Текст книги "Муравейник Russia. Книга первая. Общежитие (СИ)"
Автор книги: Владимир Шапко
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 31 страниц)
Закончил читать парень. Перевернул в неуверенности бумажку. Однако на оборотной стороне всё… он… уже прочёл. Больше – ничего, нигде. Честно повернулся к президиуму. Ему кивнули: свободен. Так я пойду? Иди. Парень пошёл. Очень серьёзно Манаичев пригласил всех к аплодисменту. Требовательно поворачивал во все стороны свои хлопки. Затем, пока хлопали, изучал список. Обдумывал, кого дальше выпускать. Но встал и полез вдоль ряда Новосёлов. Вздёргивал руку, выкрикивал, спотыкался. Пришлось выпустить. Давай, Новосёлов.
С трибуны Новосёлов сразу заявил, что ни одно из требований предыдущего собрания, требований жильцов общежития… администрация не выполнила! Ну-у, парень! – загудел президиум. Так загудели бы, наверное, добродушные шмели. Если бы их задели, потревожили на цветущей яблоневой ветке. Да, ни одно из требований! Ни по ремонту общежития, ни по благоустройству территории, ни по столовой. Да ни по чему!
Трибуна, сама тумба всё время мешала Новосёлову. Всё время как-то оказывалась впереди него, вставала на пути. Он тянулся из-за неё, размахивал рукой, казалось, смещал, переставлял трибуну то вправо от себя, то влево. Пока вообще не бросил её и не стал говорить прямо с авансцены, придвинувшись к людям, нависая над ними:
– …По-прежнему процветает блат, кумовство, если не сказать хуже!По-прежнему лезут в общежитие какие-то шустряки, к которым потом едут их смуглые постоянные братья в больших кепках! Ни одного шофёра нашего не поселили за два месяца! Ни одного! Ни одного слесаря! А эти – пожалуйста! И большое подозрение, что многие уже с пропиской. Притом – с постоянной… Откуда?! Как?! Через кого это идёт?!
Вопрос этот не повис даже в воздухе, нет, риторический этот вопрос заползал по залу, по рядам. Как большой холодный змей. Пролезая словно у людей по спинам, под мышками, меж голых нервных женских ног. Заставляя людей подхохатывать, передёргиваться, обмирать. И завороженно ждать, когда змей этот длинный, пройдя все ряды, вымахнет, наконец, прямо в президиум: А?! Почему?! Через кого?!
Тамиловский поспешил себе и всему президиуму на помощь:
– Ну, вы это, Новосёлов, того!.. э-э… Я бы сказал, и не обоснованно, и бездоказательно. Да, бездоказательно. Мы же сейчас выдвигаем Веру Фёдоровну. В народные депутаты. Каково ваше отношение, Александр, к кандидатуре Веры Фёдоровны? Почему вы не высказываетесь по данной кандидатуре? По Вере Фёдоровне Силкиной? Выскажитесь, Александр! – И ждал, улыбаясь. Так ждут сальто-мортале от своего подопечного. Мол, вертанитесь, Александр!
– Так о ком я говорил-то?.. – деланно удивился Александр. И пошёл со сцены, добавляя не без сарказма: – Мы вот тоже думали, что Вера Фёдоровна нас с ремонтом… уважит, а она всё нас никак… не уважит… Верно я говорю? – обратился к залу.
Лимитчики сперва захохотали, потом страшно захлопали. Энергия хлопков, казалось, сметёт президиум. Весь, до последнего члена. Силкина,вся красная, кусала губки. Манаичев же с неподдельным недоумением смотрел в зал. Люди бесновались, как после танца-пляски стиляги какого-то, понимаешь. В пьесе, понимаешь, пятидесятых годов. Аплодисменты бешеные –а не поймёшь: в осуждение танца стиляги или в одобрение, в поддержку его? Сосед, райкомовец, однако уловил своё время, шепнул Манаичеву, тот тут же предоставил ему слово.
И – вот он. Высокий. Вальяжный. В демократичном сером костюме.Выходит. Руку кладёт на трибуну привычно, просто. Как кладут руку на плечо корешу. Который всегда выведет куда надо, не подведёт.
– Товарищи! Вы сами рубите сук, на котором вам сидеть! – Зубы его оказались необычайно белыми. Его улыбающийся рот казался снежной ямой!– Товарищи, неужели вы не понимаете, что в райсовете вашего района будет ваш человек. Ваш! Ведь он, ваш этот человек, может стать там… э-э… Председателем жилищной комиссии, допустим. Или, к примеру, участвовать в разработке новых положений о лимите, о лимитчиках, то есть о вас же, о вас!Не говоря уже о прописке в Москве! Не говоря уже обо всём прочем! Неужели непонятно? И всем этим будет заниматься ваш человек. Ваш! Вера Фёдоровна Силкина!
Лимитчики заслушались, а райкомовец подпускал и подпускал. Кто-то, точно толком не расслышав, отчаянно прокричал, будет ли Вера Фёдоровна заниматься пропиской лимитчиков?
Рот райкомовца отвесился очень серьёзно. Этакой тяжёлой белой канавой. Трибуна теперь была уже как бы громадной библией, на которую кладут честную руку:
– В первую очередь, товарищи. В первую очередь. Отложив все дела.Я знаю Веру Фёдоровну. Это – наш человек!
Его провожали такими же аплодисментами, как и Новосёлова. Если не более бурными. Он спустился в народ, подсел с краю к Силкиной. Очень как-то прямо и высоко подсел. Опять-таки очень бело, очень широко ей улыбался сверху. Как пломбир предлагал. Силкина, маленькая, рядом с ним приниженная, вцепилась ручками в его большой кулак. Еле сдерживая слёзы, – тискала кулак. Аплодисменты разом накрыли их с головой.
Дело было сделано. Манаичев уже командовал голосовать. Все дружно вытянулись. Не голосовали только Кропин и Новосёлов. Да за лесом рук в последнем рядусидел, матерился полупьяный опоздавший Серов.
Потом выступала сама Силкина. Горящие красные щёчки ее отрясались пудрой. Плачущий благодарный голосок её был вдохновенен, пламенной бился горлинкой.
На другой день Кропин поехал на Хорошевку, в «Хозяйственный», всё за тем же «Дихлофосом». Только новым теперь, очень сильным. Вернее нет средства, сказал сосед. Как прошуруешь– через полчаса лежат. Точно побитоевойско. Прямо с коричневыми своими щитами. Только заметай потом в совок.
Весенние, спорые, как крестьяне, омолодились тополя. Уже середина апреля. Облачка не очень чисто смели с прохладного неба. Глаза сами стремились к солнышку. На хорошо проклюнувшемся газоне скворцы бегали,кричали. Крик их казался зримым. Походил на очень чёрные, трассирующие очереди. Они словно перекидывали их друг дружке… Кропин засмотрелся,остановившись…
Вдруг увидел отпечатанных на листах кандидатов в народные депутаты. На заборе какой-то базы. Уже вывешенных мрачным рядом. Все исподлобья смотрят. Как уголовники на розыск.
Кропин уже ходил вдоль ряда, прикладывал к глазу одну из линз очков. Нет, не должна ещё быть здесь. Вчера ведь только собрание было. Рано ещё. В другой партии, наверное, появится… И – увидел. Её! Силкину! Портрет! С краю!.. В испуганной, но радующейся какой-то растерянности оборачивался к идущим людям. Вот она, смотрите. Висит. Улыбается, стерва. Нашёл!.. Двинулся куда-то. Спотыкался, высоко задирал ноги, сразу ослепнув и оглохнув. Очками промахивался мимо кармана. Это что же выходит? Как это понимать?
Вывешенный портрет Силкиной подействовал на Кропинаточно маска с хлороформом: он очнулся почему-то… впарикмахерской. Уже сидящим в кресле, уже завязанным простыней. Среди порханий и стрёкота ножниц и жарко сыплющегося одеколона…
«Как стричь?» – спросили его. «Покороче…» – неопределенно мотнул он возле головы рукой. И… снова вырубился.
Над Кропиным стали шептаться две девчонки в великих халатах. Две ученицы парикмахера. Не без трепетаприступили к учёбе. Ножницами они сперва выдёргивали клок волос с затылка Кропина, а затем разглядывали плешину. Ещё выдергивали. Ещё. То одна, то другая. И опять смотрели. Потом начали запускать в волосы машинку. Электрическую. Одна, вывесив язык, запускала, а другая осторожно переносила за ней подающий электричество провод. Девчонка надавливала, выводилаполосы наверх. Как бы прокосы давала. Голова постепенно превращалась в зебру. Бесчувственная – только спружинивала. Как тренировочная. Как болванная.
Иногда подходила сама мастер. Тетя Клава или тетя Даша. Начинала всё переделывать, перестригать. Говорила – только в нос, не для Кропина.Девчонки тянули шеи. Когда всё было кончено, голова стала походить на малярную кисть-маклицу.Хорошо отмоченную и поставленную вертикально… «Что это?» – увидел себя в зеркале Кропин. «Покороче!» – ответили ему и сдёрнули простыню. Девчонки кинулись, стали выдувать волоски.
Он вышел. Ничего не поняв. Из какого-то дома. Сразу остановился,рассматривая вывеску. Кто-то раскрыл дверь – в лицо пахнуло одеколоном парикмахерской. Словно заново. Словнодля одного Кропина. И какие-то две девчонки в халатах хитро выглядывали. Из окна… Значит это… парикмахерская. Он шагнул было к двери, но вспомнил… Да, вспомнил, что… что был уже там. Да, был. Проверяюще провёл по голове рукой. Девчонки в смущении начали отворачиваться, хихикать. Был. Точно. И… разом, с разворота рванул к Новосёлову. К Саше. Благо – воскресенье. Наверняка дома. Должен быть, во всяком случае…
Новосёлов с пэтэушниками махал метлой возле общежития. Подгонял их, вялых, недовольных.Подбадривал шутками. Подошедший Кропин повёл его в сторону.
– Где это вас?.. – глядя на голову старика, еле сдерживал смех Новосёлов.
– А! – махнул рукой Кропин. – Не в этом дело, Саша! – Озабоченно ходил. Метался возле Новосёлова. С прокосами на голове. – Здесь не решились. Понимаешь, Саша! Не решились. Силкину. А подальше пока, подальше.Возле дихлофоса. Возле этого, как его!.. возле «Хозяйственного». А дня через два и здесь уже можно будет. Понимаешь? Всю общагу заклеят. Любоваться можно будет тогда, любоваться. А пока рано ещё здесь, рано. Понимаешь? Стратегия, тактика! Пока нельзя здесь. Вчера только собрание было. Понимаешь? Нельзя. А завтра или дня через два – можно. Тогда постараются. Все стены заляпают. Вот увидишь!
Новосёлову сразу стало тоскливо. Жалко стало наивного, доверчивогостарика… И причёска эта вот его ещё. Как будто специально оболванили… И вообще всё это опять вязалось в один какой-то клубок. Названия которому Новосёлов, как всегда, не находил…
– Ну, зачем вы, Дмитрий Алексеевич… Разве вы не знаете, как это делается?.. Честное слово…
– Нет, погоди, Саша. Это что же получается?! Ещё ни кола, ни двора,как говорится, а уже всё давно распечатано, приготовлено! Выходит, всё предопределили заранее! Ещё собрания – и в помине, а уже портрет заказан, отпечатан, уже висит! А мы, как бараны....
– Не надо, Дмитрий Алексеевич…
– Да как же так, Саша!.. Да я… да я пойду сейчас – и выскажу ей всё!– кипятился Кропин. – Да как же так! Мы что – бараны, которых стригут, как кому вздумается?..
Новосёлов смотрел на дико остриженную потрясывающуюся голову старика, и ему стало жаль его до слёз… Приобнял беднягу, повёл в общежитие, к себе, чтобы успокоить как-то, поговорить, попить с ним чаю. Беззвучнопэтэушники заплясали, задёргались обезьянками. Затем побросали лопаты-мётлы в тачку, смело затарахтели следом. Новосёлов не возражал.
Кропин вышел из общежития в седьмом часу вечера. На остановке стоял словно бы с новой верой. Точно начал всё сначала. Стремился вновь заинтересоваться всем. Вот, скажем, совсем недавно прошёл дождь. Может быть, даже первый, апрельский. Три промокшие вороны сидят на проводах,как нахохлившиеся молчаливые ноты. За ожившим парком, по-весеннему рассеянным по воздуху, солнце – как оставшаяся вдали дорога…
Спросил у пожилой женщины, стоящей с большой корзиной на руке:
– Цветы продавали?
– Цветы, – хмуро ответила женщина и поправила на корзине тряпку.
– Подснежники?
– Ещё чего!.. По лесам-то лазить…
Так. Значит, уже из теплицы. Кропин хотел уточнить… но тут откуда-то на остановку, к людям, вытолкнулась пьяная. Тощая женщина в длинной вислой юбке. Прогибающаяся вся как кисть.
Промахнулась мимо отходящего автобуса. Точно теряя за собой ноги,повалились на проезжую часть дороги, подкинулась. Рукой тянулась. Будто выползала из своеймёртвой юбки.
Кропин это… как его? Как же так, боже ты мой! Он же – Кропин!Ведь он же не был бы Кропиным– если б не ринулся, не побежал! В следующий миг он уже растопыривался над женщиной, суетился. Ах ты, беда какая!Подхватил было под руку, чтобы поднять её, поставить на ноги… и получил резкий тычок в бок, чуть не опрокинувший его.
– На-ка, старик!..
Двое Сизых, невесть откуда взявшихся, сами сдёрнули пьяную с асфальта и повезли к сизому фургону. И всё они делали быстро, всё у них было отлажено. Женщину закинули в тёмное чрево кузова. Закинули как корягу.Которая медленно, жутко оживала там на полу. И точно добивая её, с железным грохотом захлопнули дверь, натренированно, только раз повернув взамке т-образным ключом. Залезли в кабину. Поехали.
На остановке Кропин дрожащими руками отирал пот. Ожидающие другого автобуса как будто не замечали старика, смотрели мимо, по сторонам. «И надо было тебе ввязываться?!» Тётка! Которая с корзиной! Смотрела с устойчивым презрением. С брезгливым превосходством. «В луже-то валандаться… В грязе… А? Не стыдно?..» Кропин отворачивался, делал вид, что не слышит.
В автобусе тётка бубнила ему в спину. Притом так, чтобы окружающие тоже поняли, о чём идёт речь. Призывала всех в свидетели. Такому полудурству. Вот только что случившемуся на остановке. Вот только что! Минуту назад!.. Не могла простить она такого старику, не могла. Ей хотелось сунуть ему в стриженый затылок. И-ишь, стиляга-а! Кропин прошёл вперёд. Вон он,вон он! Который котелок обрил! Как только автобус остановился – вышел.Тётка лезла с корзиной к окну, дергая сидящих людишек, всёпоказывала на Кропина.
Кропин сел на скамейку. Опять вытирал платком лицо. Склонённая голова его походила на только что остриженного ягнёнка. Всю жизнь теперь будет помнить тётка об этом случае. А через час-другой о нём узнает вся еёКудеевка.
Поздно вечером в звездном небе, будто в сильно траченной мольюнегреющей кисее, зябла маленькая старушка-луна. И опять ждал Кропин автобуса, чтобы ехать. Теперь, исправившись перед людьми – в глубоко насаженной шляпе. Как молдаванин. Был тих, задумчив. Задумавшиеся глаза его словно журчали, сроднившись с небом. Как две большие планеты. Руки удерживали сумку с продуктами для Кочерги.
37. Старость и болезни Кочерги
Выше этажом грызла тишину супружеская кровать. Деликатно, как мышь. Иногда теряла терпение, воспитанность. Принималась громыхать. Поражала ежесуточная эта, священная обязательность супружеского ритуала.Его мышиная извинительность, но и неотвратимость… Наконец похрустывание начинало обретать силу, напор. Приближая себя к наивысшей точке, к пику блаженства. И разом обрывалось всё, – как с вывихнутой челюстью… По потолку тут же бежали пятки. В ванной начинала шуметь вода. Шло поспешное паническое вымывание… И ведь не надоедает людям. Удивительно. Кочерга накладывал на голову маленькую подушку, старался не думать ни о чем, заснуть. Но сна больше не было.
Таращился в полутьме, раздумывая, вставать или нет. В телевизор, как в мутный кристалл, уродливо засажена была вся комнатёнка. Вяло поприветствовал себяв ней чужой ручонкой.
Кряхтел, долго садился в постели. С замотанной полотенцем головой,с остеохондрозом своим, подвязанным шерстяной шалью. Проверяюще подгребал к себе всё смятое вокруг. Походил на бесполую старуху. Или на старьёвщика какого-то. Барахольщика. Перебирающего свои «богатства». На Плюшкина, точнее всего. Усиливая кряхтение, вздёргивался на трясущиеся ноги. Стоял изогнутый, с рукой на пояснице. Как будто опирался на изящную тонконогую подставочку в фотоателье. Надеясь с помощью её разогнуть,распрямить себя. Чтобы сфотографироваться, так сказать, с достоинством…Долго шаркал шлёпанцами к туалету, по-прежнему согнутый, как каракатица. Разматывал, оставлял за собой на полу шаль, ещё какие-то тряпки.
Умывшись, отогревался первым стаканом чая. Тепло падало в желудок, заполняло его. Не чувствуя кипятка, оттаивали на стакане пальцы. За окном жужжала простуженная улица. Слышалось оголённо-горячее, духарящееся бормотание экскаватора. «Опять копают, черти…»
Кочерга старел. Словно ограничивал и ограничивал пространство вокруг себя. Как какая-то башня, зарастающая острым склерозным стеклом.Зарастающая к центру, к нутру… И в комнате с помощью Кропина сдвинул всё к середине. К столу. Тахту, две тумбочки, телевизор на ножках. И даже шкаф. И стулья. Всё сдвинулось к центру, и словно бы – развалилось. Как будто затевался когда-то большой ремонт, да так и брошен был, забыт… Удобно было на тесной кухне – там не надо было ничего сдвигать: руки сами везде доставали… Сердобольный Кропин, видя ползающие по буфету, эти натурально удлиняющиеся руки Кочерги… начинал страстно взывать: «Двигаться же надо, Яша, двигаться! Ногами! Передвигаться, ходить!» – «Поздно,Вася, Пить Боржоми»,– ворча, тащился в комнату Кочерга. «Ну-ка, подвинь-ка лучше… Да не ту! Не ту! Вон ту (тумбочку)!» И Кропин послушно сдвигал всё. Ещё плотнее…
Нередко, когда оставался один, непонятное, пугающее охватывало состояние – холодели, начинали трястись руки, по всему телу рассыпался озноб, обдавало потом… Лицом вверх ложился на тахту, закрывал глаза и, сдерживая стукотню зубов, старался поскорей вспомнить что-нибудь хорошее, светлое. Точно посреди пересыхающего болота, где уже только труха,прель, зелень, стремился отыскать чистое оконце воды…
…Вот идет он от станции бесконечной сельской дорогой. Впереди всё время вспархивает под солнце, как под сверкающий душ, чёрный жаворонок.Трепещет там недолго. И падает, чтобы тут же снова взлететь и затрепетать. Глаза невольно следят за ним, запоминают, идут как за поводырем. А тот будто ставит, прочеркивает вертикальные вехи. И убирает их. И снова ставит.Плечи Кочерге трут лямки тяжёлого, набитого продуктами рюкзака, в налитом кулаке скрипит ручка тяжеленного чемодана.
А чёрненький всё вспархивал, всё выпускал себя под солнце, всё вёл к чему-то, уводил. А дорога ползла и ползла вдаль. Падала в балочки к стыдливым речкам, пила там немного воды; обходила выгоревшие взрывы тальника, взбиралась выше, вползала в погибшие поля без хлебов, как по кладбищам пробиралась к далеким белым хаткам деревеньки в пыльных свечках тополей…
Незаметно исчез куда-то жаворонок, пропал. Стало как-то пустынно без него, одиноко… Кочерга перехватил чемодан другой рукой, прибавил ходу.
В Екатеринославке поразили гудящая знойная тишина и полное безлюдье. Не встретил ни единого человека, не увидел ни собаки, ни курицы. Окна хат были пыльно-усохшими, провалившимися.
Словно брошенное давно подворье, сидел на краю деревни какой-то незнакомый старик. Опирался на палочку… Кочерга остановился, не узнавая. Старик, приложив палец, сморкнул из ноздри, как из пустой грушки. И повернулся к Кочерге. С раскрытым ротиком…
Кочерга бросился: «Дедусь!» Подхватил падающего старичка словно мешочек с костьми. Старик сползал по нему, цеплялся крючкастыми пальцами, прижимался, трясясь, плача. Из короткой мешочной штанины сорилась на грязную босую ногу моча. Глаза старика были белы, безумны, но голосок рвался, трепетал как птичка, направлял:
– Там вони, там! Пийди, скоре, Яша! Пийдискоре к ним! Там вони!..
На полу в хате он увидел… великанов. Сизых великанов! С толстыми монголовыми головами – они не вмещались в хату! Он никого не узнавал.Плача, они тянули к нему свои великаньи руки. С великими телами, стесняясь неуклюжести своей – не могли встать с полу. Только радостно мычали ему толстыми губами. Точно не могли, разучились говорить:
– Яссаа! Яссаа! Яссааа!..
Меж ними быстро заползал мальчонка лет десяти, с животом, как с огромным яйцом, и острым члеником под ним. Он точно вот только что родился от них всех – с ногами и руками как плётки. Он перебалтывал с места на место огромный свой живот, на который налипли мухи, сам – точно беременный, готовый вот-вот разродиться своим двойником с таким же огромным животом-яйцом и остреньким члеником…
– Побачьте! Побачьте все! – пищал он один внятным голоском, – Яшка приихав! Яшка! Хлиба привёз, хлиба! Яшка! Побачьте! – дёргал он взрослых – и взрослые, с просветлённо-сизыми лицами всё тех же монголов мычали только, ужасно, непоправимо в сравнении с ним, мальчишкой, раздутые, и всё тянули к приехавшему спасителю руки…
Двадцатитрёхлетний студент Кочерга откинулся на лавку. Горло его сжало. Он стал издавать какие-то дикие, выпукивающие звуки. Так завыпукивала бы, наверное, клистирная трубка. Если б на ней вдруг заиграл кавалерист-буденовец, призывая в атаку… Кочерга глянул в окно. Дед Яков пытался тащить его чемодан. Старик падал на чемодан, возле чемодана. Лёгкий, как перо. А чемодан стоял, не двигался с места, будто каменный…
Яков Иванович всё лежал на тахте. Веки крепко смыкались, отжимали слёзы, точно не могли, боялись открыть глаза. Так, срывая ногти, не могут разрядить ружье. Выдернуть прикипевшие патроны. Потом постепенно забылся, заснул.
Очнувшись, смотрел в потолок. Тяжёлое воспоминание требовало какой-то замены, какого-то другого поля. Где можно увидеть действительно что-то хорошее, не рвущее душу…
Вспомнил то далекое стадо пятнистых оленей в прибайкальской тайге… Каждый вечер на которое люди неотрывно смотрели с бугра, из лагерной зоны.
Стадо всегда вылетало из вечернего, запятнанного солнцем леса. Как ещё один – дурной – пятнистый лес. Круто заворачиваемое пастухами на конях в луговину, оно сразу начинало закручивать там центростремительные круги… Под висящими тенётами гнуса слышался учащенный храп, стук рогов, стегающие выкрики пастухов.
Справа от кружащегося стада, на бугре, выгнанный на вечернюю поверку, стремился одним взглядом к оленям весь лагерь. Забыв про всё, не замечая комара, съедая взглядом запретку, люди смотрели неотрывно. Как на приоткрытый им, неземной высший смысл. Не смаргивали, боясь пролить, как ртуть, как олово, цинготные глаза…
А животные кружили и кружили. Кружили вытянутые, как лозы,маралушки. Кружили хулиганами в надвинутых рогах самцы.
Приземистые и кривоногие, как колчаны, начинали бегать пастухи-эвенки. Хитро, пучком кидаемые ими сыромятные ремешки будто лопнувшие почки раскидывались на оленьих рогах цветками-петлями. Пастухи сламывали оленя к земле, чтобы быстро осмотреть у него что-то. И выпускали. И животное резко выстреливалось к кружащему, неостановимому стаду, чтобы тут же поглотиться им, исчезнуть. А пастухи опять бежали, опять хитро – с колена – кидали цветки-петли.
Солнце быстро зашло за большую тучу, стало черновато кругом. Но туча, помедлив, спятилась, отползла – и снова вниз упал солнечный свет, точно опустил котловину ниже, явственней означил. Снова сблизились два эти круга в котловине. Один – пятнисто-золотой, свежий, весь в жизни, в стремительном неостановимом движении. Другой – словно бы волглый весь, тёмный, застывший на бугре.
Небо перед сном поспешно меняло всё. Словно перекидывало простыни, одеяла. Потом всё разом успокаивалось. Закат падал, проваливался. На освещённой, резко выделившейся запретке, словно отринув от себя животных и людей, поспешно строил икону паук. Торопился, старался успеть до темноты. Потом обуглился и пропал. Одиноким совёнком клёкнул в темноте звук ударенной рельсы…
Если днем или с утра приходил Кропин– обязательно начиналось какое-нибудь беспокойство, какая-нибудь дурость. Уборку ли вдруг затеет инепременно генеральную, изводить ли тараканов примется. Выдумает что-нибудь. Кочергу срочно собирали. Выкантовывали на балкон.
В пальто, завязанный в тряпки и шали, сидел он в балкончике точно филин в гнезде. От свежего воздуха задыхался, фыркал. Слезящиеся глаза старались разглядеть на улице всё. Грязные, замороченные, тащили за собой чадную дрянь грузовики. Откинуто вышагивали на тротуарах пешеходы. Многие уже без плащей, по-летнему. В сквере от всех убегал тряской трусцой старик. В тощем трико, упругий, как ветка. Точно в контраст ему – другой старик шел. Хромой, на ногу припадающий. Беременная с взнесённым животом – казалась идущей на высокой волне лодкой. Ещё одна шла. Понятно, не беременная. Эта прямо-таки вытанцовывала. Красиво одетая девушка. С намазанными губками – как нацинкованная кисточка. Ей навстречу двигалась толстая, пожилая. Заранее предубеждённая, осуждающая. Хмуро поглядывала на «кисточку». Поперечно пошевеливались под материалом свиной, широкий живот и грудь. Оборачивалась. Споткнулась даже, чуть не упав. И в завершение всего в доме напротив, на балконе появился культурист в плавках, этакий утрированный Нарцисс. Пригибая кулачки к плечам, начал выставлять народу позы. С ногами в мускулах – как в клиновых галифе! Глядя на него, Кочерга отвесил рот…
– Ну, как ты тут? – высунулся Кропин.
– Нормально, – пробухтело в нагорбленной толстой непрошибаемой спине как в дубовой бочке. – Кхех-хех! Нормально. Не беспокойся… Кхех-хх!
Кропин предложил – одеялом ещё? Сверху?..
– Совсем завалишь… Нормально… Кхех-хх! – Кочерга кивнул на культуриста: – Вон – смотри. Закалённый. Не то что я…
Культурист резко согнул, посадил руку. Как небывалый член.
– Паразит! – заключил почему-то Кропин. Исчез.
Полный впечатлений, довольный, Кочерга ввалил с балкона в комнату. В спёртое, кисленько пованивающее, привычное теплецо. Начал разматываться. Кропин, улыбаясь, помогал. Разговаривали.
Ещё полгода назад, ещё прошлой осенью, Кочерга мог как-то передвигаться, и раза три на неделе Кропин выводил его во двор. Самыми трудными и опасными были действия на лестнице. Процедура напоминала кантовку по крутым ступеням вниз растаращенного большого ящика. Пятясь, нашаривая трясущимися ногами ступени, Кропин боялся только одного – не выпустить, не придать ему (ящику) опасного ускорения. Не пустить его на свободное, сказать так, кувыркание… Кое-как спускались.
Во дворе, сырые и серые как голики, мотались под ветром деревья.Плотный, сырой жёлтый лист на детской площадке был перетоптан грязными, теряющимися в нём дорожками. Кочерга сидел на скамье под пустым тополем, который, как шумовик, изгнанный из окружающего театра, отдалённый от него, по-прежнему отчаянно шумел, не мог, походило, жить без шума.
В нависающей гангстерской шляпе, остря плечи старинного толстого драпа, Кочерга опирался на самодельную палку с засалившейся лямкой-петлёй для руки…(Когда Кочерга тащил её обратнопо лестницев квартиру, она колотилась о ступени будто лыжная. Как за лыжником… Её невозможно было потерять. Вот в чём дело. Она была – вечной. И это хорошо. Она так же хорошо шла для помешивания кипящего белья. В баке на плите. Это – когда переходила в пользование Кропину. Специалисту. Да.)
Строго бодря взор, Кочерга поглядывал вокруг. Тряся мокрыми, грязными лохмами, как попонками, бежали бобики за тощей сукой. Дружно, плотно сидели старухи возле подъезда. Начинало как-то доходить, почему они ежедневно выползают на лавочку… И сидят стиральными беззубыми досками. Да. И не загоните обратно! И будем сидеть! И будем стирать!.. В общем – доходило. Понимал.
Когда Кропин тащил домой, на крыльце молодецки хрипел старухам:«Девки, жениха ведут!» Старушонки сразу начинали гнуться и точно ронять в пригоршни последние свои зубки. Кропин метался, раскрывал дверь, хватал Кочергу, словно претерпевал жуткий афронт. А согнутый Кочерга всёрасшиперивался, всё стукался палкой на крыльце, точно не хотел идти в дверь,точно хотел остаться «с девками». «Девки, уво-одят! Спасай!»
Тогда же, осенью, стал появляться во дворе и Странный Старичок.
Тихий, прохиндеистый сын его соседом Кочерги числился давно. Лет пять, наверное, уже… Тихо всё делал, без скандалов с соседями, незаметно.Месяца два доставал уборщицу лестницы, старуху, недодавшую его жене десять копеек сдачи… При виде поднимающегося по лестнице человека – знакомого, соседа, да того же Кропина, чёрт побери! – вместе с женой сразу хмуро отворачивался к своей двери. Углублённо ковырялся ключом в замке.Точно только что пришёл с улицы. А не намылились с женой и пустыми сумками в магазин. Сам в длинной кожаной куртке, – бедрастый, как жужелица.А жена – в короткомклетчатом пальто, – толстоногая… Оба старались ни с кем не здороваться. Такова была хмурая, злая задача. Старались всегда проходить. Проскальзывать. И не из-за боязни людей. А больше от суеверной какой-то, необоримой брезгливости к ним. Как к чёрным кошкам через дорогу… Иногда, впрочем, пытались смягчить как-то всё. Косоротую улыбку натянуть хотя бы… Не выходило. Старух на лавке у подъезда не проведёшь.Понятно, сладчайшей были для них занозой.
Стеснительный и даже робкий, Странный старичок, в отличие от сына и снохи, здоровался всегда. Не получалось у него, чтобы не поздороваться с соседями. Первым здоровался… И вот такого – выписалииз деревни… Затевался, видимо, хитрый проворот с квартирой. Расширение. Хитренькое дельце. Детей у них не было. Так не для собачонки же в самом деле старика с места сдёрнули? Ясное дело!
На крыльце Странный Старичок появлялся – точно вытолкнутый из подъезда. Топтался в неуверенности, опутываемый по ногам вынюхивающей собачонкой; торопливо перекидывал с руки на руку поводок.
Поздоровавшись со старухами, мимо них шел трудно, застенчиво. Как ходят люди с грыжей. Грыжевики. Сталкивая таз, подплетая ножками. Хотя грыжи у него – иоб этом почему-то знали все – не было. Да, не было!
Страшно конфузился, когда собачонок его загибался в сладостную свою дугу. В самых, как казалось Старичку, неподходящих местах. Переступал с ноги на ногу рядом, робко подёргивал поводок. Мол, нехорошо тут,Дин, не место. А кобелек давил на землю, не обращал внимания…
Кочерга порывался крикнуть Странному Старичку, прохрипеть что-нибудь весёлое, но видел, что далековато, не услышит. Тогда начинал вздёргивать вверх руку с болтающейся на лямке палкой. Мол, эй, Странный Старичок! Рули сюда! Сюда, ко мне! Со своим Дином! Поговорим!..
Старичок сразу как-то застывал. Боялся шевельнуться. С растерянной улыбкой все того же грыжевика. Или как будто стоял на рентгене. Уже по пояс раздетым. А тут ещё откуда-то мальчишки набегали целой шайкой, окружали Дина. Который по-прежнему стоял на передних лапках. Будто гимнаст. Охтыбля-я! Стойку жмё-от! Лет по десять-одиннадцать пацанёнкам.Затаённым, терпким все переполнены матком. Не держали его.Эптвою! Как мочу свою. Ночную, детскую.Охтыбля-а! Эптвою! Старичку становилось неудобно, мучительно. Тут не сельская школа. Тут город. Тут другие песни у детей.Это то-очно, дед! Эптвою! Старичок сдёргивался кобельком с места,убегал куда глаза глядят. Охтыбля-а! Рван-ну-ул! Как Никулин с Мухтаром!Ха-ха-ха! Эптвою!