355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Шапко » Муравейник Russia. Книга первая. Общежитие (СИ) » Текст книги (страница 12)
Муравейник Russia. Книга первая. Общежитие (СИ)
  • Текст добавлен: 23 июня 2020, 15:00

Текст книги "Муравейник Russia. Книга первая. Общежитие (СИ)"


Автор книги: Владимир Шапко


Жанр:

   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 31 страниц)

     Сашка и Колька сразу подавали ему деталь. Чтобы отвлечь. Ещё одну.Ещё. Не брал. Будто не видел. Отводил рукой. И вот уже идёт вкрадчиво к Алле Романовне. К этому пуделю. К этому пуделю Артемону.Ребятишкам становилось скучно. Стояли над брошенными деталями.Ощущали и их обиду. Стыдились за Стрижёва.


     Стрижёв что-то бубнил Алле Романовне, торопился, старался успеть, выказывал большой охраняющий глаз. Алла Романовна хихикала, нервничала. Руки, сдёргивающие бельё, плясали, как пляшут бабочки над грязью. «Вы меня смущаете, Стрижёв! Хи-хи! Смущаете! Тут же дамское бельёвисит! Дамское бельё! Хи-хи! Разве вы не видите дамское бельё! Это же дамское бельё! Хи-хи! Стрижёв!» Стрижёв заглядывал за её большой квадратный вырез в пышных кружевах, как в коробку с тортом, бормотал: «Ну, вы же понимаете, Алла Романовна, я же, мы же с вами, как-нибудь, всегда,ради вас я, вы же знаете, не то что всякие там, мы же с вами понимаем, сегодня вечером,в десять, на уфимском тракте, никого, вы, мотоцикл и ветер, сами понимаете, я впереди, вы сзади, потом наоборот, вы впереди, я сзади, я же научу, вы же понимаете, кто не любит быстрой езды? Гоголь, сами понимаете». Алла Романовна вспыхивала и бледнела, быстро дыша. Ручки всё порхали над бельём. Белью не было конца. Всё шло и шло это сладкое взаимное опыление. Нескончаемое. Взаимное охмурение. Можно сказать, в райском саду…


     Уходила на прямых, дергающихся ногах. Высматривала, кокетливо обскакивала лужи, грязь. Стрижёв высверливал правой ногой как рыбацким буром.


     Возвращался к мотоциклу. С будто закрученным мозгом. Который колом вышел наверх, приняв вид его прически. Когда он брал у Сашки деталь,руки его подрагивали.


     Вечером мотоцикл начинал трещать. Испытательно. Стрижёв словно наказывал его. Как хулигана за ухо выкручивал. Мотоцикл выл, колотился.Будто на болоте Сашка и Колька выбирались из сизого, едкого тумана.Сбрасывал, наконец, газ Стрижёв, полностью удовлетворённый. Шёл одеваться. Кожаные куртка и галифе, острый шлем, большие очки. На руки – краги. Экипированный, ехал со двора. Сашка и Колька бежали, раскрывали калитку. Надеясь, что прокатит. Но тут – опять!


     Зойка теперь. Щёлкает свои семечки. У своего дома. Женщина. Постоянно возле ворот – словно давно и упрямо ждёт своего суженого. Нестареющая, неувядающая… Стрижёв начинал подкрадываться на малых оборотах. Останавливался, широко расставив для баланса ноги. Как кот, черные начинал нагнетать хвосты. Дёргал, дёргал ими за собой, нагнетал. Зойкины виноградные грозди оставались покойными. В вечерней остывали прохладе. Зойка скинула с губы кожурки. Шелуха Зойкой была сброшена. Стрижёв покатился от неё как с горки, растопырив ножки, не веря. И – врубал газ. И – уносился вдаль. Как пика устремлённый.


     Через минуту пролетал с длинной девахой за спиной. Точно с остатками лихой бури на конце палки. Никакого движения со стороны Зойки.Опять летел. Деваха ещё выше. Другая! Зойка не видит, лузгает семечки. А-а! С горя мотоцикл пропарывал городок и нырял всё в ту же рощу. И – опять тишина над рощей. И только вечерние слепнущие птички вновь принимались густо опутывать деревья солнечными тенькающими голосками.


     В десять часов вечера выйдя из ворот и увидев Зойку – Алла Романовна сразу начинала спотыкаться. А та, как уже накрыв её, разоблачив, сразу кричала: «А-а! наряди-илась! Ой, смотри, Алла Романовна! Ой, смотри! Будешь измываться над Колей – отобью-ю! Ой, смотри-и… Ишь, вырядилась…» Алла Романовна топталась на месте, хихикала. Топталась словно по разбитой, перепуганной своей злобе, которую никак не удавалось собрать обратно воедино, чтобы злоба опять была – злоба, злобища. «Да кому какое дело! Кому какое дело! Хи-хи-хи! Разве это касается кого!» А Зойка всё не унималась, всё корила, всё мотала своим виноградом: о-ой, смотри, о-ой смотри! «Да пожалуйста! Да забирайте на здоровье! Да кому какое дело! Да хи-хи-хи!» Забыв про Стрижёва, она частила ножками обратно, во двор, домой. И почти сразу, теперь уже в раскрытое окно Новосёловых– из соседнего по стене – испуганно заскакивал Колин голосок: «Алла! Опомнись! Что ты делаешь! Не надо! Больно же!» – «На! на! на! – придушённо шипела „Алла“ибила Колю, видимо, чем ни попадя. – На! на! Урод очкастый! Будешь жаловаться всякой твари, будешь?! На! на!»


     Антонина холодела, вскакивала. Кидалась, захлопывала окно. Не в силах отринуть всё, растерянно замирала,вслушиваясь. «Мама, а чего они?..» – «Рисуй! рисуй! Не слушай!..»

 


     А ночью начинали драться внизу. Мылов и Чёрная. Дрались жутко, на убиение, на полное убийство. Как дерутся слепые. Затаивая дых, бросая табуретки на шорох, на шевеление. В полнейшей тьме. Точно задёрнув шторы…


     «Да господи, да что за гады такие кругом! Да что за сведённые!» Антонина стучала в пол. Выбегала, барабанила в окно. «Вы прекратите, а?! Вы прекратите?!» За тёмным стеклом разом всё проваливалось. Точно в подпол.


     Утром в упор не видела Аллу Романовну, не здоровалась с ней, уходящей к воротам, хихикающей. Но когда Мылов сходил со своего крыльца – бежала к нему, стыдила. Грозила милицией, заступала дорогу.Мылов начинал ходить вместе с ней, как на танцах, сжимать кулачонки, трястись. Расквашенным шамкал ртом: «Я тебе не Порченый, не-ет. – Танец не прекращался. Оба ходили. – Я тебя, стерва, тоже ува-ажу. Будешь встревать…» Теряя голову, Антонина хватала палку. С напряжённой спиной Мылов бежал. Ворота начинали казаться ему ящиком без выхода, он залетал в него и долго тарабанькался, прежде чем выскочить на улицу. Чёрная не выходила. Чёрная наблюдала в окно, сложив на груди руки. Потом задёргивала штору.


     Двору являла себя к обеду. После ночной драки – гордо смущалась.Как после полового акта, о котором узнали все. И который был полностью недоступен остальным – ущербным.Отомкнув пудовый замчина на двери сарая, заходила внутрь. Шла с корзиной волглого белья мимо женщин. Шла всё с тем же гордым, завязанным в темный платок лицом, в котором не было ни кровинки, но и не единой царапины, Ни Единого Следа. После ночной драки… Да-а, испуганно удивлялись женщины-коммуналки, да эта башку оторвёт – не моргнёт глазом! Боялись её до озноба, до мурашек в пятках. Растерянно глядя ей вслед, храбрилась одна Антонина: «Я им всем покажу! Они меня узнают!»

 


     Константина Ивановича машина сбросила у самого въезда в городок, и он заспешил по вечерней пустой улице. Устало впереди над дорогой свисало солнце, похожее на усатый, веющий глаз старика.


     Антонина в это время плакала в своей комнатке коммунального второго этажа. Приклонившись, она сидела к окну боком, точно слушала за окном опустившуюся полутёмную яму, из которой солнце давно ушло.


     Константин Иванович свернул на другую улицу. Солнце засыпающе моргало меж деревьями, и он почему-то в беспокойстве поглядывал на него,поторапливался, точно боялся, что оно закроется совсем и упадет. Просвечивая свои красные горла, тянулись к солнцу в щелях, прокрикивали засыпающие петухи. Точно ослепший, у забора сидел и бухал пёс.


     Неслышно, как дух, Константин Иванович тихо радовался у порога.Антонина увидела, вздрогнула. Хватаясь за спинку стула, поднялась, шагнула навстречу, тяжело обняла мужа, отдала ему всю себя. «Ох, Костя, что ты делаешь с нами! Мы ждём тебя с Сашкой! А ты… а ты… – Антонина глухо рыдала, освобождаясь от муки. – Кругом одни сведённые! Одни сведённые! Дерутся, мучают друг друга! А мы тебя… мы к тебе… Мы тебя любим! Костя! А ты не едешь! Почему рок такой?! Почему люди мучают друг друга?! Почему?!О, Господи-и!..»


     – Родная! Ну что ты! Зачем ты изводишь себя? Всё образуется, наладится!


     Удерживая жену, Константин Иванович пытался ей налить из чайника воды в стакан. Рука Константина Ивановича – ограниченная пространством,словно внезапно загнанная в угол – тряслась, вода плескалась мимо стакана.Константин Иванович всё старался, торопился. Словно от этого сейчас зависело всё…


     По улице, где только что прошёл мужчина, пылающая бежала лошадь,не в силах вырваться, освободиться от телеги. Телега, словно ожившая вдруг,тащимая, неотцепляющаяся власяница, махалась, жалила бичами. И, как навеки привязанные, убегали за ней два пацанёнка. Обугливались, вспыхивали в обваливающемся солнце.



33. Всё то же наше общежитие



     За спиной, в общаге, пропикало семь. Автобус не шёл. Вокруг фонаря спадал снег. Подобно деревцам – вразброс – стояли в этом мартовском тенистом снеге пэтэушники. Полуодетый, запахиваясь полами пальто, Новосёлов собирал в чуб снег, как поп брильянты в митру. Со сна добрым, пролуженным голосом говорил пэтэушникам: «…И столы привезли, и мячики, и ракетки. Профком, наконец, раскошелился. Нажали. Всё у меня лежит, на пятнадцатом. Сегодня вечером и поставим у вас на этаже три стола. Ну, и один Дранишниковой кинем, в „Красный“ (уголок)…


     Пацаны оживились. Точно схваченные одной тайной: кинем, значит,Дранишниковой, в «красный». А Новосёлов уже говорил О Клубе. Об атлетическом. О клубе атлетов. Где можно будет мышцы покачать. И человека нашел. Мастер спорта. Мировой мужик. И недалеко живёт. Два раза в неделю сможет приходить, показывать. Сразу согласился…


     Говорить было больше вроде не о чем. Немного стеснялся ребят. Ожидающе поглядывал на дорогу. А автобус всё не шёл.


     Наконец, вывернул. Всегдашний «Икарус». Взболтнув снегом, как пухом, пэтэушники разом снялись. Полетели. Мгновенно облепили автобус со всех сторон. Словно где-нибудь в Мадриде быка. Везлись с ним. Что называется, на рогах его, словно сламывали на колени. И разом остановились, укротив. И выворачивали весёлые головёнки к Новосёлову, мол, как мы его сегодня сделали? И подбежавший Новосёлов, как распоследнейший какой-нибудь «тарера», ругал их распоследними словами. Словно показывал и показывал им главную их ошибку, пожизненную их глупость. Пэтэушники улыбчиво прислушивались. (Так прислушиваются к работающему мотору.)Ждали момента главного – когда откроется дверь… И – начиналось!..


     Даже не пытаясь раскидывать, Новосёлов пошёл к крыльцу. Злился,ругался. Не мог он смириться с этим всем. Ежедневным, неистребимым. Не должно быть так, не должно! Нельзя так! Связывалось это всё опять во что-то глубинное, касающееся всех, всех живущих в общежитии, но никак не дающееся. Чему названия, слов Новосёлов не находил. Но что задевало постоянно, мучило.


     Он раскрывал перед Кропиным руки, подходя: «Ну зачем они так, а?Зачем?»Раздетый Дмитрий Алексеевич смеялся, похлопывал по плечу, успокаивал. Распахивал даже парню дверь. И Новосёлов заходил с досадливой возбужденностью человека, не исполнившего, не смогшего исполнить простого дела, смахивая весь брильянтовый снег с головы.

 


     Опять рычали трубы на этажах. С яростным расхлёстом в холл вбуривались. Говорить в здании было невозможно. Новосёлов и Кропин задирали головы как в тропическом лесу. Где кругом лианы. Нужно было что-то делать с Ошмётком. Это определённо. Дальше терпеть такое нельзя. Сколько можно!


     Как на грех – сам Ошмёток мелькнул. Ночевал, что ли, здесь? Новосёлов побежал. Пометался, подёргал по туннелю двери. Вернулся. Нету! Провалился! Комиссию бы, что ли, какую. Акт составить. Как вы думаете, Дмитрий Алексеевич? Как выкурить этого гада?


     Через полчаса, Новосёлов с двумя собратьями из общежитского Совета(тоже отдыхали) – пошёл по этажам.


     Заходили в общие кухни. К женщинам. Озабоченно слушали трубы.Как будто не видели их и не слышали никогда. Комиссия всё же. Еще одна.Своя, справедливая как бы. Открывали кран. Сразу виделся эпилептик. В жуткомсвоёмперд…е, в мочеиспускании. Понятно. Закрывали кран.


     Женщины комиссию не замечали. Ставили кастрюли, поджигали газ.Все бесстрашные, врубали краны, удерживая над ними чайники. Ходили по тараканам, как по подсолнечнику. Комиссия смущалась. Винилась словно бы за всё.


     Шла дальше. К следующей кухне. Чтобы и там послушать и понаблюдать. За кранами.


     Несколько раз мелькал Ошмёток. Тогда – бежали…


     В обед ругались с Силкиной. В её кабинете. Из-за труб, из-за Ошмётка. Да из-за всего! Больше, конечно, Новосёлов размахивал руками. Два собрата только сидели на стульях. Оба красные. Вроде красной поддержки. Кончилось всё такими словами:


     – …Д-да! Пока мы здесь командуем, мы, а не вы! Д-да! И это запомнить надо. Д-да!


     – Кто это – «мы»?


     – Мы – администрация, москвичи!.. Вот когда станете… настоящими…москвичами… Тогда посмотрим… А пока… Д-да!


     – Что же мы для вас… быдло?.. За ваши липовые прописки, за ваши общаги… за колбасу вашу…


     – Ну, вот что… Новосёлов… Вы за эти провокации ответите… Вы…Эту демагогию вы ещё вспомните. Локти будете кусать. Локти!..


     Силкина ходила, зло втыкала в пол свои стройные ножки.


     Нырова украшала стол начальницы карандашами. В пластмассовых стаканчиках. Два стаканчика было. И пучки очинённых карандашей из них.Справа ставила. И слева ставила. Поправляла. Любовалась. Стол закинулся как идол.


     Однако ходящая Силкина стол свой забыла напрочь. Совсем даже не беря его в голову. Какой стол? Какие карандаши? О чём речь, товарищи? Когда – тут – тако-ое!..


     В коридоре собратья тоже замахались кулаками. После драки они.Возбуждённые. Мы ей покажем! Но больше шёпотом старались, шепотком.


     Подхватили Новосёлова, повели. Можно сказать, понесли.Как большой портрет. Новосёлов боялся только одного – не захохотать. Оставил их у лифта.


     Спустившись к вахте докладывал Кропину. И старик, сразу сосредоточившись, активно впитывал в себя всю глупость, переживательно набирался ею весь, и только выбулькивал пузырьки её: да, да, конечно, да…


     Потом молча пили чай. За кропинским столиком. Словно распустив в глазах коричневое задумавшееся отдохновение. Трубы дрободанили меньше. Общежитие было уже полупустым.

 


     Вечером, как обещал, Новосёлов собирал, ставил с пэтэушниками столы. Потом натягивали сетки. Пэтэушники сразу начали робко клевать столы мячиками. В нетерпении выхватывали друг у дружки ракетки. Клевали. Словом, дело пошло. На Вылет, чтобы поскорей получить его, выстраивались в очереди. Как в какие-то толкающиеся, шумливые справедливости. Тесненько кричали из них. С шейками сизыми, пустенькими, как у птенцов. Дали даже Новосёлову попробовать, и Новосёлов, он же Новосёл, довольно ловко щёлкнул несколько раз. Смеялся, когда оттолкнули от стола.


     Собрав инструмент, довольный, ушёл.


     Минут через десять тихонько постучал к Серовым в дверь. Дождавшись голоса, вошёл. Серов несколько испуганно повернулся от стола, точно спрашивая – в чём дело? Под светом лампы у него – рукопись. Его рука с шариковой ручкой на ней. Катька и Манька спят на тахте. Жена – вяжет возле торшера. – В чём дело?


     Однако Новосёловумилялся. Подсаживаясь к столу, оберегал теплоту в себе. Как хорошо. Семья. На тахте спят дети. Жена в углу вяжет. Тишина,покой. Счастье. Осторожно сказал, что – завидует. Чему? – совсем перепугался Серов. Ну, что вот так можно. Писать. Что рукопись. Править её. «Да ты что, Саша!» Серов вскочил, как будто только и ждал этих слов от друга. Забегал: «Да мы же несчастные люди!..» Евгения остановила его, кивнув на детей. На миг открыла свои счастливые глаза Новосёлову. Саше. Выдернула на пальцы нить из-под кресла. И снова склонилась над пряжей, не отпуская улыбку…


     А Серов теперь не узнавал жены. А, да что там! Схватил пепельницу, потащил Новосёлова к двери. Ужасающим шёпотом кричал в коридоре, увлекаяНовосёлова к дальнему окну: – «Мы же несчастные, больные люди – кто пишет. Саша! Больные! Мы же живем только, когда что-то сочиняем. Это же трагедия! Ты же счастливый человек, Саша! Тебя бог не покарал проклятым этим ремеслом. И – завидуешь…»


     Прикуривая от спички Серова, Новосёлов скептически посмеивался.Кокетство, брат, кокетство. «Да какое кокетство?! Мы же выдумываем себе жизнь, Саша, выдумываем, а не живём ею! Клянусь!»Серов сел на подоконник. Небрежно кинул ногу на ногу. Как если б чёрный лис небрежно кинул свой богатый надоевший хвост. Небрежничает Серёжа, небрежничает с собой. Курили, разговаривали, подтрунивали друг над другом. Новосёлов рассказал про пэтэушников. Как бежал за ними сегодня, когда те чесанули к автобусу. Бежал за всем гамузом. Сейчас, поздним вечером, когда души были рядом, примирены и отдохновенны, всё это казалось глупым. Анекдотичным,смешным. Смеялись оба до слез.


     За окном вдали, на тёмных домах, умирала мишура огней. Внизу, у общежития, кометами проносились машины. Там же глотал тьму брошенный светофор.


     Пора было на боковую. Одному рано вставать, другой завтра отдыхает, можно и почитать часов до двух.


     Пошли.


     Женя всё так же вязала. Девчонки в пижамках, как павшие скороходы, лежали в разных концах тахты. Серов накрыл каждую тёплым одеяльцем. Потом, засунув руки в карманы трико, ходил по комнате. Невольно вспоминались слова Новосёлова о счастье.



34. Трезвость, покой, воля



     Сладко Серов просыпался и просыпался. В полусон выходил какой-то цыган. Вроде бы. И пропадал. Снова появлялся. Точно, цыган. В сапогах.Плисовый. Ходил по сцене. Прежде чем запеть, заглаживал ладонями цыганские свои волосы, загнутые крючками у плеч. Торопливо нащупывалась на стуле ручка. Рука – слепая – надёргивала каракулей на бумагу. Гитары вокруг цыгана шелестели, как деревья. Утонул куда-то Серов. С глубоким вздохом выплыл. Целая роща гитар! Закатился в них цыган, раскинув ру… Ручка остановилась, выпала из пальцев. Пугающе всхрапнул. Ч-чёрт!


     Женя в кухоньке тихонько гремела посудой. Торопилась. Услышал руку её у себя на груди. Гладил. Рука была как лебедь. Лебедь – она. А ладошка – опять шершавая, большая. Не защищают её, не берегут. Стесняясь,рука мягко высвободилась. Затрясла Серова решительней. Серов честно лупил глаза, обещал встать – железно! Щёлкнул замок в прихожей. В тишине придвинулись сладкие посопки Катьки и Маньки. Тайный ход будильника спотыкался, не узнавал самого себя на столе.


     Ударил как всегда – неожиданно. Беснуясь. Серов скакнул, прихлопнул. Обратно на кровать опал. Сидел, осоловелый, развесив рот и руки. Катька и Манька даже не шевельнулись. В разных концах тахты, отвернувшись друг от дружки, лежали как одуванчики, тихонько творя и сохраняя для себя утренний красный свет… Будить – рука не поднималась. Укрыл каждую одеяльцем, подоткнул с боков. Побрёл умываться.


     Потом были долгие расталкивания, уговоры, обещания. Девчонки падали как плети. Брыкались, хныкали. Сажал на горшки. По одной тащил в ванную. Время летело. Ничего не успевал. Почему-то у Жени лучше всегдаполучалось…


     Катька оделась сама. Умница, Катя, умница! Но когда одевал Маньку,вдруг начало опять вариться про цыгана. Ч-чёрт! Продолжение. Цыган уже кланялся. Под аплодисменты. Всё блестяще заглаживал, как обливал себя цыганской своей волной волос. С гитарами, ожидая, стояли. Повели его со сцены как под большим конвоем. Это был какой-то концерт. По-видимому, сборный. Что-то вроде Дружбы Народов. Потому что следом вышли зурначи. В шароварах. Дореволюционные ещё. Цветочки в картузах. Серов замер с Манькиными колготами… Бросив всё, метнулся к столу. Карандаш поскакал: «Зурначи играли… Будто раздували змей…»Вернулся. Сел. «Ну пап, одева-ай…» – «Сейчас! сейчас!»Кинулся. «…зудинных змей!..Будто раздували зудинных змей!»


     На улице опять остановился. Искал по карманам записную книжку.Записывал: «…Два грузина пели с ними. Точно сойдя с картины Пиросмани.С округлыми глазами. С глазами, вместившими всю чистую свежую ночь…»Манька дёргала. Катька говорила, дисциплинированно держа сестру за руку:«Не мешай ему! Он Мимары пишет». Серов подхватывал девчонок, тащил за собой. Как тащат тачки. С руками вразброс. Конечно, опоздали.


     На скамеечке, опять перед Куроленко торопливо раздевал, сдёргивал всё лишнее с девчонок. Куроленко отчитывала. Лично. Выйдя из кабинета.Халат её был безукоризнен. В колготах ребятишки ходили тихо. Как лягушата. Не квакали. Зарядка у них уже прошла. Ещё чего-то теперь будет…


     Шёл к детсадовским железным воротам по каменным мокрым плитам.А концерт, а «дружба народов» в голове продолжались. «Запорожцы в широченных шароварах ударились в пляс. Выбежали дивчины – как белый майский яблоневый сад. При виде их шароварные сразу пошли отпрыгивать от пола. Высоко. Капустными вилками. И всё выше, выше!..»


     Серов поспешно писал, остановившись у железных прутьев ограды. За окнами металась Куроленко: чего он там записывает, паразит, чего он там записывает?!

 


     Нужно было к столу, писать, сегодня шло, всё получалось, но чувствуя Накат, точно оберегая его в себе – тянул, не ехал домой. Кружил по центру. Побывал в кино на пустеньком, как оказалось, фильме. В книжном на Калининском, на втором этаже, долго просматривал книжку старейшины советской литературы. Из двадцатых годов ещё добежал, в общем-то теоретик, о литературе знающий всё, смеющийся на фотографии, с вздутым черепом, как гаишник. Поражали всегда короткие его, цепкие, афористичные предложения. Часто в одну строчку. Хотя чистой прозы гаишник написал на удивление мало. Получалось, талантливой палочкой всю жизнь промахал, регулировал ею… Серов дальше смотрел по полкам, книжицу взяв себе, постукивая ею по стеклу витринного ящика.


     И ещё увидел одного читаемого. Может быть, самого главного, самого ценного здесь. Покажите, покажите, пожалуйста!


     Поэт. Сгинувший в 30-е годы. Недавно снова начали печатать. С гордо откинутой головой и носом – как заноза…


     Беру, беру! Расплатившись, очень довольный, двинулся из магазина.


     Шёл по весенней, звонкой улице. По Воровского. Наверх. Мимо забелённой церквушки. Солнце мокло под ногами. Везде текло, журчало, блёсткало. Забывшись, прошёл мимо четырехэтажного красивого старинного здания за голыми мокрыми деревьями. И остановился, замер на полушаге, суеверно боясь обернуться, взглянуть. Что называется, чур! Чур, меня окаянного! Словно подвиг совершая, трудно пошёл дальше, так и не обернувшись на издательство, всё заклиная себя: только через полгода, только через полгода можно! Забыть, забыть на полгода о нём!..

 


     В стекляшке, спрятавшейся в проулке, как всегда обедали таксисты, а также африканцы-студенты, кормящиеся здесь от окрестных своих посольств. Голодно теснились они к раздаче, выглядывая друг из-за друга.


     – Можно?.. к вам?..


     Негр держал две солянки в железных чашках – как пару пива.


     Серов, прожевывая, кивнул, отодвинул стул. Негр сел, поставил солянки. Оглядывая стол, пальцами постукивал по краю столешницы. Пальцы походили на тощенькие фаллосы.


     – Перец! – радостно вспомнил слово.


     Из прибора Серов вытащил, подал ему перец. Негр замахал им над солянками. Проглотив ложки две-три, продолжая учиться, сказал, старательно,чисто:


     – Хорошо!.. Солянка!.. – И посмотрел на Серова.


     Серов подмигнул.


     – Отличная солянка!.. Русская – а?..


     – Русская солянка! – торжественно сказал негр. Кроме солянки, он,как видно, ничего не признавал.


     Когда Серов надевал плащ, негр перестал есть. Пальцы положил на край стола. Серов подмигнул ему, кинул пять. Негр крепко пожал двумя руками.

 


     Не застав Дылдова, сидел в алее напротив его дома. Тянул тяжело напоенный влажный мартовский ветер. Озябшие ветви деревьев болтались, вспугивая ворон. Как парус, трепало на луже цинковое солнце. Однако Серов с удовольствием писал совсем о другом. А именно: «…Длинный рассыпающийся водопад неподалёку от деревни был как обнажающаяся у водоема белая женщина. Миклухо-Маклай улыбался, ходил среди патластых хижин. За ним тянулись, заглядывали в лицо туземцы, худые и великие, как муравьи. Возле одной хижины, расставив ножки, сладко задумался чумазый кабанок: Полинезия. Я родился и живу в Полинезии…»


     Серову капнуло на кепку. Серов сдёрнул кепку. Отскочил на середину аллеи, погрозил вверх кулаком: «Ия тебе, чертовка!» Ворону мотало с веткой, как моряка в обнимку с мачтой, и ворона смотрела вдаль.


     Прилетел из-за дороги голос Дылдова. С ключом топтался он у замка, вытирал о голый камень крыльца ноги. Хозяйственная сумка была приставлена к двери. Ещё раз махнул рукой и отвернулся. Серов заторопился в длинный обход, тоже Дылдову помахивая.


     На столе стояла тяжёлая бутылка портвейна. Та-ак. Дылдов горбился в углу. Доставал продукты. Прямо весь был занят этим делом. Хлеб выложил,маргарина пачку, пакетик яиц не знал куда поставить…


     Серов сел рядом с бутылкой, как на посиделках рядом с девкой. С мгновенной бурей в голове. Забыв даже снять плащ и кепку.


     – С похмелья… – Дылдов всё выкладывал. Хотя вроде бы и выкладывать больше нечего было. – Надрался вчера…


     Как матьСеров отрешённо спросил: где? надрался?


     Дылдов будто не расслышал. Повернулся к другу – с горькой усмешкой, прямо-таки весь в обиде:


     – Вчера был у этих… у стойких вирусов… (Серов не понял: в Домеписателей, что ли?)Ну да, в доме, в Доме Стойких Вирусов. На Льва Толстого. (Серов дико захохотал.)… Так понимаешь – кишат! И в ресторане, и в конференцзале– везде… Но невозможно ж заразиться! Серёжа! Стерильны, абсолютно безопасны!


     Серов как будто и не смеялся. Сидел точно проглотив аршин. Зашипело на сковороде. Дылдов отвернулся, начал набивать в сковороду яиц.


     Так где? надрался? – был задан опять отрешённый вопрос.


     – Ну «где-где»?.. Там и надрался. В Доме этом… Вирус один завёл…Он хоть и тоже беспашпортный, но машет какой-то книжицей, ну и пропускают за своего… Вот и я с ним, дурак…


     Пока хлопалась яичница, подсел к столу. Опять заполнил всё обидой вперемешку с перегаром:


     – Лезут в Союз, Серёжа. В кучу. Трутся, чиркаются друг о дружку, а огня – нету. Так, дымки одни… – Помолчал, водя взглядом возле себя: – Этот.Вирус. Тоже. Ни одной книжки и в помине, а уже визитки где-то нашлёпал.Золотом. Такой-то – Писатель! Ходит, суёт всем. Из-за него, гада, последний червонец там оставил. Утром сегодня бутылки пришлось сдавать.


     Как лунатик, Серов колыхнул рукой. В сторону яичницы. Дылдов бросился, сдёрнул с плитки, пальцами хватаясь за ухо.


     Через минуту на столе всё было готово. Была произнесена молитва, заклинание: «Одну, только одну бутылку. Нам – хватит». Налито культурно.По полстакана. Чокнулись. Проглотили. Дылдов хорошо стал наваливаться на яичницу. Пепельное налимье лицо его пошло окалиной. Он проникновенно уже наговаривал другу, вяло жующему: «…Понимаешь, Серёжа. Вообще мне кажется, в самом писательстве, как занятии, жизненном занятии, есть какая-то ущербность, что ли. Этакий легонький налет её. Ведь писатель сам не живет. В широком понимании. Нет, не живёт. Он отирается возле жизни, понимаешь? Выдумывает её себе. Он Хотел бы Так Жить. Понимаешь? Любить,ненавидеть, страдать. Но он всё время как бы возле чужих очагов. Не возле своего. Он хотел бы, повторяю, так жить, как выдуманные им персонажи,может быть, с такими же падениями, взлётами. Но ему не дано. Нет, не дано.Потому он и писатель. Выдумщик жизни. Неудачный её персонаж. Но реальный, живой. Он как актёр: проводник чужого, не своего… У бездарностей как раз всё на месте: они точно знают, чего хотят, они реальны. Но они бесталанны, Серёжа, они не писатели. Однако в жизни своей, в своей реальности – они порой очень умны и даже одарённы. И поражаешься, что при таком уме, вот такой жизненной цепкости, хватке – так бездарно пишут. Просто поражаешься… А таланту тесно в своей жизни, у него её просто нет, поэтому он и выдумывает её…»


     Он говорил те же слова, какие сам Серов не раз говорил Новосёлову.Только расширенно, объясняя, разжёвывая. И это было неприятно. Почему-то злило. Докуривая до самого мундштука, Серов давил окурки в пепельнице. Неужели все неудачники одинаковы? Думают даже, что ли, одинаково? Вот уж действительно Стойкие Вирусы. Их давят, прихлопывают – а они вот они! Сидят! Опять вылупились!


     Словно услышав заказ, Дылдов и ОНеудачнике заговорил. Как таковом. Как о феномене. И говорил опять – как на глазах проникновенное делал открытие: «Серёжа, ты знаешь какова природа неудачника? Талантливого неудачника? (Серов, естественно, не знал. Где уж ему!) Он не может подать себя. Не может внушить даже мнимую значительность свою. Ни жене, ни родным, ни начальству на работе. Он просто то, что он есть, и всё. Он не умеетбыть в Роли. В Понте, так сказать…»


     Дылдов заводился, Дылдов подстёгивал себя своими словами: «…Он – есть. Понимаешь? Есть – и всё. Часто окружающие в подмётки ему не годятся, но он не знает этого, не понимает. Жена, в лучшем случае, только терпит его: дурачок, недоумок. Иногда – открывает. Открывает после смерти его: смотри-ка, чего мог достичь!.. На работе он (отличный спец) получает самую низкую зарплату, какую только можно придумать. Живёт, как правило, – лишь бы крыша над головой… Квартиру требовать? Что вы! Никогда не пойдёт! А если и пойдёт – то только попросит. И тут же обрадуется, когда откажут: вот же, ходил (это он жене), пока нет, но Обещали… Он не любит толкаться, не умеет, ему неудобно, стыдно, он всегда отходит в сторону. Он занят своими идеями, мыслями, своими новыми произведениями. Он не умеет проталкивать их, пробивать. В лучшем случае, он их Посылает. По почте. Потом ждёт. Годами. Он верит, что талантливая вещь сама себе дорогу найдёт. Без его даже участия. Ну там пересылку оплатить, самому отпечатать на машинке – подумаешь!.. Конечно, в глубине души он знает себе настоящую цену, знает, но он человек, который не звучит гордо, нет, не звучит…»


     И опять хотелось сказать: да это ж мы с тобой, Алёша! Мы! Это же о нас! Но делался вид, делался обоими, что всё это о ком-то другом, не о них,просто о ком-то, что всё это – вообще: философствование, анализ. Просто анализ явления. Феномена. И Серов только задавливал окурки.


     Бутылка была выпита. Та-ак. Что делать? Сопели, думали. Дылдов завозился, из-под стола вытащил вторую. Всё! Последняя. Нам – хорош. Серов лихо бросил: «Какой разговор!» – и ткнул в засохшую яичницу вилкой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю