355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Савченко » Тайна клеенчатой тетради
Повесть о Николае Клеточникове
» Текст книги (страница 10)
Тайна клеенчатой тетради Повесть о Николае Клеточникове
  • Текст добавлен: 16 апреля 2017, 16:00

Текст книги "Тайна клеенчатой тетради
Повесть о Николае Клеточникове
"


Автор книги: Владимир Савченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)

– Так, батюшка, так.

– Дело не в климате, – отозвался наконец, усмехнувшись, молодой человек.

– А в чем, позвольте вас спросить? – обрадованно подхватил господин и поспешил за него же и ответить, чтобы не дать ему отступить, уклониться от продолжения разговора. – Надо полагать, в порядках-с?

– Пожалуй, – согласился молодой человек неохотно.

– Так, так, так! – еще более обрадованно подхватил господин. – Известное-с дело. В старину говаривали: земля наша велика и обильна, но порядков в ней нет. Вот и мы пятьдесят лет мечтали: заведем нужные порядки, и наступит царствие божие. И что же? Новые порядки завели, а царствие божие не наступило. Нет! И не могло наступить, ибо все дело в земле-с. Земля устала, просит отдыха, верхний слой ее, беспрерывно переворачиваемый на одну и ту же глубину и засеваемый одними и теми же хлебами, отказывается производить такие массы продуктов, какие производились в течение веков, вот в чем дело. И в климате (теперь он произнес это слово правильно), ибо от его капризов зависит, будет мужик этот год с хлебом или пойдет по миру. – Он помолчал и прибавил, хитро прищурившись: – Или все-таки дело в порядках? Может быть, не те порядки завели?

Молодой человек снова усмехнулся:

– Именно, не те порядки завели.

Господин был счастлив: казалось, только этого он и ждал, только это и нужно было ему услышать, он даже привстал, передвинулся на лавке, чтобы быть ближе к молодому человеку.

– А какие бы вы хотели завести порядки? – спросил он с чрезвычайной живостью и нетерпеливой, трепетной, торжествующей язвительностью; язвительности ему показалось недостаточно, и он закончил прямым выпадом: – Я полагаю, вы ничего не имели бы против порядков, которые желал завести в России Сергей Геннадиевич Нечаев?

Несколько мгновений он смотрел на молодого человека с ликующим выражением, наслаждаясь произведенным эффектом, и вдруг, смутившись, заволновавшись, стал объясняться – путано, искательно:

– Разумеется, я отдаю должное мужеству-с и упорству… мужество, упорство и бескорыстие – и святая цель. Святая цель! Но согласитесь, если они… эти… теперь, когда гонимы, могут этак-то несогласного с ними заманить в грот, что же-с, если вообразить, что они взяли верх? Как же-с… святая цель в этаких-то руках? Что же останется от нее? Зачем же-с такая цель?

Молодой человек усмехнулся:

– Да вам она ни за чем.

– Виноват?

– Вам, стало быть, ни за чем.

Господин не сразу понял, что имел в виду молодой человек, поняв, засмеялся:

– Понимаю. Понимаю. Тонко заметили-с. Что же-с, может быть, и ни за чем. Иначе, пожалуй, не стал бы задавать вопрос. Пожалуй, и не стал бы. Тонко заметили-с… Да только все равно вопрос остается…

Он был сбит с толку и умолк с напряженной улыбкой. И молодой человек молчал, отвернувшись от него с бесстрастным выражением, не удостоив его ответом. Мужики, оживившиеся при имени Нечаева, говорили между собою негромко, чтобы не мешать господам, но так, чтобы господа могли услышать и ответить им: «Нечай? Это которой жа? Не тот ли разбойник Верхне-Ломовской, что на Успенье под Ломовом пять душ загубил?» Но на них никто не обращал внимания.

Клеточников, присмотревшись к молодому человеку, нашел, что он не так уж и молод, как показался поначалу, пожалуй, постарше его, Клеточникова, хотя и не намного. Лицо его как будто было знакомо, с чертами по-юношески неоформившимися, но с резкой и глубокой складкой возле губ. Он был, как фабричный, в косоворотке навыпуск под пиджаком, в грубых сапогах.

Неловкое молчание нарушила баба, вошедшая с самоваром, который заказывал тучный господин. Господин оживился, пригласил всех к самовару, мужики задвигались, доставая узелки с сухарями, и Клеточников перешел к самовару, а молодой человек, вежливо поблагодарив, от самовара отказался и, сославшись на спешное дело, откланялся и пошел к своей повозке – дождь к этому времени заметно потерял силу.

Тучный господин снова был ясен, добродушно-насмешлив.

– А? Каков? – спросил он Клеточникова с восхищением, когда молодой человек вышел. – Не изволите знать этого господина? Городищенский помещик, богач, сын княгини Кугушевой – и поднадзорный-с! Несколько лет был в ссылке. И что же? Сняли с него надзор, а он опять за прежнее. Теперь у них, у таких-с, новое: рядятся под мужиков, заводят мастерские, учатся ремеслу – столярному, сапожному, кузнечному. Хотят сравняться положением с ними, – показал он рукой на мужиков, которые слушали с напряженным вниманием, не вполне понимая, о чем речь, – чтобы доверия им было больше. Хотят сделать из русского мужика социалиста. А вдруг сделают?

– Вас это пугает? – неожиданно для себя спросил Клеточников тоном неприязненным.

Но господин, казалось, не обратил внимания на его тон, добродушно засмеялся:

– Мне-то что же-с? Мне-то ничего-с. Человек я маленький, казенный. Землемер. Миллионов не накопил, хором не нажил. Мне всегда будет хорошо, я при любом порядке свои сто рублей получу. – И вдруг, прищурившись, со смешком: – А вы, я вижу, тоже хо-ро-шеньки-с! Молчат себе и молчат, молчат и молчат. Молчуны-с! Хе-хе-хе!

Подали лошадей, разговор на том пресекся, и больше до самой Пензы они не говорили, господин стал сдержан, а у Клеточникова не появилось желания самому заговорить. Господин был ему неприятен, он напомнил ему старого его гимназического и университетского товарища Ермилова, тот также был любознателен и всеведущ, а по существу ко всему на свете глубоко безразличен.

На первой же версте они нагнали молодого человека: проезжая мимо мельницы, увидели возле амбара сначала его подводу, а затем и его самого, он с мельником вынес из амбара и бросил на подводу тяжелый мешок. Теперь-то Клеточников – после того, что сказал о молодом человеке тучный господин, – хорошо вспомнил его. Это был Порфирий Войнаральский, внебрачный сын княгини Кугушевой. Клеточников знал его по гимназии, тот учился вместе с Каракозовым. После гимназии Войнаральский поступил в Московский университет и в шестьдесят первом году за участие в студенческих беспорядках был арестован и выслан куда-то на север, в то время об этом много говорили в Пензе между гимназистами.

Клеточникову понравилось, как он держал себя с тучным господином. Но особенно понравилось, как он отозвался о Нечаеве, – процесс Нечаева был в январе, у всех на памяти, и о нем еще говорили, чему немало способствовало появление, тоже в январе, романа Достоевского «Бесы», в коем нечаевская история излагалась в утрированном виде, – понравилось, как он отнесся к болтовне тучного господина о Нечаеве – с полнейшим пренебрежением, дельно возразив на его «вопрос», срезав его на этом «вопросе».

О Нечаеве и всей этой истории с убиением студента Иванова Клеточников думал много и мучительно. Еще два года назад, летом семьдесят первого года, когда в газете впервые появилось изложение этой истории в связи с процессом нечаевцев (сам Нечаев тогда еще оставался на свободе, скрывшись за границу), Клеточников был поражен – не самой по себе историей, хотя, конечно, она и сама по себе поражала, но тем эффектом, какой произвела в обществе. Боже, что тогда поднялось, какие обрушились громы и молнии на радикалов! И вот что тогда его поразило: больше всех негодовали, сыпали проклятиями не консерваторы или господа вроде сего тучного господина, а сами же радикалы, или, точнее, радикальствующие, те, что, подобно бывшему студенту Щербине, желали политических и социальных перемен, и сочувствовали деятельности, направленной на изменение существующего порядка, и даже были бы не прочь посвятить себя этой деятельности, были бы не прочь, если бы… при этом можно было оставаться в рамках законности. Почему же они больше всех горячились и проклинали Нечаева (а именно Щербина больше всех горячился среди ялтинских знакомых Клеточникова, а пуще Щербины горячились – это Клеточников знал из собственных наблюдений и от Винберга – новые друзья Винберга, столичные и местные, из новых «новых людей»), в чем тут было дело? В том ли, что Нечаев и его сообщники, убив с какой-то мрачно-таинственной, чуть ли не ритуальной целью своего же товарища, тем самым совершили преступление против революционной этики и создали ужасный прецедент, чреватый опасными последствиями – опасными для будущего движения, практики конспираций? Но им-то, радикальствующим, что было за дело до революционной этики и прецедента, если сами они не собирались заниматься конспирациями? Или, может быть, острое сочувствие к безвинно погибшему юноше руководило ими? Однако же не менее остро сочувствовали этому юноше и консерваторы. Притом консерваторы казались более искренними в этом сочувствии, они именно сочувствовали, считая юношу жертвой вредных увлечений, в то время как радикальствующие, отнюдь не считавшие увлечения юноши вредными, сочувствовали ему с каким-то злорадным оттенком. Хотя, казалось бы, злорадствовать скорее должны были бы консерваторы, видевшие в этой истории живое воплощение их представлений о радикалах как людях безнравственных, общественно опасных.

Противоречие это долго казалось Клеточникову необъяснимым, покамест он не обратил внимание на то, с какой легкостью радикальствующие отрекались от своих убеждений. Это-то и было поразительно. Вчерашние яростные критики существующего порядка, готовые, казалось (или почти готовые), по примеру парижских коммунаров идти на баррикады, чтобы заменить этот порядок лучшим, воплотить в жизнь «святую цель» – социализм, теперь спешили объявить эту цель не только недостижимой, но сомнительной, ибо, дескать, если благая цель допускает, чтобы во имя ее совершались подобные преступления, значит, вовсе она не благая. И тут напрашивались два объяснения: либо им не так уж и нужна была (как остроумно срезал тучного господина Войнаральский) эта благая цель, коли они при первом серьезном столкновении их идеала с жизнью от него отрекались (а должны бы были, кажется, понимать, что идеалы воплощаются в жизнь реальными людьми, которые и накладывают на них свой отпечаток, и тут возможны любые случайности, следовательно, желая осуществить свой идеал, должно идти на риск его возможного извращения, – так когда-то перед ним самим, Клеточниковым, ставил вопрос Винберг, и он теперь не мог не признать его резонности, не мог не признать), либо… и в данном случае, как чаще и бывает между людьми, благоразумие брало верх над разумом.

Конечно, Клеточников понимал, что не все радикальствующие укладывались в эту схему. Без сомнения, были среди них и такие, что не дали себя сбить внешней стороне нечаевской истории, люди, смотревшие в суть дела, отдававшие себе отчет в том, чего они хотят, или, по крайней мере, знавшие, чего не хотят, и таким казался Клеточникову Войнаральский. Эти люди выдержали искус благоразумия, не поддавшись общей волне разочарования и страха, очевидно зная ценности более высокие и безусловные, нежели те, коими руководствовались отрекавшиеся, – это не могло не вызывать к ним острого интереса и сочувствия Клеточникова. Не могло не вызывать, несмотря на то, что сам он девять лет назад был в положении такого отрекавшегося и понимал же разницу между Нечаевым и Ишутиным. (А впрочем, в чем эта разница была – в том лишь, что Нечаев осуществил на практике то, что допускал в теории Ишутин?.. Все это было еще довольно темно, это нужно было еще разобрать… разобрать.)

4

Первый знакомый, которого он встретил в Пензе, был Ермилов. Ермилов окликнул его, когда он пересаживался у почтовой станции на извозчика:

– Господин Клеточников? Николай Васильевич?

Ермилов проезжал в легкой коляске, он сам правил и, может быть, не заметил бы Клеточникова, если бы не огромная лужа посреди дороги, оставшаяся после недавнего ливневого дождя. Сухое место было у деревянного тротуара перед зданием станции, там садился на извозчика Клеточников, Ермилов повернул от лужи к тротуару и заметил Клеточникова.

Клеточников обернулся на его голос. Ермилов остановил лошадь, спрыгнул на тротуар и шагнул к Клеточникову:

– Неужто и правда вы? Какая неожиданность!

Клеточников, поднявшийся было в коляску, сошел обратно на тротуар. Ермилов смотрел на него с веселым удивлением, секунду поколебавшись, обнял. Он почти не изменился за те годы, что они не виделись, выглядел таким же цветущим парнем-здоровяком, именно парнем, несмотря на то, что был одет джентльменом, тщательно и строго. Он был в нарядной белой жилетке, высоком цилиндре, лакированных ботинках, в замшевых светлых перчатках; от него пахло хорошими духами, сигарами и кожей его новенькой коляски.

– А я об вас не далее как час назад вспоминал! – радостно сказал он. – И по какому поводу, вообразите! Знали ли вы в гимназии из выпуска шестидесятого года некоего Войнаральского? Пре-за-нятный господин! На днях избран мировым судьей, а между тем всего несколько месяцев назад был… Н-да… Но об этом потом. У меня к нему было дело, собственно, не к нему, к его матушке, приехал к ней, разговорились о ее сынке, о недавнем прошлом, о гимназии, об университете (университет Ермилов произнес с нажимом), и я вспомнил об вас. А вы тут как тут. Какая неожиданность! – повторил он.

Но он говорил и смотрел на Клеточникова так, как будто встреча с Клеточниковым вовсе не была для него такой уж неожиданностью.

– Войнаральского я встретил в дороге, – ненужно сказал Клеточников, чувствуя себя не совсем свободно.

– Да бог с ним, с Войнаральским, совсем! Ну, что вы? Как вы? Только приехали? Прямо из Ялты? – Он засмеялся, заметив удивление Клеточникова. – Я об вас, Николай Васильевич, мно-го-е-с знаю-с! К нам, надо полагать, проездом? Денежки получить и – дальше, дальше? А? Угадал? – добродушно смеясь, спрашивал Ермилов, он, казалось, был искренне рад встрече, и Клеточников, слушая его, невольно проникался его радушием, непосредственностью его приязненного чувства.

– Да, проездом. Еду за границу. На Венскую выставку, – улыбаясь, ответил Клеточников.

– Знаю-с, знаю-с. И насчет заграницы, и что обещались прежде в Пензу заехать. Телеграмму вашу об вашем выезде из Ялты читал-с. Вот только не думал, что так скоро доберетесь. Верно, железной дорогой ехали?

– Да, железной дорогой. Но позвольте…

– Откуда я все это знаю-с? – подхватил Ермилов, смеясь. – От сестрицы вашей Надежды Васильевны, которой имел удовольствие быть представленным ее супругом Иваном Степановичем Федоровым. С Иваном Степановичем имею кое-какие дела. Так-с, так-с, так-с, – сказал он, неожиданно задумываясь, присматриваясь к Клеточникову. – Рад вас видеть. Рад, что вы устроены, – уточнил он со значением. И вдруг, заволновавшись, затрепетав и боязливо оглянувшись, нетерпеливой скороговоркой, восторженным, горячим полушепотом заговорил: – Какие судьбы, Николай Васильевич, какие судьбы прошли мимо нас! Я до сих пор не могу прийти в себя от изумления. Изумляюсь и не понимаю. Не понимаю, не понимаю! И ведь и мы с вами… и нас могло бы раздавить это колесо… а? Ведь могло бы? – Он пытливо, требовательно смотрел в глаза Клеточникову. – Но ведь не раздавило? – прибавил он через секунду и засмеялся радостно и тихо, заговорщически и даже, как показалось Клеточникову, чуть заметно ему подмигнул, впрочем, возможно, это только показалось Клеточникову. – Не раздавило! Нет! Ибо мы с вами не пожелали быть раздавленными! – проговорил он торопливо, с торжественным оттенком, с нажимом на «мы с вами» и в то же время как бы несколько озабоченно, как бы с каким-то вопросом или сомнением, все присматриваясь, присматриваясь. – Я об вас мно-го-е-с знаю-с, – повторил он и весело засмеялся. – Интересовался! Как же-с! Оч-чень вы меня сбили тогда, когда перевелись в Петербург. И потом, когда оставили университет и спрятались в глушь, к какому-то купцу поступили в дом. Тогда я и сказал себе: не прост Николай Васильевич, нет, не прост! И не ошибся ведь, нет, не ошибся? – Теперь он засматривал в глаза Клеточникову с явным беспокойством, даже как будто робостью, будто не был уверен в своих предположениях, и просил, умолял согласиться с ним.

– Не знаю, что вы имеете в виду, – нахмурился Клеточников.

– Но что же мы здесь стоим? – спохватился Ермилов, обратив внимание на извозчика, который переминался в двух шагах от них с нетерпеливым и недовольным видом, не зная, как напомнить о себе господам. – Позвольте, Николай Васильевич, я подвезу вас. Вы с вещами? – заметил он саквояжи Клеточникова в извозчичьей пролетке и приказал извозчику: – Поезжай за нами! Полагаю, – снова обратился он к Клеточникову, беря его под руку и увлекая к своей коляске, – вам к сестрице? Вот и кстати. Я утром был в дворянском собрании и узнал о том, что определение по делу Ивана Степановича состоялось. Могу засвидетельствовать почтение Надежде Васильевне и поздравить ее с потомственным дворянством. – Он заметил недоумение Клеточникова. – Ах, вы не знаете! Иван Степанович в прошлом году обращался с прошением о перечислении его из тамбовских дворян в пензенские и заодно об утверждении в дворянстве Надежды Васильевны и детей, не знаю, почему он прежде этого не сделал.

Когда выехали на длинную Московскую улицу, круто поднимавшуюся в гору, к соборной площади, к центру города – там, за площадью, жила сестра Клеточникова, – Ермилов спросил:

– Как же это, Николай Васильевич, мы с вами ни разу за все эти годы не свиделись? Когда вы приезжали в Пензу после смерти вашего батюшки, я ведь тоже был в Пензе. Однако о том, что вы приезжали, я узнал уже после вашего отъезда, иначе непременно бы нанес вам визит. А вы, кажется, знали тогда, что я был в Пензе? – неожиданно спросил он тоном вполне простодушным, покосившись на Клеточникова с безобидной усмешкой.

– Мне тогда меньше всего приходилось думать о визитах, – пробормотал Клеточников с неловкостью. Он действительно знал тогда, что Ермилов был в Пензе, и знал именно от сестры, хотя ему и в голову не пришло, что Надежда и Ермилов могли быть между собой знакомы, встречаться же с Ермиловым у него охоты не было.

– Понимаю, понимаю! – с веселой поспешностью согласился Ермилов. – Понимаю. Вам было не до меня. А мне оч-чень было тогда досадно, что мы не увиделись… Оч-чень мне хотелось с вами поговорить-с. – Он снова посмотрел на Клеточникова с безобидной усмешкой, Клеточников молчал, и он продолжал: – Удивили вы меня, Николай Васильевич, даже не столько выходом из университета и купцом-с, в конце концов, тогда вы поступили просто как умный человек, а я всегда считал вас за умного человека, – это он сказал небрежно, как будто все было само собой разумеющимся. – Удивили вы меня позже, когда уже все утряслось, – он выразительно помолчал, – и вы обнаружились в Ялте. И вот что меня удивило. Проходит год, другой, а мой Николай Васильевич, умный человек, сидит в своем захолустье, строчит пустейшие бумажонки и как будто судьбой доволен. Образование не завершил. Карьеру не делает. Третий год проходит, четвертый. Без перемен-с!

Клеточников усмехнулся:

– По-вашему, мне нужно было делать карьеру?

Ермилов даже подпрыгнул на своем сиденье от веселого удивления, вскричал:

– Да как же-с иначе можно-с в наше-то время умному человеку! Непременно карьеру, и непременно таким людям, как мы с вами, и надлежит ее делать! Не уступать же, в самом деле, всякой шушере, вроде этих господ? – не понижая голоса, нисколько не беспокоясь, что его могут услышать, ткнул он тростью в сторону кучки щеголеватых молодых людей, стоявших у портерной, мимо которой проезжали; молодые люди, по виду канцеляристы из нечиновных, какие-нибудь помощники младших помощников, почтительно поклонились Ермилову. – Удивляюсь и удивляюсь, Николай Васильевич. Уж, кажется, это должны были бы понимать. Ну, не сделали карьеры. Положим, что-то вам помешало. Здоровье, положим. Хотя, насколько мне известно-с, в вашем случае здоровье-с ни при чем. Но понимать-то должны-с! Именно, именно нужно делать карьеру.

– Зачем? – лениво возразил Клеточников, только потому возразил, что Ермилов смотрел на него так, будто ожидал от него возражений.

– Зачем? – переспросил Ермилов с веселым одушевлением. – На этот вопрос я могу ответить вопросом: зачем жить? Зачем дышать, ездить на выставки в Вену? Зачем все то, что мы ценим в жизни? Не усмехайтесь, вопрос серьезнее, чем вы полагаете. Вот я, к примеру. Второй год заведую отделением в казенной палате, года через три-четыре буду управляющим палатой. Разумеется, если к этому времени меня не переведут в Петербург… Нет, Николай Васильевич, – оборвал себя Ермилов, – нам с вами положительно необходимо этот вопрос специально обсудить. Между прочим, я у вас не спросил: как долго вы намерены пробыть в Пензе?

Клеточников ответил, помолчав:

– Не знаю. Как покажут дела. Может быть, неделю.

– Превосходно!

5

Они уже выехали на площадь и, миновав сквер, желтые здания окружного суда и казенной палаты, въехали в улицу, состоявшую, в отличие от каменной Московской, сплошь из деревянных домов. У крыльца одного дома, просторного, с мезонином, Ермилов остановил лошадь. На шум подъехавшего экипажа на крыльцо выбежали четыре чистеньких мальчика в одинаковых костюмчиках с матросскими воротниками, самому младшему из них было лет пять, старшему – не больше одиннадцати. С криком: «Дядя Николай приехал!» – они скатились с высокого крыльца и запрыгали перед коляской, мешая Клеточникову сойти на землю. Следом за ребятами вышла на крыльцо еще молодая тоненькая женщина, с лицом смуглым и чистым, заметно суживающимся книзу, с большим, высоким лбом при хрупкой фигуре, отчего голова казалась чересчур тяжелой для нее, всем этим похожая на Клеточникова, его сестра Надежда Васильевна. Она, улыбаясь, смотрела сверху на приезжих.

Пока Клеточников, облепленный племянниками, выбирался из коляски и шел к крыльцу, поднимался к сестре, Ермилов, взбежавший к ней первым, уже успел переговорить с ней и, казалось, намеревался откланяться. Но шумная волна ребятишек, влекшая Клеточникова в дом, хлынула на крыльцо и смыла с крыльца, увлекла за собою в дом и Ермилова, и Надежду Васильевну. Ермилов, впрочем, вошел в дом только затем, чтобы сказать Клеточникову, что он еще заглянет вечером, а теперь ему нужно ехать, и уехал.

Надежда Васильевна увела детей на их половину, и Клеточников остался один в столовой. Осмотрелся с интересом, с грустным чувством. Этот дом был собственностью Надежды, куплен на ее приданое еще до рождения первого их с Иваном Степановичем сына Александра и носил на себе печать ее личности и вместе печать родительского дома Клеточниковых, в отличие от дома Ивана Степановича в селе Засецком Керенского уезда, устроенного и управлявшегося матерью Ивана Степановича коллежской асессоршей Александрой Иосифовной Федоровой. О родительском доме напоминала мебель, перевезенная из проданного дома и расставленная так, как она стояла у родителей – в столовой стоял огромный желтый буфет с антресолями и витыми колонками, на резных ножках в виде лап какой-то гигантской птицы, тяжелые стулья, тоже на резных ножках в виде птичьих лап, стояли в ряд у противоположной стены; на стенах были акварели, висевшие у родителей, и между ними портрет матушки работы отца, тот самый портрет, на котором матушка была изображена молоденькой и веселой.

Вернулась Надежда, сказала, что Леонид еще не приехал, он должен приехать вечером, а об Иване Степановиче она ничего не могла сказать, Иван Степанович был в Пензе, это она знала, он был оповещен о возможном дне приезда Николая, но изволит ли он показаться, одному богу известно, – о ее трудных отношениях с мужем, отношениях, неожиданно изменившихся в последние годы, Клеточников знал из ее писем, собственно, знал, что они изменились, но о том, как изменились, не мог судить, однако расспрашивать ее теперь не стал. Впрочем, она сама тут же все и изложила, очень спокойно и обстоятельно, даже методично, с удивившей Клеточникова хладнокровной вдумчивостью.

Причин перемены в их отношениях она не понимала, но было совершенно ясно, что, во всяком случае, дело было не в амурах, как выразила она, иные мотивы играли роль, никаких женщин у Ивана не было ни прежде, ни теперь, когда они, по существу, разошлись. Когда все началось? Трудно сказать, пожалуй, лет пять уже, но они никому не открывались, поэтому никто ничего об их семье не знал, вплоть до последнего года, когда уже стало невозможно более скрывать их разрыв. И матушка, покойница, ничего об их отношениях не знала, хотя и догадывалась, что что-то у них с Иваном неладно, болела у нее душа; Надежда и ей не открылась. Да в чем было открыться? Она сама, Надежда, не могла понять, что происходило у них с Иваном, тем менее могла бы их понять мать, прожившая с отцом в святом неведении на тот счет, какие бывают несогласия между супругами, какие бывают разлады человека с самим собой. А пожалуй, в этом последнем, в разладе с самим собой, и было все дело.

Иван вдруг стал жаловаться на то, что ему все стало скучно – скучно заниматься хозяйством (он в то время уже не служил, а раньше служил по выборам в уезде и, как знал Клеточников, отдавался делу с энтузиазмом; еще раньше был мировым посредником, а прежде того, еще до крестьянской реформы, до крымской войны, послужил по канцеляриям; впрочем, дальше чина коллежского регистратора не пошел), скучно читать, встречаться с людьми, тем паче новыми, поскольку новые люди казались ему еще более пресными и скучными; скучно жить. Он говорил: все ему теперь известно – все книги он прочитал, все «проклятые вопросы» со сведущими людьми обсудил, с нею, Надеждой, обо всем, о чем можно было говорить, переговорил – что дальше? Хорошо, сказала Надежда, когда бы это заявлял молодой человек, но когда человеку за сорок, это не шутка. А однажды она услышала, как он плакал ночью. Проснулась, слышит – плачет, окликает его: Иван! Он молчит, притворяется спящим. А через час она снова слышит: всхлипывает. Тогда она встала, подошла к нему: что с тобой? Жизнь проходит, Надя, отвечает с тоской и весь дрожит, дрожит и плачет, проходит жизнь. Ну и что же, что проходит? – спрашивает она. – Что же из этого, разве это причина, чтобы так расстраиваться? Ах, ты не понимаешь, с отчаянием сказал он, не понимаешь, не понимаешь! Я жить не хочу. А как же я? – спросила она. – А дети? Дети! – закричал он. – Вот то-то, что дети! Что же, если бы не было детей, и жить вроде было бы ни к чему? Хорошо назначение жизни – жить, только чтобы плодить и растить детей! В таком случае, жизнь наша имеет не больше смысла, чем жизнь животных? Это он у нее спрашивал, но что она могла ему на это ответить?

Она старалась его понять, но ведь у нее была своя жизнь, у нее были дети.

А потом он вовсе перестал с ней о чем-либо говорить. Стал почти как Леонид, только тот пьет, а этот молчит, но также всех сторонится – родных, знакомых. Последний год он дома не ночует, приходит детей навестить, подарочков им принесет, детей он любит, скучает по ним, но час-другой посидит с ними и убегает, не может долго высидеть дома, говорит, дома тоска особенно душит. С Надеждой они теперь как чужие, когда встречаются, им и сказать друг другу нечего. Правда, теперь он вдруг накинулся на работу, как одержимый носится по полям, своим и чужим, что-то сравнивает, проверяет, никогда с ним такого прежде не было, мотается по конным ярмаркам, вот в Пензу прикатил, перевез Надежду с детьми и застрял здесь, потому что здесь открылась конная ярмарка, задумал расширить конный завод, вывести каких-то особенных рысаков. Только надолго ли его хватит? Перечислиться в пензенские дворяне заставила его она, Надежда, заставила навести порядок с бумагами: мало ли что может случиться? Ей надо думать о детях.

– Не удалось, значит, «соединенное я», – сказал Клеточников с грустной усмешкой, когда она умолкла.

– Что? – не поняла она.

– Нет, ничего. Какие у Ивана с Ермиловым дела? Ермилов говорил, будто имеет с ним какие-то дела.

– Кто же его знает? Может быть, по конному заводу. Тот рысак, на котором вы с Ермиловым подъехали, его, Иванова, завода. Впрочем, они давно водят знакомство. Уж не знаю, что они нашли друг в дружке. Прежде-то особой дружбы между ними не было заметно. Ермилов, правда, липнул к нему, но больше тобой интересовался, все спрашивал, где ты, что пишешь. А последний год сделались товарищами, между собою на «ты». Хотя какие они товарищи? Между ними разница чуть не в двадцать лет.

Надежду позвала на черную лестницу кухарка – принесли зелень, и Надежда вышла. Клеточников пошел было за ней, но следом за зеленщицей явился обойщик, которого сама же Надежда накануне вызывала, рассчитывая, пока находится в городе, поклеить комнаты, чтобы не заниматься этим осенью (лето она с детьми всегда жила в Засецком, зиму в городе), и между ними начался разговор, которому не видно было конца. Клеточников не стал дожидаться, когда она освободится, решил прогуляться по городу.

6

Пенза была противоположностью Одессы по замкнутости, отгороженности жизни обывателей; здесь и дома строились с учетом этой особенности жизни, тянулись не столько вдоль улицы, сколько вглубь, во дворы, многие из них имели больше окон на боковой стороне, чем по фасаду. Жизнь, невидимая глазу, таилась за тесовыми воротами, всегда запертыми, за окнами, закрытыми в любую жару, за занавесками, всегда задернутыми. Кое-где, впрочем, на крылечках сидели старухи, с любопытством оглядывали его, когда он проходил мимо. Он узнавал некоторые лица, запомнившиеся с детских лет, его не узнавали. Он снова вышел на соборную площадь, обошел ее со стороны, противоположной той, какой они ехали с Ермиловым. С приятным чувством прошел мимо длинного деревянного здания гимназии. Должно быть, еще шли экзамены: много гимназистов, как всегда во время экзаменов, слонялось по двору гимназии, по скверу напротив гимназии. У гимназистов была новая форма – черные строгие кафтаны, нечто среднее между офицерским сюртуком и вицмундиром, с одним рядом металлических пуговиц, со стоячим невысоким воротником, обшитым серебряным галуном, в отличие от демократичных сюртуков с отложными воротниками и петличками, какие носили в начале шестидесятых годов. Можно было бы, конечно, и зайти, подняться на знакомое крыльцо, пройтись по знакомым коридорам, подышать забытым воздухом непорочной юности, но не хотелось никаких встреч. А впрочем, кого мог бы он теперь встретить здесь – старых педагогов? Но тех из них, что были помоложе, талантливых и дерзких, вымела из гимназии гроза, разразившаяся над нею после выстрела Каракозова, ее питомца, другие за прошедшие десять лет успели состариться и уйти на покой… Он прошел мимо громадного губернаторского дома и крутыми, сбегающими от площади к подножию городского холма улицами, параллельными главной Московской улице, пошел вниз, с намерением там, внизу, выйти на Московскую и по Московской вернуться назад.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю