355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Шапко » Муравейник Russia. Книга первая. Общежитие (СИ) » Текст книги (страница 3)
Муравейник Russia. Книга первая. Общежитие (СИ)
  • Текст добавлен: 23 июня 2020, 15:00

Текст книги "Муравейник Russia. Книга первая. Общежитие (СИ)"


Автор книги: Владимир Шапко


Жанр:

   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 31 страниц)

     Новосёлов хмурился. Глядя на Серова, вообще на таких как Серов, он почему-то всегда вспоминал… падающие бомбочки… У них это было, в городке. Когда затор бомбили на Белой. В раннем детстве… Поразило его тогда– как падали бомбочки. Казалось, они на лёд будто садились. Как утки на воду. И через долгую секунду слышались глухие вспарывающие удары. И затор, как вредный старик, передёргивался. А самолёт уже зудел, разворачивался на новый заход. И снова – будто просто трепетливые утки вместо свистящих бомб… Новосёлову часто виделось такое несоответствие между падением и приземлением… Он смягчал удары…


     Серёжа… почему ты пьешь?.. – нужно было, наконец, спросить только об этом одном. Прямо. Глядя в глаза… Вместо этого Новосёлов долго, трудно говорил, что не надо было уходить с работы, даже во вторую, о собрании, где разбирали Серова за вытрезвитель, что Хромов, Мельников в гараже, сам знаешь…


     Серов уводил ухмылки, презрительно хмыкал: Хромов! Мельников!..

 


     Через час, протрезвевший, злой, дома он опять увидел лошадиное лицо, опять как большой муляж вывешенное в пространстве комнаты. Ну сколько ж можно!.. Снова прошёл в ванную. В туалет. Сидел на краю ванночки, покачивался. Среди пламенных приветов как бы от тёщи. Розовых, голубых. Неистребимых на верёвке. Вечных. Виноват был весь мир. Виноваты были все. Кроме него, писателя-пьяницы Серова. Ды чё-орыный во-о-орын! Э-ды чё-о-орный во-о-оры-ын! В дверь застучали. Заткнись! Дети спят!..



11. Всё началось с собаки Джек



     …До пятого класса Маленький Серов учился только на пять. Был послушен, аккуратен, прилежен. В запоясанной его обширной гимнастёрке ножки в брючках побалтывались как язычки, подвязанные в колоколе. В свободное время он кувыркался в гимнастической секции, был приведён и записан матерью в две библиотеки, два года во Дворце пионеров точил упорно ракету…Всё началось с Джека. С собаки Джек. Джек оказался закоренелой дворнягой. Но, видимо, получил благородное воспитание, потому что у него была личная тарелка. Да, железная тарелка, бывшая когда-то эмалированной, мятая и оббитая сейчас до щербатин, до обширных чернот. Он сидел под старым, вросшим в землю буком, на тротуаре, в прозрачном копящемся солнце от заката, с этой тарелкой, как нищий с кепкой. Самозабвенно закатываяглаза,вылаивал одиночным прохожим свою старую, собачью, израненную душу.Прохожие как натыкались на него. С какими-то пугающимися оглядываниями, хихикая, точно разыгранные кем-то, пятились и торопились дальше, покачивая головами: да-а… А пёс всё лаял, взывал… Откуда он появился тут?Откуда пришёл сюда, в эту тихую, в деревьях, схваченнуюсейчас закатом улицу? Маленький Серов никогда не встречал его здесь… Какой-то дурак сыпанул ему семечек и долго хохотал, уходя, наблюдая за унылой мордой пса,устало нависшей над этими дурацкими семечками… Маленький Серов простукал по булыжнику через дорогу и сказал: «Чего лаешь? (Подумал, как назвать.) Джек? Пошли!» Джек тоже подумал. Подхватил тарелку и пошёл за Маленьким Серовым. Можно сказать даже – броско, трусцой побежал, но скоро перешёл на переваливающийся шаг, устало капая голодной слюной с тарелки…

 


     Маленький Серов жил на втором этаже тяжёленького, бывшего купеческого кирпичного дома, где на первом и сейчас был маленький магазинчик и парикмахерская. Двора у дома не было. Тёмная лестница скатывалась со второго этажа к расплюснутому свету в низких дверях, раскрытых прямо на улицу. Проснувшись рано утром, Серов сразу подбежал к окну. Джек был на месте, спал на тёплом, уже осолнечненном булыжнике тротуара, через дорогу, у стены дома, рядом со своей тарелкой. А через час, выставив тарелку, лаял, собрав небольшую толпу. «Цирк какой-то!» – нервно передёргивались у окна Мать и Дочь. «Его Джеком зовут! Джеком!» – бегал от окна на кухню, где варил кости, Серов. «У него умер, видимо, хозяин», – торопился с кастрюлькой к двери. Дочь и Мать хмурились. Они не узнавали Маленького Серова.

 


     Маленький Серов копил на велосипед. Он хотел гоночный. С рогатыми рулями. За каждую пятерку Мать и Дочь выдавали ему по пятнадцать копеек. Программа была рассчитана на четыре года. К окончанию десятого класса. Маленький Серов стал отчекрыживать от школьных завтраков. На кормёжку Джеку. Был быстро уличён, натыкан в контрольные цифры. Отруган. Мать и Дочь стали сами вносить за завтраки. Еженедельно… Тогда Серов стал отсчитывать монетки от накопленного… «Когда этот Джек уйдёт? – тяжело, как про человека, начинала Гинеколог. – Я тебя спрашиваю!» «Уйдёт…» – опустив глаза, тоже как про человека, говорил Серов. Собирая в кулачок всю волю, обходил Гинеколога как тёмную накаленную тумбу. Спешил в кулинарию. За куриными головами. Джеку нравился суп с куриными головами, и это было дешево. «Ты завонял тухлятиной всю квартиру!.. Уйдёт он или нет?!» – «Уйдёт…»

 


     Теперь Джек был сыт. Но по-прежнему почему-то продолжал свой аттракцион, всё так же лаял над тарелкой, собирая людей. И всё всегда было одинаково, люди сначала хихикали с лёгким испугом, потом, посмеиваясь, шли своей дорогой. А Джек всё тоскливо взывал к ним. И Маленькому Серову становилось почему-то уже нехорошо, неудобно за Джека. Стыдно. Нужно было как-то увести его с тротуара. Чтобы он жил хотя бы в подъезде. Чтобы не лаял он больше, не плакал, не просил… Из старого одеяла, данного соседкой, Маленький Серов сшил тюфячок. Мягкий, тёплый. Вынес его на лестницу, постелил возле своей двери. Сбоку. Приведённый Джек выпустил тарелку, обнюхал тюфячок и лёг, покойно расправляя лапы, положив голову на них. В этот день он не лаял. На другое утро, содрогаясь от злобы и отвращения, половой щёткой Гинеколог начала надавливать, начала шпынять мягкого спящего пса. Джек вскочил, подхватил тарелку, бросился к лестнице. Выпущенная тарелка гремела, скакала впереди него по каменным ступеням вниз. Следом полетел выпинутый тюфяк… Маленький Серов постелил тюфячок на тротуар у стенки дома, где и было место Джеку. А это уже был вызов. Вынесенный на улицу. Получалось, что Джек обзавёлся хозяйством – тюфяк у него тёплый, тарелка. Что всё это надолго. И напоказ. Да и сам к тому же, глупый, не теряя ни минуты, начал петь прохожим – своё, жалостливое… «Это невозможно! Это ад! Ужас!» – ходила, цапалась за виски Дочь. На диване красно сопела Гинеколог.

 


     Вечерами Маленький Серов и Джек, стараясь не смотреть на окна напротив, прогуливались вдоль дома, где нашёл пристанище Джек. Маленький Серов ходил, удерживая руки за спиной. Джек удерживал зубами тарелку, как, можно сказать, шляпу. О чём-то разговаривали… «Нет, это невозможно, невозможно! – ходила, стукала кулачком в кулачок Дочь. – Он позорит нас, позорит! Мама! Откуда такое упрямство, откуда!» «Успокойся, Элеонора. Я позабочусь об этом Джеке!» Гинеколог знала уже, что делать.

 


     Ещё издали Маленький Серов почувствовал неладное. Отброшенная чашка Джека валялась у стены. Собаки рядом не было. Серов побежал. «Джек! Джек!» Метнулся к подъезду. «Джек! Джек!» Запрыгал по ступенькам лестницы. «Джек!» Спускающаяся соседка остановила его, быстро зашептала:«Не ищи своего Джека, Серёжа. Санэпидемстанция была. Бабушка твоя привела. Усыпили. Увезли». Серов, как немой, мотал головой, не веря. «Ну усыпили, понимаешь? Кинули мяса, и он уснул… Хорошо хоть не из ружья…»Видя, что мальчишка весь напрягся и задрожал, быстро успокаивала: «Ну,ну, Серёжа! Будут у тебя ещё собаки, будут!» Поспешно стала спускаться вниз, к свету. Просвечивалась, оступалась кривыми чёрными ножками… Маленький Серов оглушённо сидел на верхней ступеньке. Портфель валялся на середине лестницы. От света в подъезд вмотнулась какая-то личность. Стояла в тёмный загнутый профиль, покачивалась, расстёгивала ширинку. Точно ударяясь, пыталась опереться на гнущийся сверкающий прут… «Гадина!» Маленький Серов плакал. «Гадина!»…

 


     Через неделю Гинеколог втащила в квартиру велосипед. Топталась с ним в коридоре, как корова с седлом, держа его по-бабьи неумело, не знала куда поставить. Велосипед был дамский, с защитной сеткой на заднем колесе.Маленький Серов ещё ниже склонил голову за столом. Дрожал, расплывался в слезах раскрытый учебник… «Иди, покатайся», – угрюмо сказала Гинеколог. Серов встал, повёл велосипед к двери. Так же вёл его по улице, не садился, не ехал. Закатил в городской парк. О ствол дуба бил, зажмурив глаза, подвывая, плача. С накатом, с накатом! С маху!.. Дома Серов стоял, опустив голову, удерживая в руках велосипед. Колёса свисали как ленты… «Та-ак…»– протянула Гинеколог. Ласково приказала лечь. Лёг. От ударов ремня дёргался на диване. И в исходящих слезах, в боли его вдруг начала выныривать истина. Истина! Да ведь боязнь всех этих взрослых – это боязнь своей свободы. Свободы! Ведь есть же она в тебе, есть. И ты – еёбоишься. Они же знают, что ты её боишься, поэтому и гнут, унижают, топчут. Да надо бить их велосипеды, ломать им всё, крушить! Да что она тебе может сделать, старая эта туша, больше, чем уже делает? Ну бьёт вот сейчас, бьёт! Так ведь и ответ скоро получит. Ну в колонию? Так убежать! Из школы? Да чёрт с ней со школой! Кто обрёл крылья, того не обломаешь. Не-ет. Пусть бьёт. Пу-усть. И ведь столько лет в плену был! Да пошли они все к дьяволу! С дивана Серов вскочил другим человеком. Застёгивался. Слёзы бежали. Посмеивался. Отчаянно поглядывал на испуганного Гинеколога…



12. Дежурство Кропина



     Как всегда пружинно, с удовольствием выкидывала себе прямые красивые ножки Вера Фёдоровна Силкина, прохаживаясь возле своего стола в своем кабинете. Ручки были сунуты в кармашки жакетика, плечики – остры.


     – …Д-да! – делала она ударение на начало «да», – Д-да, Дмитрий Алексеевич, мы должны иметь точную информацию, мы должны быть в курсе, д-да! Вы, как коммунист, не можете не понимать этого. Д-да!


     От неожиданности, наглости, от обыденной какой-то простоты предложенного Кропин только раскрывал и закрывал рот. Хлопал, можно сказать,ртом… Наконец заговорил:


     – Почему вы… вы именно меня определили на роль фискала? Почему именно на мне остановили свой выбор? Вам… вам Кучиной мало? Сплетни?– Кропин уже рвал узел галстука. – Что же… у меня на морде, что ли, написана готовность к таким услугам?


     – Ну-у, это вы уж!..


     – Да, да! Почему?.. Почему вы привязались именно к этим парням?Этим двум? Из всего общежития?.. Ну, хорошо, один пьёт, хорошо, допустим, но другой-то чем вам насолил, чем?.. Вы знаете моё отношение к ним, особенно к Новосёлову… И вы – мне – такое предлагаете?.. Да это же… это же…


     – В рамках, в рамках, Дмитрий Алексеевич! – Силкина перекидывала,хватала на столе бумажки. Словно блуд свой. Умственный, постоянный.Сладко мучающий её. Выкинуть его стремилась на стол, передоверить рукам,чтобы запрятали они его от Кропина в эти бумажки. Чтобы не видел он, не догадался… – Я ошиблась в вас. Очень ошиблась. Мне урок. Вы ведь чистенькими все хотите быть, без единого пятнышка, без соринки… – Руки блудили, блудили на столе. – Хотя в 37-ом…


     – Замолчите! – Кропин ударил по столу кулаком. Вскочил: – Слышите!.. Вы в горшок ещё делали, уважаемая Вера Фёдоровна, в горшок, когда мы…


     – А-а! – махнула рукой Силкина.


     К двери Кропин шёл содрогаясь, дёргаясь. Как какая-то неуправляемая механика. С ходу споткнулся о порожек, снёс каблук. Хотел наклониться,поднять, но от стола пырнула ухмылка, и Кропин захлопнул дверь.


     Шёл болтающимся туннелем, оступаясь облегчённой ногой. Как на ограде придурки, скалились люминесцентные лампы. Двери были одинаковы,без табличек. Все двери были как замазанные рожи. Кропин подошёл, застучал в одну. Дверь не открывалась. Открылись две с боков и три сзади. «Где у вас сапожник?» Заклацали замками. Хромал дальше. Туннель длинный. Ничего. Застучал. Грубо. Развесились. Опять с боков, сзади. «Где сапожник?» Поспешно закладывались английскими. Дальше шёл. Упрямо колотил. «Где сапожник, чёрт вас задери!.. Сапожник где?!»

 


     В обед вяло ел, накрылившись над тумбочкой у высокого стекла.Опять водило у общежития длинную седую занавесь дождя. Бутерброд был тугомятен, сух. Буфетный, с кудрявым сыром. Кучина подсунула помидорку. Отмахнулся, не взглянув даже. Продолжал давиться бутербродом, изредка запивая его чаем. Увидел Серова, вышедшего из лифта. Сразу заспешил навстречу, отирая губы платком. Спросил о деле, о позавчерашнем разговоре. Обегал взглядом отрешённое бледное лицо парня.


     Серов молчал. Глядя на Кучину, на вахтовый стол, Серов невольно вспоминал, как Дмитрий Алексеевич пришёл сюда устраиваться на работу…Посадили его тогда между двумя старухами за этот вахтовый стол у входа. Старик даже не подозревал сначала, что посадили на подлую конкуренцию.Потому что кто-то из троих должен был уйти. Один или одна. Старуха, что слева сидела, была до обеда недвижна. Как стул в чехле. После обеда первый раз хлопнула: «Дурак!» Старик испуганно повернулся к ней. Но увидел только закушенный рот. Будто закушенную тайну. Чуть погодя – опять: «Дурак!» Точно беспенный хлопок из бутылки с шампанским. Старик не мог понять, ему, что ли, это говорят? Сидящая справа приклонилась к нему и забубнила. И бубнила дальше не переставая. Через час старик беспомощно вскрикивал: «Замолчишь, а? Сплетня! Замолчишь?» А слева хлопало уже без остановки: «Дурак! Дурак! Дурак!» Как от попугая, слетевшего с катушек.


     Кропин тогда победил. С Кучиной остался он. Однако глядя сейчас на неё, уже запрятывающую улыбочки свои, жестоко неразделимую, единую со всей этой железобетонной непрошибаемой общагой до неба… Серов с горечью только думал: зачем ты влез сюда, старик? Для чего?..


     – …Ну, Серёжа? Говорил с Женей? Что решили? Ведь комната восемнадцать квадратов. В футбол можно играть. Жогин опять уехал на свои халтуры, только Чуша, аяк Кочерге… Давно зовёт. А, Серёжа?..


     Серов боялся только одного – не зацепить старика перегаром. И принимая с потом проступивший стыд Серова за нерешительность, колебание,Кропин заговорил, как казалось ему, о главном для Серова:


     – И платить, платить не надо, Серёжа. Так же всё будет – я сам. Я знаю, вам трудно сейчас. Потом рассчитаешься, Серёжа. Разбогатеешь, как говорится, – и…


     – Нет, Дмитрий Алексеевич… Нельзя это… Не нужно…


     – Серёжа, ведь я от души… Ведь ты тут…


     – Не надо, Дмитрий Алексеевич… Прошу вас. Спасибо, но не надо.


     Склонив голову, Серов двинулся к стеклянной коробке. На выход.


     Кропин напряжённо сидел на своем стуле, пылал. Сплетня сунулась кнему, забубнила…


     – Замолчишь, а-а? Замолчишь? – плачуще выкрикивал старик.– Сплетня!!

 


     Пока поднимался последним тяжёлым лестничным пролётом к Кочерге, с улыбкой думал, будет ли сегодня выпущен кобелёк с чёрной челкой. Взобравшись, навесил на угол перил сетку с продуктами. Стоял на площадке, пустив руку по перилам, от удушья тяжело вздымая грудь. Шейная артерия ощущалась острой трубкой от двух слипшихся в груди чёрных камер, воздух через неё не шёл, не прокачивался…


     И вот он выбежал ходко. Стриженый кобелишка с чёлкой а ля Гитлер.Не приближаясь, ритмически-тряско обежал площадку и после неуверенного приказа старичка из двери «Дин… это… на место» так же убежал обратно в квартиру, взбалтывая чёлкой и ворча. Выказал-таки Кропину. То ли вредность свою, то ли, наоборот – приветливую преданность. А старичок в это время медленно прикрывал дверь. Довел её до застенчивости щели. И остановил. Как в смущении опустил глаза… «Вы бы зашли к нам, – сказал Кропин, – чайку попьем, познакомимся. Чего одному-то там целый день сидеть». – «Спасибо, зайду», – ответил, глядя в пол, старичок. Медленно убирал щель. Убрал…Странный. Из деревни, что ли, выписали?К Дину этому, к барахлу? Так не похож на деревенского – те-то больше общительные. Странный старичок. Кропин отомкнул дверь в квартиру Кочерги, вернулся, снял сетку с продуктами.


     В крохотном коридорчике обдало затхлым, непроветренным, застоявшимся. Включив свет, ворочался в тесноте, ругая себя, что никак не может собраться и расправиться с этими ворохами одежды вокруг. Стаскивал плащ,насаживал на рога вешалки шляпку. Зачёсывая рыжевато-белесые кучеря…остановил расчёску. Испуганно вслушивался в тугую, скакнувшую из комнаты тишину. Проверяюще вскрикнул: «Яков Иванович!.. Это я!..»


     Секунды рассыпались и рассыпались.


     И как-то закидываясь, словно с краю земли, из комнаты донёсся давно уставший, как пережжённый сахар, голос: «Слышу, Митя… Здравствуй…» И добавил всегдашнее: «Раздевайся, проходи…»



13. Старинный чернильный прибор



     …Дурацкий этот чернильный прибор откуда-то притащила лаборантка. Наверняка графский какой-нибудь ещё. А может быть, княжеский. Фамильное древо, увешанное именными, зачерневшими от старости бубенцами и бубенчиками. Здесь, на кафедре, на канцелярском замызганном столе Кочерги выглядел он вроде магазина. Магазина «Гужи и дуги». С теми же колокольцами и бубенцами от пола и до потолка. Макая в чернильницу, Кочерга старался не задевать всего этого позванивающего антиквариата. Нужно сказать, чтобы унесла. Просил ведь обыкновенный. В графе «кафедра» (количество членов) твердо поставил «8». Макнул перо. Снова смотрел на всю эту дрожащую художественность, которую, казалось, тронь чуть – охватится-зазвенит вся разом. Жалко, моляще. Только бы не трогали, не тревожили. Да-а, где вы все теперь, бубенцы-бубенчики? В каких землях лежите?.. Нужно сказать, чтобы унесла. Ни к чему. Советский институт, кафедра марксизма-ленинизма.Смешно.


     Дошёл до графы «профессора», написал: Качкин Афанасий Самсонович… Да, Самсонович. Самсон. Не меньше. Профессор-автомобилист Качкин… Но как старое сидит в старом, узкое в узком – так, видимо, и подбирается с возрастом боязнь. Боязнь широты, неспособность охвата, инстинктивное самоограничение всякой своей мысли, свободы. Это – Качкин. Выученность у него уникальная, в голову уложенная навечно – из него её не выбить молотом. Но и только. Теперь больше – автолюбитель. Головы уже нет. Голова постоянно под колымагой. Наружу только ноги. Во дворе института. И рядом – дворник Щелков. Висящий на перевёрнутой метле – как на деревенской превосходительной своей опоре. Который объяснял любопытствующим: «Нам бы сёдни её только со двора вытолкать – двести дади-им. Верно, Самсоныч?» – «Верно, Ваня, верно! – хрипел из-под авто автогонщик. – Только за ворота, а там – дуй до горы, в гору наймём!..»


     Пришла улыбка. Виделось, как Щелков сумасшедше дёргается, крутит рукоятку в передке колымаги. А Качкин, вставив длинную ногу в кабину, под руль, – давит на газ. Старательно надавливает. Вся ошпаклёванная колымага начинает трястись как издыхающий леопард. Профессор и дворник скорей лезут в кабину, чтобы успеть газануть, пока «леопард» не «рухнет»… Какие тут лекции? Лекции от и до – и накрылся профессор золотушным кузовом. Опять во дворе. И только друг Щелков показывает любопытным: вот они – ноги! Ноги профессора!..


     Когда вписывал дорогое учителя имя, рука, стараясь вывести буквы красиво, с любовью… вдруг дрогнула. Почему-то обмер, как первоклашка.Торопливо стал подправлять. Ещё хуже. А, чёрт! Зачеркнул всё. Снова медленно вывел: Воскобойников Степан Михайлович… Но зачёркнутое лезло к вновь написанному, боролось с ним. Глаза в растерянности метались по строке…


     И опять засосала тревога. Прошло полторы недели после дня рождения Степана Михайловича, вроде бы всё, обошлось, дальше можно жить, а страх не проходил… Ведь то, что сказал тогда за столом опьяневший юбиляр – сидело в каждом. Подспудным, загнанным в подсознание, в темноту, но сидело. Зачем он вытащил всё на свет? Ведь он ослепил их! Ослепил как шахтовых лошадей! Которых вдруг вывели из темноты на волю… Кочерга отложил ручку, повернулся к окну, ничего не видя в нём, не понимая.


     Вошёл на кафедру Кропин. И остановился, точно не решаясь идти дальше. Шляпу как-то нищенски держал в руках. В габардиновом плаще, весь исстёганный дождем…


     И увидев эти холодные длинные прочерки на светлом плаще, увидев тёплую открытую голову друга – Кочерга похолодел. Вот оно! Но забормотал– как спасаясь, надеясь ещё, не веря:


     – Здравствуй, Митя, здравствуй, давно жду, почему опоздал, где был,почему не сказал?..


     А Кропин подошёл к столу, кинул шляпу на макушку этого прибора,точно всю жизнь только и делал это. Потом сел. Барабанил пальцами, отвернув лицо от Кочерги. Подбородок его корёжило, дёргало.


     – Ну, Митя? Ну? Говори же! Говори! Что же ты? Что случилось, Митя! – уже знал, что услышит, а всё бормотал и бормотал Кочерга.


     И вздрогнул от заклёкнувшегося в слезах, красненького голоска, улетевшего куда-то к потолку:


     – Степана Михайловича арестовали! Вот что случилось! Арестовали!..


     – Погоди, погоди, Митя! – Кочерга закрывал глаза, защищался растопыренной пятерней. – Погоди, спокойно… ты…


     – Что «годить», что «спокойно»!.. Как мы смотреть теперь будем друг другу в глаза? Как работать? Ведь среди нас Иуда-то. Среди нас, Яша!..


     Дальше Кропин глухо, зло рубил, членил весть. Ворон приехал ночью.Как всегда у них. Били библиотеку. Как кукурузу. Рылись. Перевернули всю квартиру. Управились только к утру. Увезли. Позвонил Иванов. Сосед. Понятой теперь. Его жена помчалась на дачу к Воскобойниковым. К Марье Григорьевне. К вечеру, наверное, и привезёт её. Вот и всё.


     И появился Зельгин. Зеля.


     – Правда?..


     Кочерга и Кропин переглянулись.


     – …Да в ректорате, в ректорате! Крупенина сказала!.. Ну?.. (Кочерга опустил голову.) Та-ак…


     И забегал Зеля, и завзмахивал руками, и застенал, подступив к Кропину: надо же пить, пить уметь! А ты, ты что бормотал! Что! Кто Иуда? Где Иуда? Полный вагон, полный вагон! Люди едут, едут! Слушают! Уши, уши! Вокруг, везде! Тысячи, тысячи ушей! О, господи!..


     Левина, увидев три разом повернувшиеся к ней головы, остановилась и побледнела. Словно напоролась на давно известное ей. Пятилась уже, мечась взглядом, точно хотела выйти и закрыть дверь. Зеля бросился, потащил было её ко всем, на ходу объясняя, вдалбливая ей, как тупице, что случилось, но бросил, как всё ту же тупицу, и убежал обратно к Кропину, к Кочерге. И Левина, присев на стул у стены, всё так же поворачивалась к двери. Явно стремилась за неё юркнуть.


     Это удивило Кочергу… Походило, что Левина обо всем знала. Зналараньше… Тогда вопрос – откуда?.. Кочерга не успел додумать – дверь опять открылась. Быстренко на этот раз. Прошёл к столу, на чернильный прибор уставился.


     – Это что ещё за бандура? – И забыл о приборе. И вопросил: – Это как понимать, товарищи?.. – И слушал риторический свой вопрос. Опять словно бычьими своими глазами. – Как? До каких пор это будет продолжаться?..


     И все снова подхватились, заспорили, перебивая друг друга. Кропин говорил, что надо идти к ректору, к Ильенкову, Кочерге, самому, немедленно! «Нет, нет! без толку, без толку! – горячился Зеля, – знаем, знаем ректора! Говорильня! Мельница! Коллективно надо, коллективное письмо! Вот! В НКВД! В правительство! В ЦИК! Куда угодно! Только не сидеть, не ждать!..»«Да что ЦИК твой! Что ВКПб! – уже орал Быстренко, – как это понимать, я вас спрашиваю! После всего, что говорилось на съезде? После таких заявок?»Зеля тут же задолбил его: «А так и понимать! так и понимать! правый уклонизм! началось, дорогой! началось! давно не было! отдохнули!..»


     Кочерга не мог сосредоточиться. Раздражала уже эта перепуганная солидарность коллег. Это походило на тихую панику. В стане заговорщиков.Злило это. Кочерга угрюмо говорил, чтобы расходились. И в этом тоже было что-то от полицейщины, демонстраций, заговоров, – он уговаривает По-хорошему. Чтоб господа, значит, Без Эксцессов.И это тоже злило, и «господа» не расходились, опустошённо сидели кто где. И с новой силой начинали спорить.


     Глаза Кочерги всё время вязались к чёртову чернильному прибору на столе. В голове вдруг нелепо заметалось из Гоголя: «Эх, тройка, птица-тройка! Кто тебя выдумал?» И представилось: он, Кочерга, наматывает от этой чернильницы, что называется, вожжи на кулаки. Бубенцы в нетерпении позванивают. – И со столом, и с игогочущимикафедрантами за спиной, да по всей России – вскачь!..


     Кочерга поспешно полез из-за стола. Встал у окна. Лицо боролось с ударами смеха. Истерика. Натуральная истерика. Точно. Крутил пальцами над головой, что-то бормоча о лаборантке. Зеля кинулся за дверь, тут же привёл её. Кочерга смотрел на девчушку в великом халате чёрного цвета, ничего не понимал, не мог вспомнить. Отправил, наконец, узнать у себя ли Ильенков.


     Стали ждать. Кочерга спросил о Калюжном. Начали узнавать друг у друга: где? где он? На работе? Был ли? Видели ли? Избегали напряжённо вытянувшегося лица Левиной. И опять разом забыли и про Левину, и про Калюжного, и про их отношения, и про вопрос Кочерги. Испуганно слушали себя. Часто моргали. Словно изгоняли из глаз черноту. И не могли никуда от неё деться.


     Вместо лаборантки спиной судорожно втолкнулся в комнату Качкин.Повернул себя. Сразу понял – правда…


     На стуле перед всеми сидел, уперев тощие кулаки в колени. С нелепым видом деловитости, глубокомыслия. Вдруг потянул из брючного кармашка тяжёлые часы на длинной цепочке. Показывал всем этот хронометр как вскрытую раковину. Показывал. Словно забыв слова, стукал ногтем по стеклу часов. Показывал. Стукал…


     Кочерга спросил, что, что он хочет сказать?


     – У него через пять минут лекция… Да… Ровно через пять минут… – Ноготь стукал по стеклу: – Он должен быть на лекции… Ровно через пять минут лекция… Да…


     – Не надо, Афанасий Самсонович, – просил его Кочерга. – Успокойтесь. Пожалуйста…


     Но часы – уже захлопнутые, опущенные мимо кармашка, – упали. Покачивались длинно на цепочке у пола. Словно забытая слюна старика маразмата… Кропин наклонился, подхватил их, вложил старику в ладонь. Замороженный Качкиндажене шелохнулся. Всем стало ещё тяжелее. Жалко было и Качкина, и самих себя.


     Незамеченнойвошла лаборантка. Стояла у порога…


     – Яков Иванович, ректора нет… Он был, но сразу уехал. Там только Крупенина. Секретарь. Она и сказала…


     Точно для закрытия собрания Кочерга поднялся, одёрнул пиджак. Но отвернувшись опять от всех, говорил глухо, с остановками. Кто может работать, пусть идёт работает. Если нет, то нужно отпустить группы. Скажите старостам. Студентам не надо. Ничего не надо. А к Ильенкову– я сам. Буду ждать. Не приедет – значит, завтра. С утра. Никаких делегаций, писем. Я один. Идите, товарищи. До свидания…


     Опустился на место. Колокольцы над столом вздрагивали, тонюсенько позванивали, сотрудники передвигались, собирали что-то своё, размываясь в пятна. Прежде чем уйти, каждый словно тихо оставлял свой чёрный колоколец над столом… И осталась вся розвесь Кочерге. Ему одному. Как какой-то чёрный онемевший колокольни звон… Кочерга сжимал, тёр виски, закрывал глаза.

 


     …Даже если только на минуту предположить – на минуту! – что это он.Пальцы слепо ползали, искали по холодному атласу одеяла, прощупывали стежки. Шлёпанец готов был соскользнуть с ноги, раскачиваясь у пола. Этот, так сказать, итальянский забастовщик, в общем-то старик, пойдёт и начнет стучать на такого же старика, как сам? Голове было на подушке низко, взгляд Кочерги блуждал под потолком в вязкой тени абажура. Даже пусть соперниками были они когда-то в науке? Забудет об этике, чести, о старойих этике и чести, которые нам и не снились – и пойдёт?.. Да никогда!


     «Опять с ногами!» – холодно пропахнуло вдоль кровати. Такое же атласное, стервозное, как и под пальцами. С «ногами». Кочерга опустил шлёпанец на пол. Зинаида металась, хватала какие-то тряпки. Точно в соседней комнате уже горело. Сомкнутые веки Кочерги подрагивали. Вылетела из спальни. Рыжий, вздрогнул в абажуре свет.


     В гостиной забасил Отставной Нарком. И почти сразу же Андрюшка начал топать. Старательно шмякать сандалиями по паркету. «Тяни носок,красноармиец Андрюшка!» Кочерга закрыл глаза. Словно так можно было не слышать. Мучая себя, копил и копил вопросы. Теперь к Зельгину. К Зеле.Видел его закинутое вдохновенное лицо. Когда тот читал курс студентам.Лицо словно светилось. Как ниспосланное студентам небесами, где одно только божество – Наука. Мог вот такой? Если мог, то зачем? С какой целью?.. Словно ледяная вода набиралась. И не в котелок, не в ведро даже, а в расшлёпнутый здоровенный таз. И ты голый, разъедаемый мылом, ждёшь.Когда вода эта наберётся. Ты должен опрокинуть её на себя. Ледяную. Окатить всего себя сверху. И только тогда уж, задохнувшись, приплясывать и хрипеть в радости, в очищении: да нет же! не-е-ет! не Зеля!..


     Кочерга передёрнулся. Завёл руки за голову. Глаза опять таращились на пыльный, млеющий под абажуром свет. Ну а если Быстренко? Николай?Даже если он спорил со стариком? Был не согласен, часто в корне не согласен с ним? По-бычьи выпучивал глаза? Как наиглавнейшие свои аргументы? Да и старик в долгу не оставался, долбил порой Быстренку с чувством, от души? И что же, перевести эти споры в донос?.. Чепуха-а…


     Фамилию же «Кропин», фамилию верного друга, Кочерга вообще не подпускал к себе. Чуть только выглянет из-за угла – цыц на неё– и исчезла она. Тогда остаются… Левина и Калюжный. Вернее – Калюжный и Левина.Так будет правильнее. Да, именно так: Виталий Калюжный и Маргарита Левина.


     Ведь был вопрос, шутливый, правда, вопрос представителя Наркомата:не обижает ли товарищ Кочерга своих сотрудников, не давит ли, не мнёт ли? И был поспешный, какой-то радостно сорвавшийся выкрик Калюжного:«А что, товарищи! Давайте развенчаем нашего уважаемого завкафедрой! Выведем на чистую воду! Возможность есть!» И захохотал. И в глазах метался радостный испуг. Так скидывают царей, владык. И всем стало неудобно,стыдно. И смех Витальки в пустоте поспешно сам себя съедал… Такое срывается с языка, когда человек ждёт, очень сильно хочет, нервишки не выдерживают, сдают, раскрывается человек, хоть на миг, а сдёрнет одежонку с душонки… Конечно, тут можно и пристрастным быть, тем более,если это лично тебя касается, но как глаза Калюжного забыть? Этот отчаянный, радостный испуг в них: вот он миг! братцы! фантастический! сейчас – или никогда!.. Уж очень таилось, пряталось всё. И вот – выскочило. Но сразу: «Шутка! Шутка, товарищи!» Конечно, шутка. Кто ж спорит? Просто походя пошутил. Зато сейчас начал шутить, похоже, всерьёз…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю