников… В чём дело?
На Кропина смотрел натуральный Яков Иванович Кочерга. Правда, как бывает на фотографиях, некрасиво молодой, далёкий…
– Я пришёл от вашего отца, Андрей Яковлевич…
Помедлив, Желябников показал рукой на стул. Сам сел… Смахнул в ящик зазевавшуюся десятку.
– Слушаю вас…
Кропин точно оказался в присутственном месте. Начальник, походило, слушалне его, Кропина, а самого себя. Себя, внутреннего. Слушал, что происходит у него внутри. И, походило, ничего хорошего от слов Кропина в себе не находил. У подножья лысины ёрзали складки. Череп был как волнорез.Как надолб. Череп был неуязвим…
Через десять минут Кропин спускался с крыльца этого дома. С лаем рвался, тащил за собой будку проспавший Кропина пёс. Как с перепуганными детьми, бежала с охапками пионов от оранжереи тонконогая женщина в сарафане. То ли тёща, то ли жена Андрея Желябникова. На помидорную ботву кинула цветы щадяще, с перекатом. Вылетела к крыльцу:
– А чего это он? Чего ему нужно? – Глаза в упор не видели Кропина,глаза скакали по папке Кропина. – Кто он такой? Андрюша! Кто он?!
Андрюша хмурился на крыльце. Переносица его была сродни копыту.Сказал только, чтобы Кропин передал привет. Ну, Якову Ивановичу. Ну и здоровья, конечно…
До женщины дошло. Женщина разом узнала Кропина. Тут же уперла руки в бока:
– Ах, вон оно что-о! Митька Кропин заявился! От папаши Кочерги-и!Так ты в шестёрках всё у него бегаешь, Кропин? А?..
– Мама, не надо… – наморщился было сын.
– Нет, погоди! – Голову женщины вдруг начало болтать. Выбалтывать из сарафана. Как пест из ступы! Зинаида Желябникова явно была больна болезнью Паркинсона! Голос её точно глотал булыжник!: – Нет, подожди, Андрюша! И-ишь чего они удумали! На готовенькое прибежали! Н-не выйдет! Так и передай своему пахану! И-ишь вы, проходимцы чёртовы! И-ишь вы, прохиндеи! – Голова всё болталась, не находила места на плечах: – Я вам покажу!..
Тоже весь дрожа, Кропин повернулся, пошёл к калитке. Однако Зинаида Желябникова не отставала. Она бежала сбоку, даже впереди. Она боялась, что Кропин ускользнет от её слов, убежит. Она оскорбляла его. Она поносила и его, и Кочергу. И-ишь вы, какие ушлые-е! Ситец сзади взбалтывало, задирало, высоко заголяющиеся ноги ее торопились, зло култыхались друг о дружку коленными мотолыжками. И словно всё время перевешивала, тащила хозяйку вперед болтающаяся в лифе сарафана большая грудь. Так и передай,старый придурок! Так и передай! Ведь нашли! Вы только подумайте! Нашли!Я вам покажу! Заявитесь ещё сюда! И-ишь вы, маразматы! Сволочи!..
Всё происходящее было настолько диким, скоротечным, что хотелось вопить, бить женщину кулаками, плакать. Всё произошло за какие-то полминуты, точно виделись только вчера, точно не было почти сорока лет пропасти между ними, точно не пролетела уже вся их жизнь!..
Кропин очутился за калиткой. Кропин пошёл вдоль усадьбы. Сорвавшийся (наверняка спущенный) пёс напрыгивал на сетку рабица как разъярённый акробат.
Швырнул ему пустую папку с адресом. И псина начал рвать её, растерзывать. Под низкорослой яблоней. Где все плоды пошли трястись. Румяными испуганными девчонками…
Сидел на скамье перед станционными путями. С явным намереньем прыгнуть под поезд. У киоска синяки давились пивом. По перрону провели двух собак на поводках. Одинаковых. Почти без лап. Похожих на вьющихся червей. Удаляющаяся с ними дама произрастала из зада своего как из кадки.Как из кадки пальма. Закатное солнце походило на переспелый помидор,свисший с куста…
В вагоне, поощряемые женщиной-пальмой, собаки заползли прямо к ногам Кропина. Долго укладывались. Кожа их подрагивала, точно обнажённое живое мясо. Женщина сидела напротив. Нога на ногу. Отцинкованные,какие-то мотоциклетные глаза её почему-то неотрывно смотрели на Кропина. Из острыхпальмовых патл…
– Вам нехорошо?.. Товарищ?..
Как будто получив команду, Кропин сразу заплакал. Отворачивался.Потом поднялся, перешагнул через собак, пошёл, покачиваясь, неизвестно куда. Женщина, не расцепливая ног, тянула за ним голову.
В тамбуре грохотало. Точно давало по зубам. Загнуто мотался в закате. Словно чёрный обворованный подсолнух…
Поздно вечером позвонил Яков Иванович. Сразу спросил, что случилось, почему не приехал… Поглядывая на потолок, устало ответил ему:
– Ничего не случилось, Яша… Ровным счётом ничего… Просто дежурил… Пришлось подменить… Извини, что не позвонил…
Кропин держал трубку, всё смотрел на потолок… Паук уже висел, напряжённо подрагивал, словно в муках рожал паутину. Непоборимый. Бессмертный…
Ислушая сейчас далёкий, успокоившийся голос Кочерги, неотрывая взгляда от цепко держащего всю сеть паука, прямо в сердце ударенный простым, банальным этим символом… Кропину нестерпимо стало жалко и себя самого, и Якова Ивановича с его далёким, посмеивающимся, ничего не подозревающим голоском. Стало жаль и жизнь свою, и его жизнь – всю изломанную, исковерканную, однако даже такую – уже прошедшую, пролетевшую…
Кропин отстранил трубку, опять заплакал, закрываясь рукавом. «Митя! Митя! Ты слышишь?» Глотал слёзы, боль. «Митя! Куда ты пропал!» Хрипло сказал, наконец, в трубку: «Обожди, Яша… Я – сейчас».
Из кухни вышел, сжимая в руках половую щётку. Ходил, таращился снизу на паука, который в неверном зрении уже двоился. Уталкивался в сторону и вновь возвращался на место. Кропин начал тянуться, подпрыгивать,тыкать паука щёткой. Загнанно дышал, всё так же вытаращиваясь снизу. В свою очередь, паук настороженно смотрел на какую-то уродливую, вытянутую голову, которая, как бомба, подпрыгивала, стремилась ударить его щёткой, пугала.
Снова Кропин бил. Снова. Однако разом остановился, когда потемнело в глазах. Шатался, отбросив щётку. Как слепой искал рукой висящую телефонную трубку. «Да, Яша… Слушаю. Продолжай… Ничего, ничего… Говори…» Отирал рукавом пот, на паука старался не смотреть.
Через полчаса, теребя, просушивая возле ванной волосы полотенцем,толстая женщина с ухмылкой смотрела, как длинный старикан-сосед кружил по коридору, плакал и мучительно тыкал щёткой пустоту под потолком…Ходил, подвывал и тыкал…
– Ты чего, Кропин? – спросила женщина. – Кыхнулся?..
Тем и кончилась поездка Кропина в Быково к сыну Кочерги. О ней Якову Ивановичу Кропинне сказал ни слова. Как будто её и не было…
А в конце августа обворовали квартиру тоже сына, но другого – сына Странного Старичка. Средь бела дня обчистили. Под видом переезда человек шесть в комбинезонах стаскали всё вниз (всю новую тигровую мебель, два холодильника, столы, буфеты, телевизоры), споро загрузили в крытый грузовик-фургон и уехали. Как говорится, не оставив адреса. Где был в это время сторож (Странный Старичок) – неизвестно. Ничего не подозревая, он пришёл во двор откуда-то значительно позже произошедшего. Долго сидел на скамейке. По двору передувало жару. Старичок вытирался платком. Через час вместе с пришедшей на обед снохой поднялся в квартиру. Приземистая плотная женщина бросилась по пустым комнатам. Чисто! Была оставлена только голая железная кровать Старичка, за которую был привязан на верёвочку и зябнущее грустил. трясся Дин. Собачонок Дин. Павел Андреевич хотел отвязать его, но женщина подлетела, начала стегать и кобелька, и его, Павла Андреевича, по ногам невесть откуда взявшейся веревкой:
– Ах ты, паразитишка старый! Ах ты, старый паразитишка! – Женщина всё пригибалась, била. В короткой тесной юбке, – как оплеуха. – Ах вы, паразиты, дармоеды чёртовы!..
Кобелёк взвизгивал, прятался в ногах Павла Андреевича. Старик стоял, схватившись за спинку кровати, вздрагивал от ударов, смотрел мимо снохи…
Кропин рассказал о случившемся Якову Ивановичу. «Сгноят они его теперь! – сразу воскликнул тот. – Натурально сгноят!» Сжимал на столе сливовый кулак. Опущенная голова его была как бескровная личина. Поднял глаза: «А ты?.. Чего же ты?..» – «А чего – я?!» – тоже вскричал Кропин. Однако на душе стало нехорошо…
Дня через три Яков Иванович сидел во дворе, как всегда выведенный туда Кропиным. Опять ветром гоняло полуденный зной. На тополях скрючившиеся листья принимались свистеть, словно стаи прирученных птиц.
В дальнем углу двора неожиданно увидел Глинчина. Павла Андреевича. С опущенной головой Странный старичок сидел на скамейке как раскрывшаяся всем… лагерная зона. Зонка. Ничего не скрывающая уже, обнаженная… Чёрт побери-и! До чего довели мужика!
Яков Иванович начал было кричать и вскидывать свою палку на верёвке. Но Глинчин, только глянув на Кочергу, сразу заплакал. Не таясь, открыто. Тряслась, искажалась его новорождённая, старообразная головка обезьянки.У Якова Ивановича будто повернули что-то в груди. Оглядывался по двору, искал, кого позвать на помощь Старичку. Однако двор был пуст.
Павел Андреевич сам перестал плакать. Посморкался в белый платок.Посидел. Потом встал. Издали поклонился Кочерге. (Яков Иванович, задохнувшись, окаменел.) Пошёл к воротам, к арке. Словно всё решив для себя.Словно навсегда из этого двора…
Кропин застал Кочергу бьющимся в страшном кашле. Пригнувшимся,панически размахивающим руками. Кропин метался вокруг, зачем-то хлопал по горбу, совал платок. Кочерга дёргался, уже синел, не мог остановиться. Да что же это! Что же делать! Да помогите кто-нибудь!..
После приступа, отвесив рот, Яков Иванович тяжело, с сипом дышал.Красные глаза словно висели на слезах. Как голубиные разбитые яйца.
…На Странного Старичка случайно наткнулись через два дня. Один гражданин решил справить нужду под летней танцплощадкой в парке. Там специально была выбита пара досок страждущими… С вытянутыми и раскинутыми ногами Павел Андреевич почти сидел под балкой. Казался просто спящим пьяным… Если бы не свёрнутая набок, захлёстнутая эластичным проводом голова. Голова новорождённой убитой обезьянки…
41. В год обязательности любви
…В закатном стелющемся солнце – мохнатыми – махался лапами фонтан. Со скамейки Серов смотрел. Если действительно сопоставить этот фонтан с макроскопически (в миллион раз) увеличенным пауком, с гигантской вечной потной его работой, которая неумолимо должна перемолоть всё вокруг, если услышать гигантски-жуткое его дыхание, то… то становилось вообще-то не по себе. Было в этом всём что-то от самой природы, от сокрытой жизни, от её тайны, от подспудного, неумолимо-рокового движителя её, который неизвестно кто рождает, заводит и пускает на ход. И который обнаруживает себя не часто, но всегда неожиданно: в вечном ли, неостановимом движении реки, в таком ли вот мохнатом махающемся фонтане. И глядя сейчас на паучье это, живое словно бы, царапающееся на месте существо… Серов вдруг ощутил себя ничтожно-маленьким, никчемным, не нужным никому. Почему-то трудно стало дышать, страшно жить. Вспотел даже в растерянности. Однако вскочил, затоптал окурок и, как от плохой приметы, пошёл прочь, бормоча: чушь какая-то! чушь собачья!шиза! Оглядывался на фонтан. Радужные, как озноб, как накаты озноба, вертикально-изломанно бегали над фонтаном радуги.
До свидания было ещё с полчаса. Поэтому пошёл прошвырнуться по Броду. У главпочтамта толстый армянин в джинсах размашисто закручивал букеты в холодную играющую фольгу. Прохожим отдавал небрежно – навешивая, как веники. И, точно сами, другие цветы взмывали из ведра к пухлым рукам. И руки опять размашиствовали на глазах у всех, закручивали букеты в фольгу. «Сколько?» – спросил Серов. Услышав цену, небрежно брошенную, дальшепошёл-заспотыкался: однако! Шёл в раздвоенности, в разброде. А, чёрт тебя! Вернулся. На! Красная бумажка заползла армянину в джинсы. Цветы взмыли, тут же были закручены, навешены Серову веником. Серов понёс цветы. Взбудораженный. Испытывал неудобство. Не знал, как их нести: то ли так же веником, то ли быть приставленным к ним. Понёс у груди. Стал – приставленным. Когда через полчаса проходил обратно к фонтану, армянин с цветами сделался Как Растерянный Многодетный Мама: неужели это не его детки? Неужели за углом – конкурент?
Уже сидела на месте Евгения. На той же низкой скамейке, с которой Серов удрал. Сидела, подпершись рукой, словно давно и внимательно слушала фонтан. Точно доверяя ему. Как доверяют прохладному вечернему дереву. Составленные стройные ноги при ней были как стебли… Серов хотел зайти сзади, подкрасться. Чтобы хулигански выстрелить цветами прямо к лицу её.Как, по меньшей мере, чертями из американской коробки. И захохотать дико.Удивить хотел, ошарашить. Но был замечен. Пришлось подходить вихляясь,развязно. И вывернуть букет из-за спины. Однако Никулькова при виде цветов всё равно ахнула. Покраснела даже, когда принимала их. Ну, конечно, – зачем? ни к чему! дорого же! Однако сразу стала какой-то другой, словно бы слегка тукнутой по голове. Оглоушённой. Даже не понимала слов Серова.Словно искала уже – куда? Куда поставить этот букет? В какой красивый кувшин? Это удивляло. Вроде бы влюбленный, Серов анализировал. Дешёвый, в общем-то, приём. Дешёвенький. Букетики. Цветочки. Преподношенье.И вот – поди ж ты! – покупаются. С готовностьюпокупаются. Неужели всё всерьёз? А на вид – разумные вроде бы существа, взрослые вроде бы люди. И пожалуйста! И даже когда пошли, она держала цветы у лица. Словно вся в запахе их. По-прежнему одуревая. Как будто Серов был тут неизвестно для чего. Как будто он, Серов – пришей кобыле хвост! Чёрт знает что! Зачем купил?
Мороженое на палке Никулькова ела выстраданно, откровенно по-детски. Выкидывала сизый язычок как марионетку. И про букет не забывала, удерживая в кулачке. Это всё было её счастьем. Её девчоночьим небывалым счастьем. Оно отражалось в её глазах бегающей красной рекламкой: «Сегодня в нашем кинотеатре…» И Серов опять был тут ни при чём! Он понадобился только на самом сеансе, в зале, в темноте. Чтобы удерживать цветы. И чтобы можно было цепляться за его руку. Цепляться острыми ногтями. Счастье выражалось уже в том, что рядом с ним готовы были пищать во всеобщей тихонькой истерии зала. Тихонько вопить. Серова это опять несказанно удивило. С другой только теперь брови. А что, собственно, происходит? В чём дело, товарищи? На экране показывают концертный зал. Такой же вот, как этот, в котором они сидят. Только за границей он где-то. Вроде бы в Австралии. Поют-беснуются на сцене четверо артистов. Две девки и два парня. В экстазе зал сдвинулся уже. Шизанулся. В перекрестьях стреляющих отовсюду лучей – колыхается волнами. Как одуревший планктон. Парни на сцене с причёсками будто из пакли.Будто надёрганными из русской избёнки. Больше при барабанах они, при гитарах. А девки – только поют. Приплясывают. Ну и что? Одна высокая. В высоких замшевых сапогах и в гусарском трико в обтяжку. Мелко притопывая каблуками, поворачивается на месте ипанорамно, гордо выказывает всему залу свою тяжёлую длинную задницу. Встряхивая её как торбу. Как мучную торбу. Другая капризно выбалтывает ногами из волейбольных трусов. От этого очень походит на разгильдяйское седло. Которое сейчас накинут на лихого коня. (Что тогда будет?) Она ждёт. Пока товарка протрясёт перед всеми зад. Иони ударяют вместе, в две глотки:
…Мани-мани, ма-ани-и!..
А патлатенькие совсем скукоживаются, совсем заходятся в своих гитарах и клавишных… Ну и что? Что, я вас спрашиваю? Плакать от этого? Рыдать? Блеять бараном? Как бы влюбленный, Серов всё анализировал. Он чувствовал себя здесь инопланетянином. Зато Никулькова тут была – как рыба в воде. Серов уже не слышал её дерганий, восторженных тычков. И получалось: либо он, Серов,дурак, недоделанный, Федя… либо все сидящие вокруг. А на экране один патлатый вдруг стал ударником. Уже пришпоривал установку. Как будто тощим гордым Дон Кихотом наРоссинанте ехал. На кляче. Да-а. Это была картина. И зал весь млел. И Никулькова иже с залом. Ка-артина!
Пустой полутемный трамвай мчал их к далекой остановке. Серов пытался на скамье обнимать Никулькову. Никулькова сразу становилась сильноплечей.Недающейся, злой. С цветами низко наклонялась. Свет фонарей влетал в вагон, пылая в нём полотнами. Луна скакала за вагоном злой молчаливой собачонкой… Помчавшийся трамвай за остановкой Никульковой опять пошёл раскидывать по темноте провода. На ум приходил роликобежец, расшвыривающий шумливо-длинные свои пути. Но записать об этом опять было некогда – Серов сразу принялся Никулькову глодать. Распятую по воздуху. С букетом. Глодать киноартистом. Дождался-таки своего часа. Потом руки Серова слушали стан Никульковой сквозь ворсистый тонкий материал. Стан Никульковой ощущался медно. Как двудольный литой мускул. Что было ниже по спине, можно было только представить. И то – осторожно, зажмурившись. Холмы. Взрывные холмы. Два белых полушария. Две белые большие террыинкогниты. Под платье заложенные страшными двумя катаклизмами. Дотронешься – и катастрофа! Взрыв! И – в клочья! Фантазия Серова скакала.Наперегонки с пародией. Анализ где-то потерялся. Пародия преобладала, неслась. Серов старался прижиматься к Никульковой. Грудью больше, лицом. Задом оттопыривался. Как в фокстроте. И Никулькова тоже. Так они и ходили. Под Музыку Души. Но бугорок, образовавшийся от членика Серова, задевал-таки Никулькову. И Никулькова, вздрагивая, резко откидывалась. Как будто вся была из гулкого чугуна. Как будто с грохотом в неё били снизу молотом.Серов изнуренно смотрел вверх. Фонарь торопливо наедался комарьем. Да-а, Никулькова. Желе-езная. Это тебе, Серов, не Палова. Нет, не Палова.
А Палову, длинную Палову, Серов встретил тем же летом, в июле, зайдя с Никульковой в универмаг. Видимо, только день-два после юга, в сарафане,открытоплечая, была она как густо-розовое, очень чистое коровье вымя. И бедняга Шишов, точно привязанный, таскался за ней по пассажу и только что не мычал. Она подходила к стеллажам, брезгливо щупала развешенные комбинации. Недовольная.Хмурая. Явно не обнаруживая ничего не только приличного, но и просто – сносного. Кошмар! Одно с-совьетико! Тем не менее Шишов был нагружен выше головы. Коробками какими-то, свёртками. Когда останавливался и вытирал пот – неуклюже ворочался с ними, как на арене Миша-медведь с бамбашками. Но ничего не ронял, был ловок. Увидел Серова. Развесил в неуверенности улыбку. Здороваться или нет? Серов подмигнул ему. Тогда с облегчением закивал. Тронул локоть Паловой. Мол, смотри – кто! Палова рассеянно скользнула взглядом по Серову (Серов широко улыбался), чуть дольше задержала взгляд на даме его и южная, чистая, очень свежая, гордо прошла мимо. И Шишов сразу заторопился за ней, опять как за божественным выменем. Да, Серов, что ты потерял! В сравнении с Паловой, плечи Никульковой были пестры и серы, под местным солнцем облезли как попонки. Да-а, невосполнимая потеря. Прямо надо сказать. Кто это? – сразу поинтересовались у Серова. Несколько игриво. Серов почёсывал затылок. Всё не мог прийти в себя после встречи. Так кто же? А? Одноклассница, нехотя пояснил Серов. Покосился на плечи Никульковой. Добавил – бывшая.А, бывшая. Понятно. О бедняге Шишове даже и не спросили, будто его и не было рядом с Паловой.
А поздно вечером того же дня Серов невольно сравнивал уже себя с бедолагой Шишовым. С тяжеленными двумя сумками, набитыми вареньями и соленьями, таскался он за Никульковой по плохо освещённым, кривым улочкам окраинного района, где тесно налезли друг на друга конгломераты, тёмные обгрызанные материки, состоящие из двухэтажных и одноэтажных деревянных домов. Варенья и соленья в банках остались ещё с прошлого года,пропадали. Поэтому домашние поручили Никульковой срочно обойти всех тётей маш и тётей глаш и раздать им все эти банки. А Серов был тут вьючным животным. Мулом. Такую роль ему определили на сегодняшний вечер. Как издыхающий осел, он только и мог что-то запомнить (и то – клочками, отрывками) – когда его останавливали, и онпереводил дух. Когда его бросали и с двумя-тремя банками пропадали в темноте. Сначала он стоял и смотрел на двухэтажный деревянный тёмный дом, стоящий к улице торцом. Сбоку, из невидимого окна, свет заснежил зелёную верхушку куста. Получился куст в снегу летом. Душным летним вечером. Серов загнанно дышал. Серову захотелось с рёвом побежать и ввалиться накалённой мордой в этот белый куст… Но его опять куда-то потащили. И была потная пыхтящая натуга, да снова навалилась и придавила ночь. И только на каком-то перекрестке, опять брошенный, с руками как растопырившаяся тележка, он с изумлением, впервые в жизни увидел Этот Фонарь.Сюрреалистически вывернутый кем-то вверх. Бессмысленно сосущий ночь как пылесос… Как это понимать? Где же ты местный Буслаев Гришка? Что сотворил это чудо? Где ты прячешься, стесняешься? Не стесняйся, выйди из темноты. Дай мне по роже как следует, любя. Чтоб и её вывернуло, как этот чудо-фонарь. Чтоб смотреть ей, роже, в небо, светиться и плакать… Но не вышел никто из темноты, не помог. И Серова снова потащили. И опять был дом. И ещё. И ещё дом. Да-а. А банкам, казалось, не будет конца. От непомерной их, словно неубывающей тяжести руки уже ощущались нитками. Натянутыми нитками. Готовыми вот-вот лопнуть, оборваться. Через каждые десять-пятнадцать семенящих шажков сумки приходилось опускать на землю. А потом болтать ручонками. Чтобы снова их почувствовать. Но о нём не думали, его забыли.Вслух просчитывался новый маршрут. К тёте Гране теперь. На каком же трамвае к ней ехать? Этого района Никульковой, оказывается, мало. Он уже ею освоен. Надо ещё один успеть прихватить. И они поворачивали. И Серов, боясь окончательно оборвать руки, бежал. Семенил ножками к остановке, моля небо только об одном – чтоб трамвай не пришёл совсем. Никогда. Сломался, сошёл с рельсов, провалился. Неужели устал? Слаба-а-ак! И Серов вздыбленно дышал на остановке, бросив сумки. И звезды кучковались, были крупны, дышали как ежи, которых насквозь просвечивали. А сзади, над покинутым районом толстой неуклюжей тёткой тяжело топталась луна. Слаба-а-ак!– всё говорили ему. Грохнуть бы эти сумки с банками об рельсы. И выпустить всю жижу на покинутый район. Была б река. Да. Серебрился б сель под ошарашенной луной. Серов уже курил. (Трамвай не шёл.) Табак не лез в Серова. Табак он будто загонял в удушливую взрывную бочку. По-стариковски бухающую. Ну и слаба-а-ак! – всё донимали его.
Болтающийся свет лампочки со столба как всегда резко бил в глаза, и они отошли в воронью тень его, треплющуюся сбоку дома. Никулькова (небывалое дело!) взяла Серова за руки. Отдохновение Серова было тихим и благодарным. Сумки… сумки – как побитые чёрти– просто валялись у его ног. Точно из-под охотника, из-под добытчика, чуть ли не повизгивая от радости, их увела какая-то никульковская тётя Маша или тётя Глаша. За ней, конечно же, появился на свет фонаря ещё один персонаж. (Никулькова сразу же выдернула руки.) Дядя Коля или дядя Петя. В подтяжках, в майке, с рыхлой, как будто распаренной, лысиной. В упор не видя Серова, он зорко посмотрел в конец улицы. Затем в другой. Продолжая шарить взглядом, пробубнил, что не мешало б познакомиться. Поближе. Чайку там попить и вообще… «А то – чего ж теперь?..» Кивнул в сторону Никульковой. В сторону Женьки. В сторону пропадающей на глазах девки, понимаешь. Которую завлекли, а что дальше – неизвестно! СамаНикулькова Женька делала вид, что никого здесь не знает. Ни дядю, ни Серова. Не знакома, к счастью. Бог миловал. Создавалось интересное положение. Интересный, так сказать, гамбит… Дядя Паша ждал от Серова. Лысина его словно не могла родить горох. Не могла родить кукурузу… Серов поспешно сказал, что давно мечтал, посчитает за честь, что конечно, а то, знаете ли… «Угу», – сказал дядя Гриша. Ещё раз глянул мимо и исчез. Молча и сильно Никулькова стала заглаживать Серову руку. Как на сеансе массажа. От плеча, от плеча. К локтю, к кисти. Слов у неё от переизбытка чувств, видимо, не было. И от массажа этого интенсивного, вдаряясь мощным дурацким бодрячеством, Серов уже выгибал грудь дугой: он,Серов, не кто-нибудь… или какой-то там, а – Серов!..