Текст книги "Горячее сердце. Повести"
Автор книги: Владимир Ситников
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)
Зот кивал головой: правильно, конечно, сущая правда.
Гырдымов, кончив говорить, стащил пыльные сапоги, аккуратно по-солдатски развесил портянки на голенища и неприхотливо растянулся на широкой скамье, подложив под голову портфель, в который сунул для объемности свой револьвер.
Зот ушел, но тем же заворотом вернулся, неся подушку и одеяло.
– Уж как хошь, дорогой товарищ Гырдымов, а такого я видеть никак не могу, чтоб наш брат солдат как попало, на голой лавке валялся. Ругай не ругай, а вот... – сказал он растроганно.
Гырдымов смутился и даже спорить не стал.
– Ну ладно, товарищ Пермяков. Спасибо.
Зот уходил, с радостью думая, что можно и к этому неприступному комиссару подходец найти. Угождение он любит, вот отчего надо его-то брать. И вдруг остановился: список-то дал, который для отвода глаз был составлен. Вдруг начнет Гырдымов шерстить да вызывать всех, но успокоил себя: «Авось все сойдет, как сходило. Я-то тут же буду, рядом».
Когда Зот на другое утро приковылял в волисполком, Гырдымов, бодрый, подтянутый, уже расхаживал по комнате и продолжал свою вчерашнюю речь. Видать, развивал в себе оратора.
– Вызывай вот этих всех, – и подал список. На столе, к которому хотел сесть Гырдымов, лежал лист бумаги. На нем крупно было написано: справа – «за революцию, за Советы», слева – «за контру».
Первым потребовал Гырдымов блаженного человека старика Ямшанова, того, что один на все село жил в курной избе: никак не мог собраться с силами сбить себе русскую печь с дымоходом. И в богатые дни у него на соль денег не водилось: возил с теплых ключей грязь да выпаривал соль, а теперь и вовсе туго было.
Фрол Ямшанов сжился со своей бедой, был безотказным, запуганным человеком. У самого рожь стоит недожатая, а позовет его Сысой Ознобишин, всей семьей впробеги к нему: вдруг осерчает тот, хлебушка не станет давать взаймы.
Когда позвали Ямшанова к приезжему комиссару, его от страха прошиб пот. Зашел в своем старозаветном, пахнущем курной избой армяке, подпоясанном лыком, худой зимний малахай стащил с головы у самого порога, перекрестился на свернутый в трубку флаг, стоявший в углу, и боязливо шагнул к столу.
Гырдымов взглянул проницательно, сразу понял: нарочно мужичок оделся победнее, но ничего, не таких в оборот брали. Строго спросил:
– Ямшанов Фрол Петрович?
– Я Ямшанов, – робко согласился тот.
– Почто не платишь чрезвычайный налог?
Ямшанов обмер, немо посмотрел на комиссара.
– Почто не платишь? – снова спросил Гырдымов.
– А нету, нечем. Нет у меня ничего, что было, так все отдано. По едокам, знать, разложили. А у меня едоков вон сколь. Их кормить надо да еще отдавать Советской власти. Разве напасешься? Нету, – и смял шапку. – Хоть что хошь делай.
Гырдымов знал, что деревенский мужик всегда прибедняется. Надо на него поднажать. Он покрутится, повздыхает, поплачет, а все-таки зерна наскребет.
– Вот список у меня двойной. Кто чрезвычайный налог не внесет, запишу: значит, он против Советской власти идет, контра, значит. А отсюдова можно и тю-тю. Понял?
У Ямшанова задрожали руки, испуганно забегали глаза. Вытер шапкой пот с белой лысины.
– Дак как супротив Совецкой, я за Совецку, только платить нечем. Хлеб с мякиной с рождества едим, товарищ комиссар Гырдымов. Совецка власть мне земли прибавила, корову крутихинску дала. Пошто на ее обиду держать? Не-ет.
Гырдымов перевел взгляд с мужика на список, и рука не поднялась вывести «за контру». Но отступаться от Ямшанова он не хотел. Властно засунул два пальца за отворот френча. В голосе стальная твердость.
– Вот как хотишь, займуй, не займуй. Иначе...
Ямшанов, забыв надеть шапку, выскочил на крыльцо.
– Ну, Фрол Петрович? – сгрудились обеспокоенные мужики.
– Приступно больно берет, нравный. А где я возьму-то, где? Ты ведь, Зот, знаешь, нету у меня.
Подковылял Зот, покачал головой:
– Я что, мужики, я человек маленький.
– Дак пошто с меня, сколь с Сысоя, записано. Может, из-за того, что в прошлый раз Сысой мне хлеба, подвез. Говорит, у тебя в аккурат будет, с тебя не возьмут. Оплел он меня, оплел. За евонной хлеб теперь я этот налог уплачивай.
Зот потянул Ямшанова за рукав.
– Ну, уж это ты напраслину городишь. Кто видел-то? Не плети-ко, не плети, Фрол.
– Как это не плети! Ты свово не обидишь, – плачущим голосом выкрикнул Фрол.
– Слушай, Фрол Петрович, не зычи. Вместе жить-то. Попрошу я, заплатит, поди, за тебя тесть. Помалкивай, опять ведь по муку придешь. Помалкивай.
Ямшанов немного успокоился, но все равно обида брала. Шел, загребая разлычившимися лаптями пыль, и качал головой.
Навстречу, сидя боком на мерине, ехал Митрий, сзади пылила обернутая зубьями кверху железная борона. Митрий мужик справный. Да и справедливый, в новую власть попал. Остановил его Фрол со своими горестями. Заступись!
В это время вызвал Гырдымов Афанасия Сунцова, и список ему помог: сначала Сунцов кривил светлое личико святого, стонал, плакался, но, узнав, что может попасть в «контры», пошел выгребать пятнадцать пудов жита.
Зато Анна Ямшанова, по-деревенскому Федориха, попала в список «за контру». Хозяйство у нее было бедняцкое. Муж где-то уже года три маялся в плену, и от него приходили письма с непонятными даже Зоту-писарю адресами и штемпелями. Разбирала их только учительша Вера Михайловна.
Гырдымову Федориха прямо сказала:
– А нету у меня хлеба, и займовать не пойду.
Тот намекнул, что она попадет в «контры».
– А пиши, куда хошь, – с злой беспечностью сказала она, – везде мне голодно будет, – и пошла.
– Амбар у ее сгорел, – подковылял к Гырдымову Зот. – Надо бы ее из списка-то убрать.
Гырдымов нахмурился: приходилось список портить, вычеркивать фамилию. Он этого не любил. Но вычеркнул.
Сысой Ознобишин, Зотов тесть, маленький, но аккуратный, с большелобой головой человек, сразу понял Гырдымова:
– Как же, как же, надо помогать. Правда, время-то такое. Посевная. У многих гречка одна в запасе оставлена да до нови немного на еду. А деньги отколь у мужика? Но раз надо, придется поурезать себя.
Он Гырдымову понравился: все бы так, и Гырдымов своим твердым почерком записал его в список: «за революцию, за Советы».
В общем-то, дело шло неплохо. Оправдывала себя его придумка. Гырдымов закурил Зотова табачку: любил побаловаться куревом в хорошем расположении духа, а так не курил. Затянулся цигаркой и взглянул в окошко поверх крыш. Неплохо. Можно даже сказать, что и хорошо он все обмозговал. Никто, почитай, не вывернулся.
В это время ворвался в волисполком мужик, весь пыльный, волосы спутанные – и прямо к нему. И сразу заговорил:
– Оказия какая-то выходит, товарищ Гырдымов. Пошто Фрол Петрович Ямшанов-то попал в бумагу вашу? Ведь он, так сказать, сущий бедняк, а с него чрезвычайный налог.
– А кто ты такой?
– Шиляев я. Здешний человек.
Зот вытянулся в струнку, замер, ждал, когда можно слово вставить. Ишь, разошелся Шиляев, надо бы его срезать. Жаль, Гырдымову не рассказал, что укрывал тот поручика Карпухина.
У Гырдымова благодушие пропало, он буравнул взглядом Шиляева.
– А твое какое дело? Кто тебе уполномочие дал комиссаров спрашивать?
– Мужик я обычный, а ежели про должность, то член я волисполкома. Тоже здеся иной раз сижу, – сказал распалившийся Митрий.
Гырдымов вскочил.
– Так вы что, играете тут? Список-то ваш, волисполкомовский.
– Ты на меня-то, товарищ Гырдымов, не ори, – бледнея сказал Митрий. – Я столь же знаю, пошто в список Ямшанов попал.
Зот подошел было, попробовал слово сказать.
– Вот тут так помечено, а пошто? Ошибка, поди, – невнятно проговорил он, но его обрезал Митрий.
– Ямшанов-то как говорит. Твой тесть Сысой перед обмером зерно ему в житницу ночью завез. Вишь как дело-то оборачивается?!
Зот Пермяков сердито застучал ногой, огрызнулся:
– Тесть – это тесть. Отколь я знаю? Да и кто видел-то? Кто? Вот ты офицера Харитона Карпухина скрывал. Это уж теперь знают все.
У Митрия дрогнуло лицо. Опять рот зажать ему хочет Пермяков.
– Я уж об этом самому товарищу Капустину сказывал. Был грех. Я перед кем угодно сознаюсь.
Привыкший к беспрекословию Гырдымов наливался злостью. Ишь тут что открывается? Не так прост, как он думал, этот Сысой. Но не объедет на кривой кобыле, не объедет. Гырдымов не из таких! А этот Шиляев. Офицера скрывал. Конечно, Капустин мог слабинку дать. Контру отпустил.
Не зря Зот боялся Гырдымова. Ухватился тот за нитку.
«И все Шиляев, – свирепел Пермяков. – Надо было убрать из списка Ямшанова. Как это я сплоховал? Да, сплоховал, услужить поскорее хотел. Не думал, что он такой въедливый окажется. Усмотрел ведь».
Гырдымов разбираться не стал, что и как было. Взял тотчас лошадь и поехал к Сысою: плати контрибуцию. Сусеки ломились у Ознобишина еще от прошлогодней почернелой ржи. И зерно с него надо взять и деньги.
С бессильно опущенными руками остался стоять Сысой перед амбарами, когда на десятке подвод вывезли со двора зерно. Да денег десять тысяч. Совсем обобрали. Скуповат, бережлив был, а тут даже воротные полотна не стал закрывать. Опустился на треснувший, обомшелый жернов, чтобы прийти в себя. Сто пудиков отборного жита увезли. Зря обнадеялся на Зота. Зот что? Он по мелкому может. Упредить. А имущество уберечь он не поможет. Растащат все. Все разволокут. Как вон эти: и с ненавистью уставился на воробьев, которые кипящей стаей налетели на просыпанное в пыли зерно.
– У-ух, дьяволы, – схватив палку, замахнулся он и крикнул пугливой своей жене: – Хоть курицам сгреби-ко. А то пропадет.
И пошел в просторный, по-городскому оштукатуренный дом.
Сысой на людях даже спокойно ко всему отнесся, когда землю делили. У меня лавка главное, мельница. А теперь вот подумаешь, как тут спокойным-то остаться. Как бы за хлебушком и другое в раззор не пошло. И хоть клял своего Зота, решил вечерком зазвать его, Афоню да еще отца Виссариона. Надо было потолковать. Митрий-то занозой какой оказался! Такую занозу долго не вытерпишь. Похуже Сандакова Ивана. Гораздо похуже. «А Зоту-то скажу. Видит бог, скажу: взвеселил ты меня, зятюшка, ну и взвеселил ныне».
К полудню Гырдымов закончил все дела в Тепляхе и снова пришел в доброе расположение духа. У Ямшанова тоже выгрузили зерно: пусть бедный – вперед наука – не потворствуй. Сандаков, исполнитель добрый, перечить не стал.
Гырдымов опять стоял на крыльце. Увидел – тащит парнишка еловую ветку, всю в красных ягодах. Сивериха. На вид что земляника, а попахивают кисловатые молодые шишки смолой. И до того захотелось Гырдымову отведать сиверихи, что уже вскинул руку. И парнишка остановился.
Но Гырдымов вовремя опомнился: гоже ли, комиссар будет сивериху щипать. Повернул в волисполком к Пермякову. Зот притихший ходил по одной половице, боясь стукнуть деревяшкой. Расположил-таки к себе Гырдымова, вставил, что он-то жизнью доволен. Теперь беднякам, да таким, как он, увечным, власть помогает. А тесть что? Да он сам его ненавидит, как с войны пришел, и гоститься перестал.
– Ну, все. Давай теперь мне лошадь. Ехать в аккурат пора, – сказал Гырдымов.
Зот его угостил табачком и что было сил пустился за подводой. Шел к мужикам, у которых тарантасы получше.
Тепляха была освобождена от извозной повинности, а взамен этого должны были мужики в ночь-полночь, в дождь и мороз без отказа возить приезжее начальство. Сегодня надо было ехать Абраму Вожакову. У него и тарантас новехонький. Но уехал Абрам к братеннику на свадьбу. Пошел Зот к Егору Первакову, а тот в поле. Видно, такой случился неудачливый день.
Пока посылал Зот парнишку в поле, пока вернулся Егор да перепряг лошадь, прошло немало времени.
Когда Пермяков пришел обратно, товарищ Гырдымов ходил сердитый и держал в руке часы.
– Что так долго?
– Сейчас будет. На свадьбу Абрама Вожакова черт унес.
– Мне все одно, хоть он на похороны уехал. Мне лошадь чтоб вовремя была.
Когда подъехал, наконец, Егор, Гырдымов уже был вне себя от злости. «Это так они власть признают». Походил, щелкнул крышкой часов и сказал Зоту:
– У меня еще желание имеется подождать. Собери-ка мне двадцать пять мужиков с подводами по очереди следующих да быстро.
– Дак я уже здесь, – сказал Егор.
– Не об тебе речь, – обрезал его Гырдымов.
Мужики собрались скоро. Наслышаны были о строгости комиссара.
Держась за витой столбик, Гырдымов сказал с крыльца:
– Один из вас не захотел сразу везти, а я вас всех научу Советскую власть уважать. Чтобы все сейчас же были здесь с подводами, – и ушел, больше разговаривать не стал.
Вытянулись вдоль Тепляхи двадцать пять подвод. Товарищ Гырдымов выбрал тарантас, который был поближе, сел в него. Все остальные подводы покатили за этим тарантасом порожняком.
– До самого перевозу поедете, – сказал Гырдымов и стал неприступно смотреть вперед. Даже с возницей не разговаривал, хотя тот несколько раз пытался побасками растопить его злость.
Когда ехали рядом с угором, вечерние тени от подвод сошлись к вершине, будто жерди от непокрытого соломой овина.
Митрий выехал из ряда, поравнялся с Гырдымовым:
– Может, заодно зерно-то увезем в город, чем еще подводы гонять, – сказал он.
Гырдымов не посмотрел на него.
– Я ведь сказал – все до перевозу.
Несколько раз упрашивали хитрые мужики:
– Товарищ милой, землица сохнет. Гли, ветер. Отпусти. Да и лошади пристанут. Уже поняли мы, что виноватые.
– До перевозу, – повторил опять комиссар.
Тогда Митрий не стерпел, поравнялся с тарантасом, в котором ехал Гырдымов, и крикнул, стараясь перекрыть колесный постук:
– Как хотишь, товарищ Гырдымов, обижайся – не обижайся, а я боле не поеду. Это уж в тебе дурь одна. Я исправно возил, – и повернул своего мерина.
Гырдымов схватился за револьвер, но поостерегся, мужиков много. И сгрудились все. Кабы ладно кончилось. Вскочил он на ноги в тарантасе, взревел:
– Едем! Кто не поедет, пусть сам себя винит, плакать бы не пришлось, – и опять сел.
Митрий да еще мужиков пять, больше фронтовиков, не поехали.
«Чистый контра, – думал о Шиляеве Гырдымов, – не признает власть и других против нее подбивает».
Потом ему вспомнилось, что Зот Пермяков говорил о Шиляеве. Карпухина будто от ареста скрывал. Карпухина, который чуть цельный мятеж не устроил. Это ему не пройдет. Нет, не пройдет. И Гырдымову захотелось быстрее в Вятку.
– А ну пошибче, – сказал он вознице первые за дорогу слова.
Митрий направил мерина по малоезжему проселку. Не торопил. Хотелось утешить душу.
Мягкая полевая дорога шла вдоль широко разлившейся реки. Никто не нарушал закатного покоя. Только повизгивало колесо, которое Шиляев не успел впопыхах смазать, да мерно поскрипывала плетенка тарантаса, цеплялись за спицы жилистые полевые цветы.
«Эх, Гырдымов, Гырдымов, – думал он, – вред от тебя несусветный, потому что несправедливый ты человек. Может, иной мужик подумывает еще, куда ему податься, то ли к старому жилью, то ли к новому. А ты направу дашь, ожесточишь человека. Из-за пустяка прогнал порожняком, поди, верст двадцать».
Белоголовые ребятишки, попросив гостинчика, закрыли полевые ворота последней от Тепляхи деревни Большой Содом, и дорога пошла по тепляшинским полям. Вот чья-то, почитай, бросовая полоса: заполоводила ее желтью вздорная трава сурепка. То ли солдатка хозяйствует, то ли старик хворый, а может, мужик увечный. Как-то не приметил, чья земля. Не будет тут хлебушка.
Стучит копыто о закаменелый суглинок.
Как бы вместе всем в одно сердце жить-то. Не было бы такого. А как в одно сердце, когда вот так, как сегодня, вытянут из тебя жилы. Все не мог утихомириться Митрий: на одно сворачивали думы. А может, нельзя по-иному? Может, только так надо с мужиком? Он ведь неодинаков. Может, Первакова это проймет, зачнет почитать комиссара, а другого это только озлобит. В чем тут правота?
Поднявшись по отлогому изволоку, поросшему вересом, Шиляев остановил лошадь. Вылез из тарантаса. Стояла в этом месте одинокой вдовицей береза. Большая, шатром. Это доброе дерево не раз хранило его от пылкого зноя, как матка, поило березовицей и ничего не требовало взамен.
Он всегда останавливался здесь, под березой, в виду родного села, постоять, послушать это дерево.
Когда возвращался домой из плена, летел впробеги, а тут остановился. Всю округу от этой березы видать. Место веселое. Почему-то тут всегда сеяли мужики лен. То голубое было все, то разбредались по полю, как рекрута, в обнимку, составленные в дюжины снопы. Веселило и успокаивало это место.
Вечернее солнышко ластилось, грело мягко.
Да, Гырдымов, Гырдымов, Капустин-то вот по-иному делал: сознательность искал в мужиках. Она для опоры тверже, чем злость да испуг. На зле не удержишься. Нет.
Вдруг вспомнилось, как в запасном полку мучил ненавистный фельдфебель Кореник тихого солдата Мастюгина. Брал двухострую палку – один конец в подбородок, другой в ямку меж ключиц.
– А ну выше голову, а ну иди гусиным шагом, веселей запевай!
У Мастюгина глаза на лоб выкатываются, слезы текут, а он корячится гусиным шагом и не то рыдает, не то поет.
Кореник сидит у самовара и, отрываясь от блюдца, орет, только багровеет литой затылок.
– Я те покажу кузькину мать, кру-гом. Запевай!
Было это не первый раз.
Митрий, спавший рядом с Мастюгиным, слышал, как тот плачет по ночам.
Не выдержал Шиляев, скараулил поручика. Карпухина, вытянувшись, попросил дозволения обратиться.
Карпухин выслушал, поджал твердые губы, остро посмотрел Митрию в лицо, не сказал, как обычно, доброе «землячок», а коротко по-армейскому:
– Иди, я узнаю.
Сколько он узнавал и узнавал ли, Митрий не спрашивал. Только Мастюгин-то через два дня на посту застрелился. Кореник докладывал, что солдат был тупой, не смог овладеть оружьем. Не заступился, видать, поручик, за Мастюгина.
Может, и не такой Карпухин, каким казался, может... Ведь вступись он сразу, Мастюгин-то жил бы.
Вроде знал хорошо Карпухина, и, казалось, не мог он пойти против народной власти, и, наоборот, даже был Митрий уверен, что явится тот с повинной, как они условились у него в клети. А вот поди ты, не пошел.
На этот раз не рассеивались тяжелые сомнения. А ведь стоял он тут долго-долго. Вроде бы за это время можно состариться и поседеть. Но, оказывается, еще солнце не село. Вон сколько далеко можно улететь в помыслах.
«А все-таки нельзя так, как Гырдымов. Нет, нельзя, – уже подъезжая в темноте к своей избе, решил окончательно Митрий. – Где можно добром, добром и надо делать».
Глава 17
В самое неподходящее время, когда весна незаметно переходила в лето и зацветали луговые травы, Капустина начинала бить малярийная дрожь. И хоть днем парило, он не снимал побелевшую от дождей кожанку, знобко застегивал пуговицы до самого подбородка. Из-за этой непонятной болезни, которую доктор назвал сенной лихорадкой» приходилось бесконечно выслушивать советы пропариться в бане, пропотеть.
На днях Петра назначили председателем только что созданной чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем. По его просьбе направили к ЧК и Филиппа Спартака с Антоном Гырдымовым. Новые работники новой комиссии таскали, расставляя по комнатам булычевского особняка, разномастные столы и стулья, когда Филипп столкнулся с Петром. Тот только что вернулся из Нолинского уезда. Еще не успел сбить с фуражки мохнатую пыль.
– Хвораешь все? – спросил сочувственно Филипп, – слышал я: надо чай из мяты с медом...
– Ну, брат, – садясь на подоконник, измученно улыбнулся Капустин. – И ты туда же. Как это ты говорил-то? Надо волосы дыбом иметь? Так, что ли?
– Ну так.
– Замечаю я: у всех от моей болезни волосы дыбом. Все одно заладили. Болезнь – ерунда. Тут есть дела похорохористей. Наломали, оказывается, мы в губисполкоме горшков: для хлебных закупок назначили высокие твердые цены. Убедили нас сделать это «друзья»-эсеры, да и сами мы раскинули мозгами: вроде полегче хлеб пойдет, крестьяне будут посговорчивее, а сегодня телеграмма из Москвы. Ленин пишет: от таких цен выгода только кулаку. У бедняка хлеба все равно нет. Выходит, для кулака мы постарались. Понятно? А хотели как лучше. И все из-за того, что близко смотрим. Не думали, к чему это приведет. Предполагали, что хорошо сделали, а, оказывается, нет.
Филипп оттирал с рук прилипшую грязь.
– Это ясное дело. Надо бы попрозорливее быть.
– Я вот к чему, Филипп, – взглянув в глаза Спартаку, проговорил Капустин, – Пора нам умными быть, особенно вот на этой работе. Знать, где что делается и почему.
Теперь Спартак понял, к чему клонит Капустин: Веру Михайловну-то из Тепляхи он проморгал, не расспросил, а еще Митрий Петру говорил: не больно ладно идут дела в селе. Поди, с чем важным приезжала учительша. О том, что Гырдымов ее спугнул, не стал Филипп говорить – последнее дело на друга: жаловаться.
– Узнать бы надо, как живется в Тепляхе, – сказал Петр. – Мы все-таки с тобой там власть ставили, – но было понятно, что нарочно за этим ни сам Капустин, ни Филипп не поедут: слишком много разных неотложных дел.
– Гырдымов в Тепляхе был, – сказал Спартак.
Капустин взмахнул рукой: это, мол, что был, что не был – разгону дал и уехал.
Но Гырдымов, оказывается, много привез новостей. Затащил Филиппа к себе в комнату. На этот раз весь стол в бумагах.
Походил в задумчивости, заложив руки за спину, потом остановился напротив Спартака:
– Доклад вот сочиняю. Про мировую революцию. Из Москвы товарищи приехали, говорят: каждый партийный большевик должен доклад сочинить и выступать. Понятно? Мне вот сказали: про мировую революцию рассказать.
Филипп с почтением покосился на бумаги: в гору идет Антон. А ему нет, ему не управиться с докладом.
Гырдымов опять прошелся по паркету с руками за спиной, так же внезапно остановился:
– Шиляева из Тепляхи знаешь?
– Книгочея-то, что ли?
– Может, и книгочея. В исполкоме он у них.
– Этого знаю, – сказал Спартак.
– Контра он. Слыхал? На открытое сопротивление идет. Народ против Советской власти подбивает.
– Ну да?
– Вот тебе и да. Сами члены волисполкома не могут сладу с ним найти, – добавил Гырдымов.
Филиппа вначале это озадачило. Ну и Антон. Все разглядел. Как это он так?
– Вообще-то я тоже раньше эдак думал, – сказал Спартак. – У Шиляева в башке черт те что творится. Он ведь Карпухина прятал. Еще весной.
Гырдымов шлепнул Филиппа по плечу.
– Во-во. И я понял так: арестовать его надобно. Понимаешь? Отказался везти и многие другие за ним повернули.
– Ну что, я могу съездить, – сказал Спартак. Он чувствовал себя должником еще за ту апрельскую провинность, когда не смог из-за Шиляева поймать в Тепляхе поручика. Гырдымов вот сразу уразумел вредность Шиляева, а он словам Капустина поддался.
На этот раз они согласно потолковали о том, что контрреволюционное нутро, как ни скрывай, все равно вылезает. И у Шиляева оно вот проявилось. И впервые Спартак был полностью согласен с Гырдымовым.
– А Капустин его сильно защищал, – вставил Филипп.
– Капустин что. Мы лучше его поняли, – подвел итог разговора Гырдымов. – Мы Петру чистенькие доказательства выложим.
* * *
В этот же день, наняв подводу, Спартак решил отправиться в Тепляху. Возница, еще совсем мальчишка с белесым поросячьим волосом, сквозь который просвечивала розовая кожа, был солиден и неразговорчив.
– Как зовут-то тебя? – спросил Филипп.
– Василий Ефимович, – ответил парнишка.
– Вася, значит?
Парнишка кинул недовольный взгляд.
– Нет, не Вася, а Василий Ефимович. Вася это тот, кто еще в игрушки играет да хлеб отцовский ест. А у меня отца нету. Семь ртов на шее.
– Ишь, – озадаченно проговорил Филипп. – Так что-то лошадь-то у тебя плоха.
– Довезет. А чужой мне не надо. Это вы чужое привыкли отнимать. Как бы не пришлось...
– Ну, ты уж начинаешь, как контра, – миролюбиво остановил его Спартак. – Садись рядом, удобнее ведь.
– Нет, – твердо отказался парнишка и остался на козлах.
Очень самостоятельный был человек. С таким больно не разговоришься.
В городе булыжная мостовая вытрясывала душу. Скорей бы проселок. Ветришко сдул с улиц обрывки указов и воззваний, забил ими решетки Александровского сада. На Кафедральной площади с нетерпеливого злого дончака держал перед солдатским строем звонкую речь смуглолицый командир.
Под крики «ура» он проскакал в сопровождении молчаливых латышей к штабу. Надолго повисла над улицей розовая пыль.
Ехал Филипп, и много новых незнакомых вывесок, написанных мелом на дверях, попадалось ему на глаза. Куда больше, чем зимой. Теперь в Вятке появляется столько приезжего народа, что не успеваешь запоминать фамилии. Вот из ЦК партии, видно, от самого Ленина приехали трое. Слышно, собираются школу для коммунистов сорганизовать. Надо бы Филиппу сходить к ним. «Вернусь из Тепляхи, так наведаюсь», – решил он. И еще одно не сделал дело – Антониде не сказал, что поехал. Так ведь как скажешь, поскорее ехать-то надо. Сама догадается.
Вон и последние дома Вятки. В огородах нацелил в небо дутые стрелки лук. «Совсем ведь до лета дожили».
Ехал Филипп и думал о том, что поокрепла теперь жизнь и люди изменились. На днях Мишка Шуткин вернулся из Сибири: рука раненая на перевязи. Парень стал вовсе серьезный. Словно не он зубоскалом был. Порассказывал, какая идет битва-сеча. Простых людей – рабочих, которые за Советскую власть, к стенке ставят беляки без разговору.
В одном селе, где сделали передышку, показалось Филиппу, что видел он из окна, как проехала мимо в направлении Вятки Вера Михайловна, учительша из Тепляхи. Выбегать да окликать ее он поостерегся. Пыль стояла столбом: не ясно было видно. Вдруг не она. Да и подумал: «Ради чего она в простой-то телеге покатит в самый жар. Мне вот по делу в зной-холод ехать надобно».
А это действительно была Вера Михайловна, и действительно ехала она в Вятку. Останови ее Филипп, вряд ли бы отправился дальше. Учительша везла такие новости, что стоило подумать, прежде чем катить напропалую.
* * *
Но вот и Тепляха. Какое-то беспокойство чувствовалось в селе. Стоя в телегах, то и дело прогоняли на лошадях мужики. В волисполкоме дверь была приперта батожком: даже хромой Зот уковылял неизвестно куда.
Ну что ж. Тогда Филипп сразу поедет к Митрию. Хотел в волисполком вызвать: так спокойнее было бы. Но раз никого нет, надо ехать к Шиляеву. Правда, этого больше всего не хотелось делать Филиппу: как-никак весной у этого контры угощался – лапшу на молоке ел, книгу вон какую хорошую читал.
Когда Спартак вошел в ограду, Митрий запрягал своего мерина, ладился ехать. Сразу же бросился к Филиппу: в глазах растерянность.
– Пошто одни-то приехали, Филипп Гурьяныч? Такое у нас творится, магазею мужики зорят: все зерно, мол, растащим. Я сам вот в Вятку собрался...
– Погоди. Со мной в Вятку-то поедешь. Арестован ты, Шиляев.
В кажущихся еще светлее на обветренном лице глазах Митрия вспыхнула досада.
– Это из-за Гырдымова-то?
– Хоть бы и из-за него, – возвысил Филипп голос, – собирайся.
С лица Митрия слиняла краска.
– Враг, выходит, я оказался? – с укором взглянув в глаза Филиппа, сказал он наконец. – Ну, поехали, поехали, коли так. Правда-то все равно выявится. Не старо время.
Жена Митрия Наталья вдруг бросилась к Спартаку, запричитала:
– Напраслину про него городят, напраслину. Это опять Зот, наверное?
Наталья бросилась на колени, обхватила посеревшую от пыли Филиппову крагу, младенчик залился плачем.
– Видано ли, видано ли, чтобы мой-то худое сделал? Не губите, – еще громче запричитала она.
– Там разберемся, – пытаясь высвободить ногу, сказал Филипп.
Хорошо, что Митрий очувствовался, подскочил, сердито поднял жену.
– Встань, а ну, встань. Ничего мне не будет. Или я Гырдымову этому неправду сказал? Не старо время над мужиком изгиляться.
Верил, видно, что спасет его Капустин. Как же, пригрелся около него.
Наталья действительно опамятовалась, сунув младенчика Митрию, кинулась в клеть, притащила впопыхах набитую котомку с лямками из опояски. Митрий по-старинному в ноги поклонился ей. Надолго, может. Наталья заголосила. Когда поехали, без боязни бросилась к телеге, чуть не попав под колесо, кричала, что того, кого надо брать, не увидели.
Филипп выхватил у Василия Ефимовича вожжи и стегнул лошадь, чтобы быстрее выбраться из села, не слышать крик. Но еще долго стояло в глазах отчаявшееся лицо Натальи, плачущий Архипка с острыми вздрагивающими лопатками.
«Я тут рассусоливаю, а он контра, да и точно контра: Карпухина прятал, против комиссара пошел, пусть этот комиссар и Антошка Гырдымов, – сердито убеждал себя Филипп. – Значит, надо его везти и по всей революционной строгости привлекать к ответу».
– Дак ты что это лошадь-то понужаешь? – взмолился Василий Ефимович. – Ну-ка, дай вожжи, – отнял их у Филиппа. И Филипп уже поостыл.
А Митрий насупился. Молчит. Видно только худую щеку да выгоревший ус. Пусть помолчит. Это и лучше.
Проехали версты полторы, и с высокого моста через Тепляху, под которым пенились бурые, как сусло, воды, увидел Филипп на пестреющем курослепом склоне около кирпичной магазеи скопище телег, тепляшинских мужиков, выносящих мешки из беспризорно распахнутых дверей.
– Из этих вон кой-кого ловить надо, товарищ Солодянкин, – с обидой выдавил Шиляев. – Хлеб-от общественный да для Питера приготовленный грабят.
Филипп похолодел, напрягся и потянул у мальчишки вожжи, намереваясь направить лошадь по головокружительному спуску к магазее. Но на этот раз Василий Ефимович намертво вцепился в них и хрипло заревел:
– Не трожь, не трожь, моя лошадь. А там отымут. Я знаю, отымут.
Филипп сплюнул.
– Не вздумай, Шиляев, удрать. Я сейчас вернусь, – и бросился к магазее.
Взлетев на приступок склада, он гаркнул что было силы:
– А ну, прекратить грабеж, – и дважды пальнул в жаркое небо.
Затрещали телеги, в стороны сыпнули мужики. В разноликой толпе страх и смятение.
– Именем Советской власти приказываю; выгружай и сноси хлеб обратно. Иначе будет худо. А ну, вон ты неси первый, – и ткнул дулом револьвера в Абрама Вожакова.
– Я-то чего? Я-то почто первой?
– Неси. Я тебе сказал.
Вдруг проник из толпы сладенький голосок.
– Эй, мужики, почто испужались? Одного испужались. Не бойтесь, подмога придет.
Старик с лицом святого, Афоня Сунцов, дергая за рукав то одного, то другого, подзуживал, натравливал на Филиппа.
– Все равно уж, раз зачали. Дело-то святое. Не уж одного...
Толпа всколыхнулась, загустела, придвинулась ближе к Спартаку, заполоводив выход к дороге, который еще был до этого свободен.
– А кто первой-от пойдет? У него еще пять пуль. Пятерых уложит, – выкрикнул кто-то.
– Дело-то святое, – пропел в ответ Афоня.
Филипп взял бы на мушку этого старикана, но как его выследишь: он мелькает в толпе, как поплавок на ряби. Вдруг схватился Афоня за Фрола Ямшанова.
– Вот Фролушко у нас первой подойдет. Дело-то святое. Его жданого без единого зернышка комиссары оставили, – и взрыднул: – Ох, то ли еще будет, мужики. – Сунцов подтолкнул онемевшего от неожиданности Ямшанова. – Не подымется у него рука стрелить в дряхлого человека, иди. А мы за Фролушкой пойдем. Все пойдем.