Текст книги "Муравейник Russia. Книга первая. Общежитие (СИ)"
Автор книги: Владимир Шапко
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 31 страниц)
Через какое-то время опять проходил с Дином мимо старух. Опять точно паховую грыжу нёс, подплетая ногами. В старушках сразу возникал оживленный стукаток. (Такой стукаток возникает в коклюшках.) Кочерга, проследив за Старичком, азартно ударял себя по колену: разговорю я тебя, чёрта!Не я буду – разговорю!
Глаза Кочерги хулигански поблескивали из-под шляпы. Смеялись. Какие болезни? О чём речь? Орёл сидит! Беркут! Кропин подозрительно оглядывал друга, которого оставил вот только на полчаса. Выпил, что ли? Но – где? Когда? Как? Кочерга в ответ хохотал. Однако когда тащили обратно домой, начинал стонать, приседать от боли в спине, растаращиваться. Всё возвращалось к нему. Вся его действительность. Но на крыльце про спектакль «с девками и женихом» не забывал, и старушки гнулись опять от смеха, опять словно собирали в пригоршни падающие свои зубки. И – как мгновенно облысевший вихрь – метался в дверях Кропин…
Когда Новосёлов впервые позвонил в квартиру Кочерги (всё вроде бы правильно, четвёртый этаж, квартира 35), за дверью началось какое-то странноешебуршание, царапанье. Точно дёргали дверную ручку чем-то. Не рукой.С кряком дверь подалась, приоткрылась. Образовалась тёмная щель, из которой пахнуло затхлым, непроветренным. Странно. Новосёлов давнул дверь дальше, вошёл. Ноги сразу наступили на какую-то верёвку. Верёвка под ногами зашевелилась. Её явно дёргали, тянули куда-то по коридорчику. И она была привязана к ручке входной двери. Ага! Понятно! Новосёлов, прислонив сумку с продуктами к стене, двинулся по этой верёвке. Ощущал себя полярником в пургу. Сунувшимся в темноту полярной ночи. Покакать.
В окно солнце не попадало, да ещё старые тюлевые шторы съедали свет с улицы, и в комнате было темновато. Вся обстановка как-то отодвинулась от стен, сгрудилась на середине комнаты. Как при ремонте, при побелке– в тихом словно бы испуге была насторожена и как-то давно неподвижна.Торчал испуганно шкаф. Какие-то кругом тёмные ящики, картонные коробки на полу, некоторые раскрытые, некоторые перехлёстнутые бечёвками. Стиснутый со всех сторон, в махровой скатерти – астматик-стол…
– Есть кто живой?
Из-за шкафа выглянуло и, как на морозе, на холодном ветру, продребезжало что-то вконец загнутое, старческое, завязанное в тряпки и шали:
– Вам кого-ооо?
Новосёлов поздоровался. Невольно закричал, спрашивая, здесь ли живет Яков Иванович Кочерга.
– Здееееесь. Яяяяя… Здравствуйте… Слесарь, что ли?
Новосёлов удивился. Вообще-то он…
– Тогда иди. В ванной. Сливной бачок не в порядке. Сам разберёшься.Я… оденусь… – Старик поддёрнул толстые китайские кальсоны к горбу, обмотанному шалью. Ушёл за шкаф.
Новосёлов послушно двинулся, куда ему велели. Всё это становилось забавным. Нашарив в коридоре выключатель, щёлкнув им, обнаружил дверь в ванную. Открыл. Тоже включил свет. Так. Действительно вода в унитаз подтекает, журчит. Всё правильно. Смотрел озабоченно на бачок под потолком. Приковылял хозяин. Уже одетый. В какую-то кацавейку и широченные штаны. В три погибели согнутый, он смотрел на Новосёлова как будто с пола. Как будто лежа на щеке. Ну, что? Мастер? Всё понял?
Входя зачем-то в дубоватую роль то ли слесаря, то ли важного представителя ЖЭКа, Новосёлов похвалил старика. Утечка. Да. Непорядок. Устраним. Излишний расход воды. Значительный перерасход по тресту. Спасибо за сигнал. Молодец!
– Да нет! – поморщился старик. – Разговаривает. Как телефон. Заднице постоянно выслушивать приходится…
Старикан-то, оказывается, не без юмора. Всё устройство действительно напоминало гигантскую телефонную трубку. Перевёрнутый телефон. И слушающим ухом его на дню несколько раз – была изнеженная попа старика. На телефоне сижу. Ага. Разговариваю. Алло! Да! Слушаю вас! Позвоните потом! Я занят! Фыр-р-р-р!..
Минут пять уже ржавыми мокрыми руками Новосёлов пытался что-то сделать в бачке. (Стоял на табуретке.) Поплавок никак не поддавался, не регулировался. Бачок, словно срывая все намеренья слесаря, нагло, во всю мощь начинал фырчать. Новосёлов рукой перекрывал хулиганство, не давая безобразничать, снова мороковал. Старикан не уходил, смотрел.
– Что же… у тебя и инструмента даже нет? – полувопросительно, полуутвердительно спросил. – Пропил, что ли?
– А мне не надо. Я руками привык, – честно посмотрел на него слесарь. – Гну. Гайки отворачиваю. Запросто. Пальцами (так и сказал – пальцАми)…
– Ну-ну. Давай…
Потом они страшно хохотали на кухне. Узкий горб над кинутой вниз головой Кочерги подкидывался, скакал. Горбик был живой. Горбик верблюжонка. Новосёлову хотелось потрогать его рукой, унять как-то, успокоить…
Через неделю, когда Кропин поправился и уже приходил к Кочерге сам, решили пригласить Новосёлова на ужин. Заодно и Серова. Чтобы Кочерга познакомился и с ним.
Особых разносолов не готовили, просто налепили сотни две пельменей и стали ждать с томящейся на плите горячей водой в кастрюле. Кропин приодел как-то Кочергу. В полосатую рубаху. С запонками. Попытался раздвинуть нагромождения на середине комнаты. Чтобы к столу можно было пролезть. Кочерга посмеивался, зяб, растирая руки, бодрил себя. Пришлось надеть на него старую шерстяную кофту (не пальто же!). Он просил освободить запонки. Чтобы видно было. Запонки были как воспоминание. Запонки были как две тропические ночи. Где-нибудь в Макао. Или на Мадагаскаре. Они явно требовали сигары. Пропущенной меж пальцев холёной руки. Не помешал бы и бокал с терпким вином. «Из моих подвалов. А, Кропин?» Посмеивались. Ждали.
Пришли парни ровно в семь, как обещали. Оба улыбались. Серов подошёл, отыскал внизу правую руку Кочерги. С почтением подержал. Точно влажного змея. Сели. Кочерга обратно на тахту, гости – у стола. Кропин поспешил на кухню, к пельменям.
Точно забыв про предстоящий ужин, начали говорить. Сразу о литературе. (Какая там ещё погода!) О литературе сразу. Притом, конечно, о текущей. Кочерга постоянно вставал с тахты, чтобы взять и подать парням очередную книгу. Интересную, на взгляд Кочерги. Парни сидели с книгами в руках. Поражало мгновенно меняющееся положение старика в пространстве.Он походил на Ваньку… сядьку. Не на «встаньку», а именно на «сядьку». То есть когда встанет – в крючок разом загнётся, сядет – опять прямой Ванька!
Серов сосредоточивался:
– Так о ком вы сказали?
Ванька-сядька терпеливо повторил – о ком.
– Ах, об этом… – Серов подумал, что тут можно ответить: – Так какой же он писатель? Он – для пленумов выездных. И только… – Осторожно отложил книгу.
– Непонял, – несколько растерянно повернулся к Новосёлову Кочерга.Готовый с Серовым спорить.
– Ну, как вам сказать… – Серов опять отвесил челюсть. Скучно, философно. Обречённый всю жизнь объяснять, разжёвывать истины профанам: – Понимаете, есть писатели, которые пишут, и – всё… А есть – которые для пленумов, для декад. Специальные они. На этом поднаторели. В группки радостно сбиваются. Перед поездками. Колготятся. Потом квакают. Дружно, хором. То в одном месте Союза, то в другом…
– И он что – тоже?..
– Так он главный у них. Специалист по прыжкам. Сегодня в Махачкале под его руководством квакают, завтра в Уфе. Потом ещё где-нибудь… Болото большое. На всю жизнь хватит… Так и скачут…
– Ну, хорошо. А этот? – не сдавался Кочерга. Подсунул ещё книгу.Толстую.
Серов взял книгу, повертел, не раскрывая даже страниц…
– Ну что сказать… Одна хорошая фраза есть…
– Какая же?
– «Господа, сегодня у Фюрера был отличный стул! Господа!»
– И всё?
– Всё.
Кочерга захохотал. Однако что же, выходит – все его книги никуда не годятся? Макулатура?
Ну, зачем же так – «макулатура». Серов две-три книжки признал. Ничего. Можно читать. Косился на стол. Озабоченно. Уже почти откровенно. Как пересчитывал всё на нем, ревизовал. Сопливые грибы на тарелке. Хлеб. Томатный соус. Сметана. А где – бутылка? Бутылки не было. Точно. И рюмок тоже. Стояли какие-то стаканы. Фигуристого слезливого стекла. Высокие. Под пиво, что ли?.. Неужели под лимонад?! Точно, под лимонад – Кропин тащит. Бутылки в обеих руках. Как связки фазанов. И на стол. Освежайтесь! Серов повернулся к Новосёлову: куда мы пришли, Саша? Новосёлов шуганул ему в стакан воды с газом. Затем Кочерге. Привстав, перегнувшись через стол. Себе тоже. Своим стаканом обстукал стаканы всех. Будьте! Серов безотчётно взял стакан. Смотрел на всё ненужное, холостое на столе – не веря.
Но тут пельмени явились. На громадном въехали блюде. Как отлитые свинюшки. Которых горкой ставят на комоде всем на счастье. Ну, чего уж тут! Загалдели все от восторга. Неотрывно наблюдали, как от сгоняющей ложки Кропина пельмешки торопливо спрыгивали, соскальзывали в расставленные тарелки.
Началось сосредоточенное дружное насыщение. Прерываемое только междометиями, короткими восклицаниями, восхищенным просто мычанием.М-м-м-м-м!
Аттестацию рдеющему повару давал Кочерга. Говорилось ему как бы прямо в глаза. На что он ещё способен. Если его, конечно, не остановить. Не дать ему, так сказать, вовремя укорот. По нынешним временам, ты, Митя, из всякого, прости меня, рванья, обрези, из всякого этого самого, да простят меня все кушающие… делаешь такое же… это самое. Я хотел сказать, – конфету! Из этого самого! Ужинающие хохотали. Сам повар от возмущения… принимался подкладывать всем в тарелки. А Кочерга всё говорил и говорил ему. Как выговаривал. Как пенял. Притом в той дурацкой манере, несказанно удивляющей повара, когда говорят для одного (Кропина в данном случае), а смотрят со смехом в глаза другому (в нашем случае – Серову). Создавая тем самым второй план произносимым словам. Может быть, даже более важный, чем первый. Создавая подтекст. А вот смотрите,что из этих слов будет, что за ними стоит. Поймёт ли старый глупец, что ему говорят, о чём?.. Вот такая манера у хихикающего горбуна появилась. Молодым парням показывалась… От греха Кропин подхватил блюдо – и на кухню. За следующей партией пельменей!
Кочерга после обсуждения его библиотеки, после разговора «обо всей этой советской литературе»… чувствовал себя несколько уязвлённым. Ущемлённым, вроде бы. Недоброкачественным, что ли. Если принять себя за некий паштет. Рыбный, к примеру. Из частика. Из вчерашней вскрытой банки. Хотелось свежести какой-то. Чего-то осетрового от себя. Какого-нибудь балыка.Потянувшись к сметане в пол-литровой банке с торчащей ложкой, вроде бы рассеянно спросил, на чем парни работают. На каких машинах. Будто бы не совсем знал точно. Или боялся напутать. Машины ему были названы. Марки.И самосвалов, и грузовиков. Так. Помешал порошковую сметану как жидкую белую краску. Изучая, налил себе на тарелку. С брезгливостью маляра бросил белую ложку обратно в банку. Тогда следует задать вопрос: а Усатый с вами катается? На стекле кабин? Обмакнул пельмень, запустил в рот. Парни, размеренно заглатывая, дружно ответили, что не доросли ещё, не достигли.Ну что ж, вроде бы и всё, вопрос исчерпан. Однако вот тут-то только и началось всё, вот тут-то только и пошло Рассуждение:
– …И ведь что удивительно! Обратите внимание! – заливался уже Кочерга. – Давно, что называется, человек отстрелялся. Давно. Более двадцати лет прошло, как его нет… Но, упорно размножаясь на барахолках, продолжает рикошетить трубкою своей. Продолжает. Вот как раз со стёкол ваших грузовиков. По всему Союзу! Почему?
Докторально Серов начал было объяснять. Что мода просто. Вызов.Фронда. Скандалёз. Но старика трудно было сбить. Трудно было остановить, унять:
– …Нет, почему люди так любят мифы, легенды? Почему они не хотят,бегут реальности, правды? Ведь некоторых парней этих на свете даже не было, когда он – был? И вот поди ж ты!.. Налепили. Как иконы выставили. Вот они мы – герои! Диссиденты навыворот! Вверх тормашками!
Над столом старик руками словно бы уже раздвигал перед собой горы. Словно бы с лесами, с бурными потоками, реками. Чтобы пройти, наконец, в лучезарную долину, к лучезарной Истине. Чтобы добраться до неё, наконец…
– …Ведь тащат люди мифы через века, через тысячелетия. Христос, Будда… Аллах… Почему человек готов принять сказку? Миф? Почему он трепетно ждёт его, чтобы подхватить? Почему человек у себя под носом-то ничего не видит? Не хочет видеть?.. Вот загадка!..
Когда Кропин притащил пельмени, Кочерга был уже упрям, чёрно-красен. Как в явном перекале ржавый тэн. Никто с ним не спорил. Правильно, не спорил. Парни жевали. Верно, жевали. Согласен. Однако нужно было высказаться. Высказать своё. Хотя бы этим ребятам. Сидело это. Занозой. Выковырять ведь надо. Освободиться как-то. Не замечал подсовываемых ему пельменей. Весь был в словах своих:
– …Да все эти теперешние квартиры, забитые барахлом! Все эти дачи,гаражи… с консервными лакированными банками в них!.. Не стали счастливее от этого люди. Не стали. И не станут… Давно уже Ваня сел в свой автомобиль. Давно. Да перекрестился он, сердешный, ремешком, да как бурлак лямочкой, рулит, назад уже не оборачивается… И что? Лучше он стал? Счастливее?.. Нет – не стал, – отвечал себе философ. – И не станет… Угрюм,замкнут, жаден, всем недоволен. Вот теперешний его портрет…
Напрашивался вывод, виделось резюме: человека может спасти только духовное, истинное, так сказать, вечное. Кто ж спорит? Согласны. Молодые люди отправляли пельмени в рот. Хотя, с другой стороны, и «консервные банки лакированные» не помешали б, надо думать. В духовном развитии. Но Кочерга всё говорил и говорил. Как будто бежал. Как уже издыхающий физкультурник в эстафете. У которого никто не отнимает палочки. Серов тольконеуверенно как-то подхватил её, наконец. Ну палочку эту, значит. Тоже с нею побежал. Нельзя же только есть. Ощущал себя лесником-рыбаком-пасечником. В резиновых ботфортах из тайги выбежавшим:
– …У нас – как: сетчонку кинул, рыбки поймал – так взгреют, забудешь, где река твоя родимая находится. Завод с берега реки рыбу травит – это ничего, это по-хозяйски!.. – Охотник поводил вытаращенными глазами. Потом покатал словно бы под сивой бородой очень крупным желваком: – Сто грамм лишние выпил, попался – навеки забудешь водки запах. (Ой, ли? – подумалось Новосёлову. Да и Кропину.) Спиртзавод винокурит, размывает мозги людей, миллионам людей – это ничего, это государственный подход!..
Пасечник-лесник-рыбак хмурился. Да-да, верно, поддерживал его Кочерга, сам не поймавший ни единой рыбки ни сетчонкой, никак. Зато лишние сто грамм не раз в жизни позволявший. Да-да, как верно. Ка-ак верно…
И они заговорили. Теперь уже оба, одновременно. Перебивая друг друга. Это было состязание по разоблачительности. Соревнование по сарказму. Упражнения в едкой желчности. Новосёлов и Кропин не могли так. Сидели, несколько стесняясь. Они ведь были больше практики, работяги, волы. Не интеллектуалы, нет, не говоруны. Завидовали. Ишь, как шпарят. Что один, что другой. Иногда тоже пытались что-нибудь сказать. Может быть, вставить умное словцо. Раскрывали даже рот… но всё уже проносилось мимо. По-заячьи, быстро. Как мимо плохих охотников. Толькоружье-то, значит, к плечу – а уж и меж ног твоих пронеслось! И где-то уже вдали теперь. И топчешься. С ружьем-то, значит. Куда теперь стрелять?.. А то и просто не давали им говорить: молчите! Мешаете! Спугиваете только! (Зайцев, значит.)
Первым отвалил на кухню Кропин. А за ним и Новосёлов погодя. Мыли посуду. Это дело было привычным, успокаивало. Говорили о философах. Посмеивались.
Однако записным говорунам, профессионалам, без слушателя, без зрителя с раскрытым ртом – не жизнь. Минут через десять начали скисать и как-то жухнуть. Пришлось идти на кухню. И в тесной кухоньке снова было всё взнялось: и обличения пошли, и боль за Россию, за страну, и с хрустом грецкого ореха опять пошёл разгрызаться сарказм, но… но Серову уже явно хотелось курить. И Новосёлову– тоже. Стояли, переминались. Точно в очереди перед маленьким туалетом. Кропин догадался, сказал, что можно курить прямо на кухне. Ну что вы! Разве тут можно! Глядели на свесившуюся плешь Кочерги. Которую можно было, наверное, прировнять к бесценному пергаментному манускрипту. Из какой-нибудь кунсткамеры… Нет, мы лучше уж на лестнице. В ведро высыпали горелые спички из баночки. С пустой баночкой пошли.
Задымили, наконец, на площадке.
Дверь из квартиры напротив приоткрылась, и снизу тряско выбежалчей-то кобелёк. С болтающейся чёрной чёлкой. Как Гитлер. Побрёхивая втихаря, ритмично обежал площадку и так же, взбалтывая чёлкой, убежал обратно. Вот так номер цирковой! А в образовавшейся щели остался стоять старичок. Точно чтобы дать рассмотреть себя. Вороток рубашки его был пожёван, застёгнут на верхнюю пуговку. По-деревенски… Он зачем-то сказал: «На место… Дин…» Он стоял в приоткрытой двери, словно в приоткрытой книге. Которую никто не хотел читать… Парни поспешно поздоровались с ним. Он тихо ответил. Прикрыл медленно дверь. Будто жилище свое. Будто жил в двери. Долго не щёлкал замком. Щёлкнул, наконец.
Гася папиросы, посмеиваясь, парни пошли в квартиру Кочерги. Занятный старичок. Запоминающийся! И кобелёк его тоже!
Потом все вернулись в комнату. Где абажур уже светил. Где абажур был как перс. Пили чай из сервизных чашек с блюдцами. Разговаривали. Наконец парни поднялись, чтобы прощаться. Кочерга стоя ждал, когда найдут его руку, застенчиво улыбался. Как светящий себе, горбоголовый фонарик.Просил приходить ещё. Не забывать. Парни дружно обещали. В тесной прихожей вытягивались за плащами, топтали на полу много обуви. Кропин, смеясь, растопыривался, торопливо выдёргивал её из-под их ног, освобождал дорогу. Распрямившись, слегкаокосев от летающих белых мух, тоже отдавал на прощание свою костлявую стариковскую руку, запрятывая другой рукой за спину какой-то драный черевик Кочерги…
Луна приводила и держала в комнате дрожащие тени. Кочерга лежал среди них, словно среди тенистых льдин в ночном весеннем озере. В широко раскрытых глазах его, как в подводных царствах, всё было просвечено… Потом глаза закрылись.
…В облицованном кафелем помещении с тремя чашками света под низким потолком он опять увидел Ладейникова, привычно раскладывающего всё на столе… Как будто хирург готовился к операции. Доцент. Профессор. От болезни витилиго засученные пятнистые руки палача были цвета обнажённого нежного мяса. Галифе, удерживаемое подтяжками, висело оскуделой бабьей ж...... Он повернул к уже посаженному на стул Кочерге свой ласковый голос: «Позвольте, Яков Иванович, для начала вам галстучек повязать?.. Да не тряситесь, не тряситесь! Я нежненько, нежненько… Куркин, придержи-ка!..»
Через минуту – лежащий на полу, на спине, без воздуха – Кочерга подплывал в своей крови. Ладейников высился над ним, широко расставив сапоги. Обритая голова его была как пест в розовых лепестках роз. «Ну, как, Яков Иванович? Терпимо?»
Пятнистая нежная рука сняла со скамейки ведро – и в лицо, совсем убивая дыхание, ударила ледяная вода. Задыхаясь, вздыбливая грудь, Кочерга… проснулся. Или очнулся – не мог понять сам.
Тихо шарил на стуле лекарство, стараясь не разбудить Кропина, спящего возле тахты. Не хотел ни о чём думать. Пальцы никак не могли выковырять из пластины таблетку, тряслись. Выковыривал. Поглядывал на Кропина.
Круто закинув голову, точно сидя на вокзальной скамье, спал бедный Дмитрий Алексеевич на раскладушке. Как и Кочерга минуту назад, задыхался, видел нередкий для себя, Военный Сон. Во сне том, через равные промежутки времени, из пещеры принимался бить крупнокалиберный пулемёт. Бить угрожающе, поучительно. Срезанная длинными очередями хвоя осыпалась килограммами. Кропин вжимался в мох, охватывал голову. Потом на минуту повисала тишина… И опять будто прыгала в пещере устрашающая грохочущая сороконожка!.. Гадина, как до тебя добраться?.. Кропин услышал толчки. В плечо. А? Что? Проснулся. «На бок повернись, Митя, на бок!»Кропин ничего не соображал. «Извини». В раскладушке поднималось щебетанье, точно в птичьей клетке…
Луна ушла, пропала где-то в облаках, в комнате стало темно, но Кочерга по-прежнему не спал. Голову ломило. Особенно затылок. Голова ощущалась как большая, тлеющая изнутри батарея. Как большой, поедающий сам себя элемент… Снова шарил стакан, запивал какие-то таблетки. Измученно,как сгорая, торопливо храпел Кропин.
38. «Наш адрес не дом и не улица!»
Как кокон, стояло по утрам общежитие, завёрнутое в туман. За пустырем, за водоёмом вдали, напоминая пустые пеньки чирьев, еле угадывались в тумане три трубки ТЭЦ. Сам пустырь, убитый апрельским заморозком, лежал белым кладбищем стрекоз. Диким, всё сметающим кочевьем проносились стада крыс, мокро вытаптывая за собой, как выжигая, весь заморозок дотла. Не мог лечь, пугался земли грязноватый туман. Потом вылезшее солнце иссушило его – и раскидало по пустырю резко-ртутные одеяла из воды, капель, по которым уже ехали, взрывая их, как на лыжах с горы, большие растопыренные вороны. Из общаги на пустырь выбегал первый спортсмен. Бежал, радостно подпрыгивал, взмахивая пустыми ручонками, как взлетать пытающийся птенец, но пропадал где-то у водоёма, то ли утонув там, то ли проскользнув вбок. Сам водоём теперь при солнце – стал словно бы раскинутым, расправленным аккуратно платьем очень чистоплотной дамы (ТЭЦ), на природе сидящей и очень увеличенными, вывернутыми губами сосущей небесную благодать…
К девяти часам скромненько пришёл оркестрик с зачехлёнными трубами. Человек в девять. В одиннадцать. Суеверным нечётным числом пришёл. Как цветочный, как подарочный. Раздевая блестяще-никелированные трубы и баритоны, музыканты рассеянно поглядывали на здание общежития. Как на первого зрителя-дурака. Затем быстренько сдвинулись к центру, встали в кружок, оттопырив зады и вытянув шеи, приложились интеллигентно к мундштукам и дружно ударили, плоско стукая ступнями как гуси лапами. Тем самым создав себе уютненький, неистово загрохотавший музыкальный мирок. Барабан же с тарелками пристукивал от всех независимо, отдельно: иста-иста! Как эгоист.
Первым выскочил из общежития Кропин Дмитрий Алексеевич, полураздетый, сразу с улыбкой до ушей. Оглядывался, искал с кем бы порадоваться этому никелированному грохочущему празднику. Казалось, двинься, пойди оркестр – пошагал бы впереди него, не раздумывая. Этаким голопузым мальчишкой с деревянной сабелькой на боку. Вразнобой размахивая руками. Раз-два! раз-два! Однако вынесенный кумач на палках с двумя разинувшимися пэтэушниками был неустойчив, пьян. Металась воспитатель Дранишникова, строила пацанов, но те не строились как надо (в стойку «смирно», что ли?), таращились на оркестр, и старые известковые буквы «да здравствует» перекашивало на материале, жевало. Буквы словно осыпались к ногам мальчишек, и их нужно было собирать. Ещё один, забытый всеми пэтэушник носился с портретом на палке за спиной. С портретом Вождя. Подпрыгивал с ним, точно с воздушным змеем. Как будто хотел оторваться и лететь. Еле уловил его Кропин. Поставил рядом с барабаном. Получилась фотография времён Гражданской войны: оркестр бравых трубачей, опутанный кумачом, портрет Вождя возле барабана. Здорово! Прямо душа поёт! Кропин трепетно тряс руку вышедшему Новосёлову. Председатель Совета общежития однако был озабочен. Поглядывал на окна здания, прикидывал – как выгонять? Выковыривать как? Вздохнув, пошёл обратно к двери. Вышуровывать из комнат. Однако в первом же коридоре, завидев Новосёлова, люди начинали перебегать из комнатки в комнатку. Хихикали. Играли с ним, понимаешь, в кошки-мышки. И больше всех – девчата. Заигрывали как бы. Вспомнился сразу Давыдов-Размётнов. Его добродушные улыбки и слова. Когда его трепали, не в шутку лупцевали женщины. Да что же это вы, товарищи-женщины, делаете со мной! Ведь умру сейчас от щекотки! Дорогие вы мои! Ха-ха-ха!..Выводил из комнаток. Ничего. Сначала шли. Чуть останавливался по делу, говорил с кем-нибудь – бежали. На цыпочках упрыгивали. Да что же это такое, дорогие вы мои! Приходилось снова выводить – вести под руки.
Тем временем на улице, не слыша даже рёва оркестра, за указующим,за протыкающим пальчиком Силкиной поспешно дёргалась Нырова с блокнотом и карандашом. (Тут – как?Куда иголка – туда и нитка. Да!)Опять были вывешены женские трусики на одном из окон. Этакой снизочкой вяленой рыбки. Вдобавок на соседнем окне полоскало застиранную пелёнку (да после свеженького, да после жёлтенького), и всё это в такой день! Поэтому Ныровой пришлось прямо-таки ветром… прямо-таки ужасным сквозняком улететь обратно в общежитие. Чтобы немедленно устранить, немедленно ликвидировать безобразие!
Выгоняемый Новосёловым и активистами народ копился возле кумача, барабана и оркестра. Ожидалось шествие на субботник. Можно сказать, демонстрация. К пустырю и на пустыре. Ждали команды. Силкина махнула. Оркестранты, не переставая играть, активно затолклись на месте. Замаршировали. И пошли за нотами на трубах, как упрямые ослы за подвешенным сеном. Ударник приторочился под лямку к барабану, утаскивался барабаном, с размаху ударяя.
И ничего не оставалось всем, как двинуться следом.
Слышались оживлённые разговоры, смех. Все девушки шли под руку и пели. Стройненькие рядки их грудей вздрагивали в едином ритме. Как будто бы рядки сокрытых серых зверьков. Было в этом что-то от большой, коллективно несомой, звероводной фермы. Парни с лопатами штыками вверх нервно похохатывали от такого изобилия сокрытых зверьков, тоже маршировали по бокам, точно охраняя, но в тоже время и как бы скрадывая их. И как колёса, колченого, пробалтывались вдоль колонн новосёловские активисты. Падали. С земли тянулись рукой – всячески направляли! Видя, как падают активисты, падают с протянутой рукой… Серов принимался хохотать. С навесившейся на руку Евгенией, среди тяжелых замужних женщин, на пузо утянувших треники, он находился будто в сплошь молочно-товарном производстве! (Какие тут «зверьки»? где? какая охота? какие игры?) А тут ещё Катька и Манька начали обезьянничать, подпрыгивать впереди. Серов совсем заходился от смеха. Пробрался к нему Новосёлов, сияющий: праздник ведь, Серёжа, праздник! Жена сразу отпустила руку мужа. Новосёлов приобнял их за плечи, повёл. Повёл, как говорится, В Забой. Он был сейчас старый рабочий, наставник, отец родной. Сосредоточенный свитой чуб его покачивался, светил как нафонарник. Эх, черти вы мои суконные, черти! Ведь праздник же сегодня, праздник! Черти вы мои полосатые! На радость прыгающим Катьке и Маньке, Серов опять начал хохотать, совсем пропадая. Фильма тридцатых годов была полная! И на пустырь уже тянулись, переваливались самосвалы, набитые деревьями, кустами. Везли уже«страну кудрявую на све-е-е-ете дня-а-а!» Оркестр понимал момент – трубил. Прабабкиным фокстротом попарные девчата оттаптывались назад. И снова наступали.«Тилим-тилим! Нас утро встречает прохладой, Нас ветром встречает река-а!Тилим-тилим!!» И барабанщик всех пристукивал к себе тарелкой. Уже на месте. И дальше – некуда: вода. И трубачи водили трубами как хоботками, принюхивались к окрестности, оглядывались по пустырю, Тилим-Тилим!
Минут через двадцать, когда уже копали, у общежития показалась и заныряла по пустырю чёрная «Волга». «Волга» с начальством. Силкина в ужасе бросилась, задирижировала. Но музыканты сами уже встали гусями. Ударили, подкачивая тарелкой медный свет:
Иста! иста! Е-сли бы па-рни всей зе-мли!..
Из машины поднялся Хромов. Сутулый, высокий, тяжёлый. Манаичев же – как будто из ящика наружу вылезал. Поставив себя на ноги, недовольно шарил что-то в габардине до пят. В карманах. В сравнении с Хромовым низенький, кубастый, но сразу видно было: главный – он. К нему подбежали Силкина и Нырова, запыхавшиеся от счастья. Повели, указуя, куда он может ступить без боязни замочить ноги. Хромов шёл, высился сбоку. В спортивном шершавом пиджаке, с грудью и спиной колёсами. Седеющий бобрик на голове. Матёрый нью-йоркский гангстер при Папе. Телохранитель. Такой пойдёт бить – досками разлетаться начнут!
Как всегда опоздав, парторг Тамиловский прискакал на уазике. Догнал всех, присоединился. Размахивал руками на манер мельницы.
Куда бы ни шёл Манаичев– туда сразу перебегали с лозунгом пэтэушники. Выставив его ему. Как жеваную портянку. И с портретом пэтэушник хитро просовывался. Как бы из-под кумача-портянки. Манаичев косился. С одним лозунгом все, что ли? Куда ни кинь взор, понимаешь. Придумать новый, что ли, не могли? «Наглядная агитация! Наглядная агитация!» – клушкой запрыгала впереди всех Дранишникова, воспитательница пэтэушников
И ещё. Когда все шли, передвигались – оркестр трубил марши не переставая. Как только останавливались– разом обрывал: должно быть Слово.Манаичев хмуро смотрел, как врубались лопаты. Говорил парням, чтоб брали глубже, понимаешь. Девушки ожидающе удерживали кусточки, вроде как за шкирку хулиганов. Парторг, жадный, радостный Тамиловский метался, выискивал лица. Чтобы призвать их, призвать! Люди посмеивались, уклонялись. (Один Серов был как Володя юный, дёргался за Тамиловским, хотел учиться, внимать, но Серова за годный к учёбе матерьялТамиловский не признавал.) Хромов высоко над всеми курил, пережидая. Снова трогались – и оркестр разражался. Получалось – как на военном параде. На Красной площади. «Здравствуйте, товарищи!»… «Здра-ра-ра-ра-ра-ра-ра!» И музыка дальше, и барабан!
Через десять минут Манаичев большой подушкой лежал в машине.Под лобовым стеклом. Как будто в саркофаге. Полученном при жизни. Шофёр рядом превратился в руль. Хромов надел машину на ногу. Махнул оркестру. Оркестр истошно взревел. С Начальниками прощаясь навсегда.
Опять побежала Дранишникова и все Пэтэушниковы. Чтобы почтительно поставиться с лозунгом перед отъезжающими. И Вождя без шапки,как лихого татарина, пэтэушник снизу хитро просовывал. Как уже разоблачённого, как пятиалтынного.
По пустырю скакал забытый Тамиловский, уазик подхватил его, помчал вдогонку.
Крылом вперед проталкивалась по небу косоплечая ворона. От радости и счастья все девушки опять пошли оттаптывать и наступать фокстротом.По райскому московскому пустырю. По райской всей, московской земле.Меж райских кустиков, которые они высадили сами. Закидывали головы к вороне, с оркестром пели: