355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Шапко » Муравейник Russia. Книга первая. Общежитие (СИ) » Текст книги (страница 19)
Муравейник Russia. Книга первая. Общежитие (СИ)
  • Текст добавлен: 23 июня 2020, 15:00

Текст книги "Муравейник Russia. Книга первая. Общежитие (СИ)"


Автор книги: Владимир Шапко


Жанр:

   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 31 страниц)

     Она бросала очередной газетный сверточек в мусорный бак. Бросала по-кошачьи. Быстро. Как-то очень чистоплотно. Словно тайно подкидывала его кому-то. Как гадость. И непременные какие-нибудь две женщины с пустыми вёдрами, состукнувшисьВот Только На Минутку, разом умолкали, увидев эту процедуру. В растерянности смотрели вслед Силкиной, которая подпрыгивающей походкой уже шла к воротам… «Ишь чистоплотная! С ведром никогда не выйдет! Замараться боится…»


     И на другой день не с ведром, а со свёрточком выйдет Вера Фёдоровна. А то и с двумя. Которые раз! раз! – и подкинет! И пойдёт, брезгливо отряхивая лапки, не имея к ним, свёрточкам, никакого отношения. «Вот эгоистка-а…» – вытаращатся друг на дружку две женщины с пустыми вёдрами. Забыв даже о своем разговоре. Одна выкажет аналитичность: «Привыкла к домработницам. А домработниц-то сейчас у них нету – фьють!» Другая скажет, что отец вытащит. С собакой. Ведро-то. Такая заставит.


     – Да не отец он ей!


     – А кто?


     – Вроде… дядя…

 


     – …Да ты по трупам пойдёшь, по трупам! Дай тебе волю! Ты-ы! Овсеенко-Антон!..


     Тут же с треском захлопывалась форточка. Шипели слова:


     – Заткнись, мерзавец! Не тебе говорить, не тебе!


     – А-а! Боишься! Услышат! Огласка! Потому и терпишь меня, мерзавка! Ждёшь – сдохнет! Сам сдохнет! Ещё и всплакнёшь на похоронах. Платочек приложишь, мерзавка… Так не дождёшься! Я сплю спокойно. На персоналке. На выпить, закусить хватает. Мне обирать чуреков не надо! Мне…


     – Заткнись, паразит!


     Всё сметал рёв большого приёмника. Но мужской голос выкарабкивался наверх, болтался – изумлённый:


     – Кто – я – паразит?! Я-а?! Да тут же всё моё! Всё! До ложки, вилки!


     – Ну, это в суде разберутся. Разделят. Всё – пополам, милейший!


     – Что-о?! Ты – пойдёшь – в суд – разводиться?! Делить всё?! Ты – карьеристик в юбке! Запятнаешь – себя?..


     – Заткнись! заткнись! заткнись! Падаль, маразматик! паразит!


     – А-а, проняло, стерва, проняло! А-а!


     – Заткнись! заткнись! заткнись! Развратник! развратник! развратник!


     Кулачок бил в кулачок не переставая.


     – Кто-о?! Я – развратник?! Я-а?! И это – ты – говоришь мне-е?!


     – Заткнись! заткнись! заткнись! Хам! хам! хам!


     – Я-а– хам! А ты – не-ет?! Да семечки свои погрызи! Полузгай! Семечки! Ты-ы! Дунька из Кудеевки!


     Большой приёмник загремел. Как битва. Но поверх всего, как будто тоненькие изнемогающие два копьеца, долго еще выкидывались, сшибались,падали и вновь вздёргивались пронзительные два голоска…


     – Заткнись! заткнись! заткнись!..


     – А-а, стерва, а-а!..

 


     В скандале были упомянуты семечки. Он мазнул её по лицу Семечками. Её слабостью. Дурной привычкой. Ну что ж, отлично! Именно сейчас и нужно достать их. Заветный мешочек. С жареными, так сказать, с калёными.Купленными как раз сегодня. На Тишинке. Стаканчиками. Купленными словно бы для него, Кожина.«Для деда. Ха-ха. Из деревни, знаете ли, дед. С приветом, с деревенскими причудами. Вот – семечек потребовал. Каков!» Вера Фёдоровна посмеивалась всегдашней своей уловке, которую подкидывала на рынке продавцам семечек. «Дед, знаете ли. Деревенский». Узнал бы «дед» – на стену б полез. Гадость эта – маленькая, тайная – радовала. Бодрила. Как наркоман, на письменном столе уже раскладывала Вера Фёдоровна кучки. Чёрные, блестящие, лоснящиеся. Шторами сдвинула, сдёрнула в тюль солнечный свет. (Солнечный свет сразу начал строить в сжатом тюле рожи.)Настольную включала лампу. Трепетно готовилась. И – приступала. Громко щёлкала. Пусть слышит. Дед. Паразит. Рука летала то к зубам, то к семечкам.То к зубам, то к семечкам. Мокрая шелуха громоздилась на газете. На ум постороннему человеку пришли бы, наверное, пчёлы, гибнущие в масле. Через какое-то время механистичной этой работы с лица Силкиной слетали все мысли. Лицо, попросту говоря, тупело. Лицо приобретало вид шерстобитного колтуна на прялке. Из которого дёргают шерстяную нить… Работа шла час, а то и два. Несколько раз Силкина останавливалась. Прекратить? Продолжить? Шла мучительная внутренняя борьба… Не выдерживала Вера Фёдоровна, вновь по семечкам ударяла. Начинали в зеркале перед ней появляться образцы мушкетёрских экспаньолок. Атос. Партос. Арамис. И даже д, Артаньян. Затем всех побивал Карабас Барабас с длинной бородой. Оторваться же невозможно! Ну – никак! Это же как… стыдно даже сказать что!


     Наконец… заворачивала шелуху в газету. Всегдашним своим пакетиком. Свёрточком. Чтобы завтра бросить его в мусорный бак. Совершить, так сказать, свой гаденький бросочек. Вот и погрызла семечек. Хорошо! Как будто тайно в церковь сходила. Помолилась. И никто, слава богу, не видел. Не уследил. Теперь нужно почистить зубки. Чтоб никаких следов. Да. В ванной тщательно чистила зубы. Обильно пенила во рту щёткой пасту. Свиристела горлышком, полоща рот.


     А ближе к вечеру, словно обновлённая, опять подтянутая, бодрая, гуляла с псом сама. В соседнем парке. Джога послушно-устало везся рядом,опять как опившись крови, чёрно-слюнявый, в стальном ошейнике, будто с ожерельем. Гуляющие люди оборачивались на женщину с тяжело везущейся собакой. На даму, можно сказать, с собачкой.

 


     Раза два в месяц Кожин молодел. Кожин, что называется, расправлял плечи. На осолнечненной длинной шторе в кухне весь день трепался жёлто-шёлковый, прохладный, живительный свет, а по голым мосластым ногам в пятнистых трусах смело гулял сквозняк. Кожин наливал, запрокидывался,дёргал. Как положено – крепко наморщивался. Хватал половинки свежих огурцов. Толкал в рот редиску, перьевой лук. Джога уныло дежурил рядом.Будто старый мордастый карлик у королевских ног. Глухо ударяла в конце коридора входная дверь. «Джога– ноль внимания!» Кожин расставлял ноги в леопардовых трусах.


     Силкина входила в кухню, видела воинственного старика, который вцепился сиреневыми пальцами в солоделое мясцо коленок, который отчаянно, весело принимал брезгливый взгляд её, готовый к схватке… коротко приказывала: «Джога– место!»Открывала холодильник, приспосабливая в него пакетик с молоком. «Сидеть, Джога!» – спокойно приказывал король. Выбирал в тарелке и навешивал псу большой аппетитнейший ласт сала с бурой плотной сердцевиной. Ветчину навешивал. «Наше место здесь. На кухне, у порога, в ванной, в кладовой… С-сидеть!» – «Кому сказала?!» – настаивала хозяйка.


     В крови пса бушевал невроз. Сердце сдваивалось, сдвоенно дёргалось.Сердце мучительно осваивало вегетативно-сосудистую дистонию. Чтобы как-то покончить с ней, чтобы хоть какой-то наступил компромисс… широкой мокрой облизкойДжога смахнул в пасть сало. Как будто он – это не он. А сало – будто не сало. Просто сырая салфетка… «Мерзавец!» – с удовольствием говорила Вера Фёдоровна, отворачиваясь и уходя. «Молодец! – кричал Кожин, трепля пса за жирную шею. – Знай наших! Свое сало жрём!»


     Хихикая, Кожин смотрел на сожительницу, пока она открывала ключом свою дверь… Эта не довольствовалась обыденным. Общепринятым. Не-ет. Этой подавай всё время новенькое, неизведанное… Ночами она резко выворачивалась из-под него. Потная и будто бы даже злая… Подумав в полумраке, она нависала над ним роковым образом. Демонически!.. От радости он орудовал под ней будто в пещере: скрючивался, суетился, хватался «по потолку». «Григорий!» – выдыхала она, как Аксинья, как Быстрицкая в фильме.С хохлацко-донским «г». «Гри-ишка!» – И рушилась на него. А он точно захлебывался ею, подкидываясь. Какой Григорий, какой Гришка? Хотя был Григорием, хотя был Гришкой…


     В позе виноватой козы… она невыносимо тужилась, точно никак не могла родить. «Григорий! Гришка!» А он страшно работал. Словно хотел немедленно помочь ей. Помочь в родах. Пробить, освободить пути. Размахивал над ней ручонками, пропадал. Потом вцепившись в задок, зверски мял его,раскачивал и рушился с ним на бок – сражённый. «Гри-ишка!» – ревела она пожаркой на перекрестке…


     Или встанет над ним после всего, победно расставит ноги – и смотрит большущими глазищами на содеянное ею… А он – счастливенький, пьяненький – только возится под ней распаренным червяком и стеснительно водит рукой перед глазами. Не верит глазам своим… А она – стоит. Руки в бока. И мокрый альбатрос точно в паху дышит… Ужас! Умереть на месте!..


     Да-а, это было счастье, подарок судьбы, бальзам на израненную душу.Счастливый, посмеиваясь, Кожин спрашивал её, где же она все-таки научилась этому… «Григорию». Смерив его взглядом, Силкина хмыкала, ничего не отвечая. Она сидела уже на краю тахты, уже при полном свете, щёткой оглаживала модно обесцвеченные свои волосы, как будто короткий белый оборванный мех. Позвоночник был вставлен в неё, как градусник. Кожин не мог удержаться, чтобы не тронуть пампушку его, застрявшую меж ягодиц. Температура оказывалась подходящей. «Отстань!» – откидывали его руку.


     А под утро опять был «Григорий», ещё один был «Гришка». И счастью, казалось, не будет конца…


     Сейчас не верилось, что всё это было, казалось вымыслом, сном. Обо всём если вспомнить – страшно!.. «Григорий! Гришка!» Да-а. Зигзаг удачи.Кто бы сказал тогда, как будет сейчас – плюнул бы в рожу. Кожин тянулся к бутылке, наливалполную. «Григорий! Гришка!» И водит взглядом, как гибнущая где-то внутри себя коза. И нижняя губа дрожит, отвесилась… «Григорий! Гришка!» Разве это забыть?! Эх! Ну, будь, Джога! Заглатывал водку. Тылом ладони отирал брезгливые губы. Хрустел редиской, выгрызая её прямо из пучка. Подкидывал вслед соли. Ни ложек, ни вилок на столе не было. Ни к чему. Всё руками. Пальцами. Нож вот только. Чтоб пластать ветчину. Держи,Джога! Лопай!..


     Закинув ногу на ногу, ссутулившись, задумчиво тянул табак из длинного мундштука. С губой – как улита. Пепел падал неряшливо на пол. Как мак обвенчивал редкие волоски по ноге, шлёпанец.


     Уже перед уходом к себе зачем-то открыл холодильник. Смотрел в нереальный резкий свет его – как будто в законсервированную сказку. Наклонился, взял яблоко. Яблоко было свежо, прохладно. Как щека женщины с мороза… Положил, не тронув, обратно. Нагорбленный, смотрел в окно на пустой двор. Грудь в волосах походила на размазанное гнездо. Моргали, полнились слезами крокодильи стариковские глаза. Поглядывая на него, Джога нервно облизывался, взбалтывая брылы. Как будто незаметно от хозяина стирал их. В лохани. Потом деликатно переступал за ним, покачивающимся, по коридору. Косил назад цыганским глазом. На кухне всё было брошено на столе. Из бутылки не выпито и половины, не съеденной осталась ветчина на тарелке. Всё так и будет валяться, пропадать до утра. Хозяйка не уберёт, не дотронется ни до чего. Потому что очень брезгливая…


     Ночью Джога таскал неприкаянные свои брылы по освещённому, не выключаемому на ночькоридору. Таскал, как всё то жегрязное белье из лохани. С которым не знал что делать, где достирать. Осторожно подходил к закрытым дверям. Поскуливал. Ждал ответа…


     Снова принимался ходить. По сопливому паркету лапы стукали как маракасы.



44.Берегите запретную зонку




1. Верончик! Веро-ок!



     Так, отмечая свои промежутки времени, свое пространство, явственно,заведённо, как на целый день всполохи клушки, доносилось из чьего-то двора.


     – Верончик! Веро-ок!


     Женщина словно без конца проверяла, прокрикивала над городком короткое свое, материнское время. Словно бы удерживала его там в знойном ветерке, чтобы оно не так быстро прошло…


     – Верончик! Веро-ок!


     Между тем женщина была занята делом: подбирала отлетающие от топора домработницы рогульки, палочки, подкидывала в костерок, где на таганке в медном тазу варилось смородиновое варенье. Тем не менее через какой-то промежуток времени, только ей одной известный промежуток, не переставая наклоняться опять ясненько кричала:


     – Верончик! Веро-ок!


     На коленях, прямо на земле, колыхаясь своими глыбами и валунами, домработница рубила ветки и ворчала, что в медном тазу сроду не варили смородинное. И не варят. Никогда. Путные люди, конечно. Дурак, чай, об этом знает. Настырно бодалась с топором голова, похожая на бобину с пряжей, с сердитым, раздёрнутым пробором посередине. Да, не варят. Сроду не варили. «Не ворчи, Глаша, – спокойно говорила женщина, – руби знай». И, не прерывая занятия, дождавшись конца промежутка, услышав его в себе, опять выпускала к небу ясненький голосок:


     – Верончик! Веро-ок!


     – Да здесь она, здесь! Чего орать-то! За баней вон…


     – Да? – удивлялась женщина, глядя на баньку, свеже срубленную, золотистую. Но словно сразу забыв, зачем туда смотрела, опять принималась собирать ветки…


     – Верончик! Веро-ок!


     – Да за баней она! За баней, Марья Палавна! Господи!                  – Да? За банькой? – Женщина ходила, подсовывала ветки под таганок. Таганок стоял, как карлик, наказанный тазом…


     – Верончик! Веро-ок!


     – Ы-о-о! ып… пып… тып…

 


     Даже переброшенные на спину, солдатики-прелюбодеи продолжали отрабатывать куда-то лапками. Как трое… как четверо на длинном велосипеде!.. «Склешшились…» – выпучивала глазёнки Верончик. Стукала, стукала обломком кирпича. Вот вам! Вот вам! Зло… едучие. Да, злоедучие. На земле оставалась красно-рябенькая лепешка.


     – …Верончик! Веро-ок!..


     Можно было теперь продвигаться-прокрадываться дальше, задирая сандалии, высматривать. Внезапная остановка. Замершая на одной ноге.«Опять склешшились…» – произносилось с удивлением и даже испугом.Кидалась, шарахала. Вот вам! Вот вам! Злоедучие…


     – …Верончик! Веро-ок!..


     Выбежала из-за баньки с гирляндой солдатиков на палке:


     – Вот они – злоедучие!


     Мать покраснела, кинулась: «Ты опять! Опять! Верончик! Кто тебя научил! Кто! Брось сейчас же их! Брось, я кому говорю!» С боязливой брезгливостью вырвана была, наконец, у девчонки палка. Женщина понесла палку.Но солдатики, спасаясь, чесанули по палке к её руке. Женщина бросила, отскочила от палки с воплем, прижав руки к груди. Точно у неё их чуть не оторвали. Домработница прыснула, пригнулась. Стелясь, вытягивала ветку из вязанки. Точно уничижала себя до её размеров. Словно в неё влезала. Однако остро ждала, что будет дальше, готовая вновь хихикнуть.


     А женщина, словно находясь меж двух огней, меж огоньком… и огнищем, не знала, что ей делать. Ей пришлось втолковывать им обоим. Больше даже деревенской этой дурынде, которая вот ползает, мерзавка, возле вязанки, будто она ни при чём. Да, втолковывать, да, что Они Не Склешшились, нет, а они… – дерутся. Вот! Они дерутся! Верончик! Просто дерутся! Домработница пошла кашлять, словно совсем накрывшись вязанкой. А Верончик стояла очень хитренькая. Точно выглядывала из подполья. Она знает тайну. Стыдную. О которой нельзя говорить. Хи-хи-хи.


     – Склешшились!


     Спина домработницы затряслась.


     – А! злоедучие! – все не унималась, подбавляла несносная девчонка.


     Воспитательница то коротко смеялась вместе с подопечными, то всхлипывала, уже одна, ломая руки. Ведь нужно заменить одну только букву в поганом этом слове… ведьесли случайно она выскочит у ребёнка, тогда – всё, конец, она, женщина, не выдержит. Просто не выдержит. Умрет, упадет!


     – А-а, злоедучие!


     Вот. Опять рядом! Как выстрел! Как головоломка. Игра в школе. Нужно отгадать одну букву! Всего одну! Кто угадает букву! Кто первый!.. Нет, это невыносимо. Сейчас брызнут слезы. Ну да, ну да! Они злоедучие, Верончик! Они хорошо едят! Они молодцы! Они очень хорошо кушают! И мы тоже покушаем! Варенья! Верончик! Верончик любит варенье! Ох, как любит! Верончик зло… еду… убу… (Господи!) очень едучий на варенье! Очень! А? Покушаем? Девчонка была подведена к тазу с вареньем. Смотри, смотри какое красивое! Бурлящее варенье было раскалённо-анодированного цвета…


     – Как проволока-а. Не хочу-у! Не бу-уду!


     – Где проволока? Какая проволока? О чём ты говоришь? На, на, попробуй! – Женщина хватала ложку с пенками, подсовывала к губам дочери, аппетитно наматывая пенки: – Витамины! Витамины! Верончик! Будь умненькой!


     – Не-ет, проволоч-ное-е. Не хочу-у! Не бу-у-уду-у!


     О чем она говорит? Разве может варенье быть проволочным? Разве может варенье быть – как проволока? Женщина хватала лобик дочери. В ладошку. Нормально! Какая проволока? Верончик! Тогда со скашиванием губы и хныканьем следовало заумное, детское, что если пожевать это варенье – то будет «как про-волока-а! Одинакова-а-а!»


     (Неисповедимы ассоциации ребенка!) Женщину передернуло. У женщины начало пробивать в зубах. Словно в клеммах. Оскомина. Жесточайшая оскомина! На девчонку мать махала рукой: только б с глаз та долой, с глаз со своей «проволокой»!..


     Несносная девчонка отходила от костерка. На время всё вроде бы притихало…


     Чуть погодя несносная выбегала из-за баньки.


     – А вот они – склешшились!


     – Верончик! Верок!..


     Может быть, тут и был тот исток, тот таящийся исток драмы женщины,родившей когда-то дочь…

 


     Раза два на неделе приходили Специальные Дети. Племянницы и племянник Глафиры. Мал мала меньше. Задолго до обеда они уже переговаривались снаружи, за высоким забором… Наконец Глафира открывала калитку, и они детсадовской раскачивающейся связкой входили.


     На середине двора стоял длинный деревянный стол с ножками в виде буквы Х. Вчетвером, как на плоту, как терпящие кораблекрушение, они висели на одном его конце с ложками в кулаках. А с другого конца Верончик, вцепившись в край, у них этот плот словно хитро выдёргивала, постоянно их пугала. В общем – строго соблюдалась дистанция: одна сидит на одном конце стола, четверо других – на противоположном.


     Суп Глафира наливала им в одну большую чашку. Они сосредоточенно принимались черпать. Ложки с супом носили ко рту по-крестьянски бережно– на хлебе. Ни капельки не проливая. Поглядывали на Верончика. А та, в салфетке, как в растрепавшейся белой душе – капризничала. «Не буду суп! Не буду!» Бантик болтался на стоячей косичке, как колокольчик у Петрушки. Мать рядом страдала: «Ну, Верончик! Милый! Ешь! Я тебя прошу! Смотри, смотри, как мило едят дети! Как мило!.. А давайте – кто быстрей?! А? Милый Верончик или дети? А? Кто быстрей?»


     Старшая из племянниц, оценивающе поглядывая на капризницу, осторожно говорила, что Верончику за ними не угнаться. Не-ет. И подносила ложку ко рту, обстоятельно втягивая суп. Другие, младшие – еёстры и брат– тоже смотрели. И дружно соглашались с нею: не-ет, Верончик не потянет, не-ет. Куда ей! «Слышишь, слышишь, что говорят дети! – подхватывала мать. – „Верончик не потянет!“ А? Давай скорей докажем детям. Скорей докажем! Верончик– он потянет, еще как потянет!»


     Девчонка мрачно думала. Давала всунуть в себя ложку. Еще одну. И бзыкала, взрывая суп в тарелке ручонками. И орала. Под шумок дети начинали таскать ложки быстрей, активней. Надеясь получить от Глафиры добавку и успеть перетаскать и её. Пока проорется-то эта… Верончик оборвёт рёв – ложки сразу на тормоза. Начинают плавать по воздуху плавно. Все дети – каккитаёзы, оттянувшие улыбки книзу. Верончик пуще разорвется, вся зажмурится – ложки разом начинают стучать, как будто у солдат…


     По окончании обеда Специальные Дети какое-то время кучкой теснились во дворе. Вежливо с ним знакомились, изучали. К Верончику, как к главному экспонату усадьбы, подходить было нельзя. А уж трогать руками – ни-ни! Об этом тётке Глафире всегда говорилось строго. Да и самим приближаться опасно, если по правдышке-то. Поэтому к выходу, к воротам дети продвигались вдоль забора, боком, подальше от Верончика, которая поворачивалась за ними как за индейцами, лихорадочно соображая, что бы такое с ними, индейцами, на прощанье сотворить. Однако Глафира уже вытирала им носы, и они благополучно выходили на волю.


     По улице опять неспешно побалтывались ясельной связкой парусных корабликов. С вытянутыми руками – напоминали вцепившихся в подолы гусей. Последним, в мешочных штанах и с веревкой через спину, качался любимец Глафиры, полуторагодовалый Андрюша. Босой. Свеже обритый. С воздушной головой… Глафира смахивала слезу. Не удержавшись, Верончика– отталкивала. Захлопывала калитку, лязгнув засовом. Сиди в тюряге, шалава! Глафира – не мать. Нет – не мать. У нее – не попляшешь! И Верончик смирялась с тюрягой. Отворачивалась от калитки. Глазёнки её уже искали, что бы такое ещё сотворить. Ага! Вон она! – Кошка!


     Через минуту взметнувшаяся кошка орала на досках забора, пытаясь умащиваться на них, как на ноже. Не решаясь спрыгнуть ни на улицу, ни обратно во двор к радостному Верончику с острой палкой… «Мяорррр!» – «Да что же ты делаешь-то, шалава безмозгла!» – спешила Глафира.


     – Верончик! Веро-ок! – доносилось из-за тюля раскрытых окошек.

 


     Перед тем как лечь в кровать, во время чтения у настольной лампы,Фёдор Григорьевич любил запустить руку в галифе. Сверху. Через пояс. Точно в гигантский карман. (Ширина и объёмность галифе позволяли ему это сделать.) Сладостно перебирал в штанах. Как золотые монеты отсчитывал. Сдачу. Марья Павловна, взбивая подушки, старалась словно бы не замечать этой дурной привычки Фёдора Григорьевича. Иногда мягко журила его: а если Верончик? Фёдор Григорьевич с готовностью вскакивал, приглашал и её проследовать туда же, рукой оттопырив галифе уже как мешок. И медленно разоблачался – показывая ей всё свое богатство… С деланным возмущением Марья Павловна убегала за кровать, за высокую спинку с пампушками. Не оборачиваясь, требовала немедленно прекратить. Грозила пальчиком своей тени в углу: прекрати немедленно! Фёдор Григорьевич смеялся, торопливо скидывал с себя всё, прыгал на свежую простыню, чтобы поджидать.


     Но перед самим актом Фёдор Григорьевич становился очень серьёзным. Даже ответственным. Стоя на коленях, голый, очень прямой и строгий,он водружал на нос свои очки с жиденькими дужками, тщательно заправлял дужки за уши, молча и долго смотрел на такую же голую, лежащую перед ним, очень стыдящуюся Марью Павловну. Издав не то рык, не то хрип, не то кряк – набрасывался. Подпрыгивал. Приподнимался на руках, разглядывал еще и под собой тело жены, и тогда Марья Павловна видела, какой синей толстой ужасной веткой набухала на лбу у него вена. Казалось, Фёдор Григорьевич исходил весь в эту лоснящуюся, сосредоточенно мотающуюся, готовую вот-вот лопнуть вену-ветку. Весь! Без остатка!.. Но, к счастью, всё заканчивалось благополучно, и через минуту Фёдор Григорьевич лежал на Марье Павловне уже не опасный. Сбившиеся с лица очки свисали с уха его как брелки. Просто как слепые брелоки. Марья Павловна снимала их осторожно, клала на простыню рядом. Чтобы тоже отдохнули…


     Полежав на Марье Павловне минут десять, Фёдор Григорьевич вновь водружал очки. И опять стоял перед Марьей Павловной столбиком. Как суслик перед раскрывшимся ландшафтом… Марья Павловна начинала стыдиться еще сильнее… Кидался Фёдор Григорьевич, начинал рыть. Начинал словно бы подрывать Марью Павловну.


     После акта второго очки висели на ухе, будто покалеченные. Фёдор Григорьевич проваливался в сон. А Марья Павловна поспешно отирала полотенцем на груди у себя мокрую голову, будто взмокшего своего ребёнка, и горячечно шептала: «Ах, как он работает! Как много он работает! Нужно отдыхать ему! Нужно больше отдыхать ему!..»

 


     На концерте знаменитого хора Кожевенного завода Фёдор Григорьевич Силкин сидел в первом ряду, метрах в пяти от сцены. Марья Павловна с Верончиком его как бы с двух сторон облагораживали. Как рисующиеся постоянно виньетки. Большой зал ДК по этому поводу был забит полностью. На сцене Русский хор был громаден, будто волнующаяся верста.


     Притушили в зале свет. Дирижёр дирижировал – как беду лапами разводил. Был он сутул, высок, костист. Фалды фрака свисали у него – как свисают портьеры. Зал аплодировал. Так. Всё хорошо. Дирижёр разворачивал себя для поклона. Из-за радикулита – реверансом. Отступая ногой. Снова отворачивал себя к хору. Закладывал под фалду платок. Судорожно разводил лапы: внимание!


     Когда дирижировал «Во саду ли, в огороде», почувствовал, что хор как будто начали подёргивать с разных сторон. Верёвочками будто, исподтишка. Хор запел вразнобой, не по руке. Все хористки, кругля глаза, смотрели куда-то за него, дирижёра. Вниз, в зал. Туда же и хористы тянули шеи, будто голодные. Что за хреновина! – подумал дирижёр, – пьяный, что ли, опять какой? Скосил лицо. Продолжая дирижировать…


     Девчонка! Какая-то девчонка лет пяти! Тощенькая, как муравей! Внизу, у сцены! Двумя указательными пальчиками взмахивает, дирижирует. Как бы командует, понимаешь. Но иногда как бы и журит хор: А-ата-та!


     Дирижёр лягал, лягал ей фалдой: у-уйди! у-уйди отсюда!


     Дирижёру шепнули… Дирижёр сразу осклабился. В зубах – как меридианный. Так и дирижировал, – вывернув глобус к начальнику в первом ряду. Сильно приседал, подлаживался под взмахи ручек его дочки. Было теперь будто два дирижёра. Верхний на сцене и нижний в зале. Нижний руководил. Зал в такт захлопал. Вскочил. Преданность на лицах. Счастье, порыв. И сорвалось всё по окончании номера в бурное всеобщее ликование. Очень продолжительное. Всюду жутко трепетали друг дружке стеклянные комарики рук. Лозунги уже пошли, призывы начали выкрикивать, но Силкин привстал с кресла, мотнул головой и сел. И все разом рухнули. Точно после припадка.


     В перерыве шумок по залу был опрятен. Казалось даже – поодеколонен. Никто не смел подходить и беспокоить Фёдора Григорьевича, так и оставшегося в кресле. Только Марья Павловна могла находиться рядом с ним. Она была как-то очень нервна и одновременно обстоятельна и спокойна. Какой бывает осенняя смелая мушка. Она всё время словно бы садилась на руку Фёдора Григорьевича. И безбоязненно бегала по ней. Показывала всем свою взволнованную преданность этой милой руке, свою зависимость от этой милой руки, но – иполное на неё право. Да. Она словно бы выстрадала эту руку и всего Фёдора Григорьевича с рукой. Да, выстрадала. И не спорьте!


     Верончик хотя и сидела с родителями рядом, но как-то отдельно от них. Как-то очень самостоятельно. Она явно опять что-то крепенько обдумывала. Время Верончика только-только наступало. Время Верончика было всё впереди. Только думать, думать надо. Соображать! Глаза Верончика словно прислушивались. К вызревающему внутри. И, как из омута вынырнув, разом становились шаловливыми. Ага-а, сейчас, сейчас! Погодите! Вот увидите!


     После перерыва, по-прежнему разводя как бы беду руками, дирижёр нервно косился назад, ожидал от Верончика опять какой-нибудь каверзы, какой-нибудь ковы, но всё было спокойно – Верончик сидела, побалтывала ногами в тощеньких гольфиках с помпончиками. Но когда хор пропел, дирижёр легкомысленно проследовал за кулисы. Чтобы получше разгорелись аплодисменты. А когда вышел – хористы его пели. Да, пели. Без него, дирижёра! Эту же вещь! Только что пропетую! И махала хору опять эта несносная девчонка! Ну что тут было делать? Дирижёр топтался на месте, то ли дирижировал, то ли хлопал в ладоши вместе со всеми, осклабившись до ушей. Совсем остался как бы не у дел. Будь ты проклята, маленькая говёшка!


     Между темВерончик отмахала. Вернулась под бурю аплодисментов и села рядом с матерью и отцом. Комарики рук прямо-таки стеклянной тучей стремились к ним! Но в то же время оставались как бы на месте, были дисциплинированны. Стремились жутко! И на местах. Стремились просто обвально! С нетерпеливым топотом ног! И – ни с места! Это нужно было уметь. Это – диалектика, товарищи! Она, она, чертовка! У-урря-я!

 


     Забор, окружающий усадьбу, был очень высокий. Высоченный. Горбыль был пущен в небо в два этажа, один на один. Густо и плотно. Днем облачка заглядывали в этот двор словно бы с удивлением. Как известковые лебеди в озерцо на ограниченной клеенке базарного живописца.


     Лучи солнца по утрам могли пробиться только через щели или через дыры от выбитых сучков. Верончик бегала по двору, как золотистых тонких нитей надёргивала отовсюду этих лучей и всячески их запутывала. Хулиганила. Как если б хулиганил тонконогий шустрый паучок… Выбегала за баню. Солнце пило чай на краю огорода. Огород был как халва… Снова забегала в лучи ограды. Как будто в клетку в золочёной паутине. Где принималась бегать, дёргать, всё запутывать.


     На забор сдуру садился голубь. Робко переступал, передвигался по нему, выдвигал любопытную головку. Словно прилетел знакомиться. В великих неуклюжих крыльях. Будто во фраке с чужого плеча… Да в камни его,прохвоста! Над пролетающим камнем голубь подскокнул, взорвался переломанным веером – и ускользнул от дурочки за забор.


     Выглянул было петух из сарая, но сразу исчез. Дрессированный. Верончик и туда пульнула камнем. Чтоб не выглядывал.


     Иногда за забором трусила стайка ребятишек. Весело смеющаяся, весёленько переговаривающаяся. Осторожный глаз девчонки замирал возле дырки от сучка. Будто неумело приставлялся к зыбкой золотящейся подзорной трубе… Истинно, как шанкр, взращивался в этом дворе забубонный индивидуализм. Чтобы в дальнейшем, по мере взросления, сесть ему, как на член, на какой-нибудь легкомысленный коллектив…


     В полдень, в жару, когда солнце поджаривало, во дворе изнывала кастрюльная оцинкованная духота. Зной. В доме начинала кудахтать Марья Павловна. Из окошка вылетало:


     – Верончик! Веро-ок!


     На середине двора Глафира вскидывала подол. Как будто тыкву-рекордистку обнажала. Сразу сбегались куры, думая, что зерно. Верончик подглядывала сзади, принималась прыскать. Глафира сбрасывала на ноги всё, для проформы поправляясь…


     – Как вам не стыдно! Глафира!..


     Возмущённая, уже вся красная, на крыльце стояла Марья Павловна. Мать! Верончика!


     – Чему вы учите ребенка! Туалет рядом! Два шага пройти!..


     Женщина хмурилась. Уличённая. По мелочи. По пустяку.


     – Чего ещё… Да ладно! Всё равно никто не видит. Вона заборы-то – до неба… Как в тюрьме живём…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю