355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Ситников » Горячее сердце. Повести » Текст книги (страница 20)
Горячее сердце. Повести
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 16:30

Текст книги "Горячее сердце. Повести"


Автор книги: Владимир Ситников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)

Глава 13

Этот дворец был смесью взыгравшей вдруг купеческой спеси и взлетом архитекторской выдумки. «Удиви, да так, чтоб зависть всех загрызла! Денег не жалею!» – потребовала спесь. Архитектор вложил в свое творение причудливость заморской легенды: зубчатая сторожевая башня, стрельчатые ясные окна, крылатые львы на углах. Рядом с кургузыми особняками вятичей дворец выглядел изысканным чужеземцем в лапотном базарном ряду.

Вот в этом фатовском дворце, помнившем степенную поступь толстосума Тихона Булычева, с сегодняшнего необыкновенного дня открывался Дом науки, искусства и общественности. По разрисованным диковинным орнаментом залам и коридорам суматошно бегали устроители художественной выставки из отдела народных развлечений. Как всегда в таких случаях, чего-то или кого-то вдруг не оказалось на месте.

Душа Дома науки, искусства и общественности Елена Владимировна Гоголь в белоснежной кофточке, с буржуйской бабочкой на шее, с алым бантом на груди зазывала товарищей комиссаров и иную публику в зал, где развесили свои картины вятские живописцы.

Лицо у нее было в пятнах от волнения.

Слышно, была Елена Владимировна не из больно простых, образование получила за границей. Умственная женщина и твердая. Походка упругая, решительный взмах руки. Что-то от воинской строгости находил в ней Спартак. Он перед такими робел.

А Елена Владимировна ни с кем не считалась: и на Капустина с Лалетиным налетала так, что от нее они отговориться никак не могли – то день ребенка в саду имени Жуковского задумает устроить, то библиотеку открыть надобно. Как ни упирайся, вытащит, заставит сказать речь.

Красивая, обходительная, а все к ней только: товарищ Гогель, товарищ Гогель. Видно, оттого, что шуточек каких-нибудь она не позволяет. Да и у кого язык повернется сморозить шутку. Это не у себя в коммуне промеж мужиков.

Филипп, стараясь не зацепиться шашкой за косяки, поднялся нарочно замедленно по белоснежному мрамору ступеней. Рядом, ахая, торопилась Антонида. Накануне все уговаривал ее, чтоб пошла с ним. Хотелось ребятам показать. А теперь Филипп почувствовал себя неловко. Все на нее поглядывают, оценивают. Один-то он бы в толпе ребят из летучего отряда похохатывал да поталкивался, а тут у всех на виду. Вот Антошка Гырдымов что-то воротит нос. Стрельнул глазами на них и ребятам сказал. Те заржали: сморозил что-то. У Антониды вид растерянный. Впервой в таком месте. Да еще столько комиссаров в ремнях.

Вдруг зашел Капустин и тоже не один. Вокруг него вьется Лизочка. Фигурка с пережимчиком, что тебе рюмка. Филиппу стало полегче: хоть не он один так-то пришел.

Петр завел Лизу в зал с картинами, рассказывает только ей. А поди, и другим было бы занятно послушать, о чем толкует комиссар. Но Капустин изо всех сил отмахивается от напирающей на него Елены Владимировны.

– Нет, нет, я в живописи не разбираюсь. Это вам сподручнее. – И отговорился-таки, начала Елена Владимировна рассказывать про то, что нужен теперь хлеб и нужны зрелища. Про хлеб-то верно. А зрелищами сыт не будешь.

Потом о вятских художниках сказала. Если не врет, на всю Россию, даже на весь мир есть известный один – Виктор Васнецов, а других Филипп не запомнил. Тоже знаменитые.

Антонида слушала – рот баранкой. Удивительно ей. Пусть узнает, что к чему на свете.

У Лизочки губы яркие, вишенкой, глаза продолговатые, с еле заметной татарской косинкой, вот и косит ими на Антониду. Их всего-то из женщин пока двое, если не считать Гогель Елену Владимировну. Видно, растормошила Лизочка прилипшего к картине Петра, подошли вместе к Филиппу с Антонидой, раскланялись, познакомились, будто Спартак не знал до этого Лизу – даром что ночью тогда забегал по поручению Петра, да и уже месяца три она его супом «карие глазки» потчует в «Эрмитаже». После этого Филиппу стало покойно. Хорошо сделал, что привез Антониду. Пусть узнает, с какими людьми он вместе обретается.

Опять пошли бродить у картин. Филипп считал настоящими такие, где нарисованы охота на львов или борьба богатырей. Есть на что посмотреть. Уж о ком о ком, а о богатырях-гладиаторах он все знал доподлинно.

А в зале ничего похожего на это не оказалось. Нарисованы обычные вятские люди: голова нищего старика, голова девочки, заросшие черемухами серые домишки, затравеневшие переулки, лужки да околицы. Все это сколько раз видано-перевидано. Да и сейчас отойди за сотню шагов от булычевского дворца – вот тебе и переулок такой, весь в желтых искрах одуванчика или палисадник, из которого так и прет цветущая сирень. «Что-то не так, – думал Филипп, не находя ответа, что именно не так и почему не то, что бы хотелось ему, Филиппу Спартаку, хотя бы вон от того, седоусого круглоголового художника, похожего на кота. Это его ведь зимней ночью притащил на допрос Кузьма Курилов. – Такой разве львов нарисует или охоту? Где ему. Ему теперь дома за самоваром сидеть. А, видать, переживает, то руки потрет, то покашляет в кулачок и через стеклышки пенсне внимательно поглядит на людей, будто догадаться хочет, как им его художество понравилось. Подошел к нему Петр Капустин с Лизочкой, что-то расспрашивают. Капустин, видать, в этом деле разбирается. Зимой мудрено как-то ящик художниковский называл.

«А почему художник ребят из летучего отряда или комиссара с бантом на груди ни одного не нарисовал? Вон бы того же Васю Утробина. Человек-гора, усищи», – мучился Филипп. Он только так думал. А Антошка Гырдымов уже подошел рассерженно к Елене Владимировне, стал ей доказывать. И по гырдымовскому лицу можно было понять: что-то случилось.

Елена Владимировна пятилась, разводила руками.

– Вы не правы, товарищ Гырдымов, у каждого художника своя тема, свое притяжение.

– Одни дворы, а Советская власть, а? – наступал Антон.

«Правильно говорит Гырдымов», – одобрил его Спартак, гордясь тем, что он тоже так подумал. Значит, варит голова. А Капустин что-то выжидает, сказал бы: вот и вот что надо нам.

Вдруг Антонида потащила его за рукав.

– Ой, Филипп, смотри-ка, смотри-ка, Филипп, как будто живехонькие и курочки и все.

Спартак строго посмотрел на картину. «Утро» – подписано. Вроде около этой Капустин топтался. Ну и что, нарисована улочка как улочка, курицы как курицы. Колодец вон. И вдруг его проняло. Ему показалось, что он солнечным вятским утром, со сна только что, распахнул створки, как не раз бывало, и увидел все это: купаются в пыли рябые и рыжие курицы, под нежарким утренним солнцем улица вся светится тихим уютом, кажется уголком безмятежной райской жизни. Конечно, это его улица. Вон вроде и дерево то, что у них было. Конечно, то. Это старинная липа. А тут почему-то тополь.

Антонида прижалась прямо на людях к его плечу.

– Ой, Филипп.

Спартак оглянулся на седоусого художника, тот заметил, подошел и по-старомодному поклонился.

– Это как наша улица, – сказал ему Филипп. Тот покашлял в кулачок.

– Я рисовал пейзаж у себя в переулке.

– А вроде наша улочка, где я жил, – настойчиво повторил Филипп и, добрея к художнику, добавил: – Наверно, уж такой день выдался?..

Тот с любопытством взглянул на Филиппа.

– И такой и другие. «Утро» я писал четыре года.

Филипп не поверил, четыре года такое-то... Да тут за день...

– Так это что получается?! – возмутился он.

Художник приметил замешательство в лице Филиппа.

– Бывает, и по десять лет картину пишут, и больше. Карл Брюллов, например, двадцать лет писал «Последний день Помпеи».

«Вот так штука!» – удивился Филипп и решился спросить художника, почему все-таки не рисует он солдат с флагом, красногвардейцев, к примеру.

Филипп думал, что тот станет оправдываться, а художник опять кашлянул в кулачок.

– Видите ли, каждому свое, молодой человек. Я – пейзажист. И этой теме верен. А найдутся такие кисти, что и революцию отобразят, – и пристально посмотрел на Филиппа.

– А кому это надо! Старухи, головы, – сказал Спартак.

Антонида ущипнула его за руку: чего ты?

Старик как-то потускнел и сказал тихо.

– Я просто должен честно работать, иначе для чего жить?!

Но Филипп не понял этих туманных слов. Крутит старик.

«Значит, может все-таки». Он нахмурился и привычно подумал: «Наверное, саботажник, не хочет на Советскую власть работать». Но столько печали и мягкости было в понимающем взгляде художника, что Спартак сказать это не решился.

– А меня вот это «Утро» просто за сердце берет, – вставила свое слово Антонида. – Зря ты, Филипп...

Ишь осмелела. Против него пошла.

Художник зорко взглянул на нее.

– У вас в лице есть что-то оригинальное. Вот вас я бы попробовал нарисовать, – сказал он.

– Нет, меня не надо, – отстранилась Антонида, – я ведь кто, я никто. Вы Филиппа нарисуйте. Он-то у меня комиссар.

– Надо попробовать, надо попробовать, – ответил художник, и опять показалось Филиппу, не хочет то, что надо, рисовать.

Когда Филипп и Антонида шли из зала, к художнику направлялся Гырдымов. «Вот он скажет, – решил Спартак, – не отговориться старику, как отговорился от меня», но Гырдымову положил на плечо руку Петр Капустин. Даже Лизочку свою оставил. Повел Гырдымова к окошку. Помахивая рукой, что-то объяснял. У Гырдымова лицо кривилось: наверное, не то говорил Капустин. Занятно узнать, как они там срезались?

– Филипп, – спросила Антонида, когда вышли на улицу, – вот он сказал, что какая-то я оригинальная. Так это хорошо или нет?

Филипп подумал: «Что за слово?» – и уверенно объяснил:

– Это значит, что ты у меня красивая. Художник, он это-то знает. Молодых-то красивых они рисуют, а старух если, так чтоб больше морщин.

* * *

На другое утро, идя на первомайскую манифестацию, вспоминал Филипп художника. Вот бы его взять сюда. Наверное, все изобразил бы натурально. Но сегодняшний день не больно был гож для рисования – клубились сизые тучи, небо как в мучной болтушке.

Петр Капустин, забрызганный грязью, носился на отливающем глянцем вороном Солодоне по площади, выстраивал сине-зеленую колонну бывших пленных, а ныне интернациональный отряд мадьяр, сербов и австрийцев, показывал место, где должен стать духовой оркестр.

Все были веселые, принаряженные. И Филипп надел алый бант. Пришли рабочие береговых заводов. Впереди Андрей Валеев нес на кумаче слова про социализм. Рядом Аркадий Макаров. Та же белая рубаха, рукой размахивает, ноет песню. Этому хоть бы что. Нигде не унывает. Молодец! Марку держит. А то манифестантов горстка: струйкой тоненькой просачиваются через толпы глазеющих горожан. Кое-кто из толпы отпускает шуточки: благо можно унырнуть.

Железнодорожников привел председатель ячейки Русаков. Тут народу погуще. Издалека было слышно их песню и видно вьющийся, хлопающий на мокром ветру флаг. Вот таких нарисовать, картина выйдет. Стукают по-солдатски в ногу. И песня у них ладится, Русаков, как дирижер, пятясь, взмахивает рукой.

Вдруг в рядах увидел Филипп свою мать. Она была в жакетке, которую носила еще при отце, лет десять назад. На жакетку прикалывала ей кумачовый бант сама Елена Владимировна Гогель. У матери вид был растерянный, Елена Владимировна потащила ее за собой, словно были они подружки и совсем молодые. Филиппу мягкой хваткой сжало сердце.

Вчера забегал в приют: дома не застал ее. Мать сидела за кухонным столом, а рядом стриженный парнишка что-то выписывал.

Мать покраснела:

– Вот говорить, так у меня язык на вес стороны поворачивается, а писать затрудняюсь. Писаря завела. Ну, бежи, писарь, – и подтолкнула парнишку к выходу.

Филипп сел на лавку.

– Как управляешься-то?

– А я одно знаю, чтоб сыты-обуты были ребенки. Про политику им Василий Иванович рассказывал. А я их всех в работу взяла: старшие огород копают, дрова пилят, а маленькие за пестами в поле ушли. Тропки-то ведь уже обветрели – не потонут в грязи. А потом по грибы, ягоды пошлю. Проживем – не заумрем. А потом, даст бог, лучше станет все.

Она уже не опасалась, что того гляди сбросят большевиков.

Филипп подивился, как весело смотрит мать на приютские дела.

– Вон детей у тебя сколь. Теперь уж я тебе не нужен.

– Не городи-ка, мучитель! Я ведь им про тебя говорю. Знают, что комиссар ты у меня,

– Ну-у, я ведь так, – пошел он на попятную.

* * *

Оркестр попробовал сыграть «Марсельезу», а на звонницах, обступивших площадь, подняв горластую стаю ворон, вдруг загудели колокола. Они заглушили и гам толпы, и песню, и оркестр, и команды Капустина. Наконец, звуки оркестра прорвались сквозь церковный перезвон, и нестройные, жидкие, но решительные колонны двинулись к кафедральному собору, около которого стояли товарищи из губисполкома. Филипп нес щит, на котором были изображены: винтовка, молот и коса – знак Советской республики, означающий дружбу троицы – солдат, рабочих и крестьян.

Неожиданно рядом с Филиппом отчаянно замахал руками, закричал какой-то сухощавый мужик в солдатском картузе и пошел рядом, примеряясь к шагу Спартака. «Тепляшинский Митрий, – узнал Филипп. – Вот ты-то мне и нужен», – подумал он. Спартак готов был искромсать этого тихоню и недотепу.

А Митрий светло улыбался, радовался:

– Потолковать бы надо. Больно дело ускорное, – говорил он на ходу. – Я по бумагу, да по карандаши приехал, для школ, для волости надо. А то на печных заслонках пишут: нет бумаги-то.

– Приходи, – не нарушая ряда, так же четко ставя ногу, холодно сказал Филипп, – где духовная консистория была, туда.

Шиляев закивал, заулыбался и, поотстав, замешался в толпе зевак.

Теперь Спартак забыл о празднике. Злость распирала его. Вчера пришло из Тепляхи письмо. Секретарь волисполкома писал, что Карпухина укрыл Митрий. Вот какую змею пригрели они с Капустиным.

Шиляев ждал их на крыльце. Котомочка лежала у ног. «Во-во, правильно запасся», – злорадно подумал Филипп, а Капустин обрадовался встрече.

– Здравствуй, здравствуй, Митрий. Как дела? – и – в свой закут.

Филипп еле сдерживался, чтобы не закричать на Митрия тут же. Да и стоил он того. Укрыл самого наиглавного контрреволюционера, который хотел в один кулак собрать всю сволочь – и епископа, и офицерье, и богачей разных с капиталами, чтоб учинить мятеж и в Вятке все повернуть на старое.

Митрий мялся. Видно, все-таки признаться пришел, да не знал, как начать. И то, дело щекотливое. Натвори столько-то. Опять Шиляев начал бормотать, что он за бумагой да за карандашами. В школе теперь ребята на газете да на печных заслонках пишут.

Капустин повесил мокрую тужурку на спинку стула. Поежился. На лопатках оладьями расплылись мокрые пятна. Руками подвигал, чтоб согреться. Сел рядом с Митрием.

– Ну, ну, как там в Тепляхе?

Митрий принялся говорить о том, что молодая учительница читает по вечерам в народном доме книги. Отбою нет. О спектакле. Складную сказку завел.

Капустин с охотой слушал.

– Хорошо, хорошо! – не догадывался, что сидит перед ним истый контра.

Митрий щипал картуз, вертел его в загорелых пальцах, наконец, махнул рукой: как получится.

– Я, Петр Павлович, прежде скажу, почему пришел. Мой ум так вот понимает: коль власть народу хороша, так она с народом в открытую дело ведет, и народ тогда к ней с душой и откровением. И я вот пришел с душой открытой. И пришел из-за Харитона Васильевича и из-за многого еще.

– Из-за Карпухина? – настороженно спросил Петр.

А Филипп привстал с места.

– Ну-ка, ну-ка, что ты про него сказать хочешь? – Взбешенный взгляд Спартака уперся в виноватое лицо Шиляева. Тот завертел картузом.

– Что сказать про него. Вот оказия какая. На позиции вместе мы с ним были. В одном батальоне. Соседней ротой он тогда командовал. Я, конечно, солдат был. А он офицер, их благородие. Редко встречались. Так только, пошутит: а земляк, земляк. А вот забрали нас австрияки в плен. В стодоле мы вместе сидели. А потом разобрали стену и утекли. Я по застылку в одном месте босиком убегал, стража нагрянула в баньку, где мы обогревались. Сапоги я вовремя не успел обуть. Ноги у меня после бегу по мерзлой земле распухли, как поленья. Сапоги пришлось распороть. Двигаться еле-еле мог. Харитон-то Васильевич помогал мне идти и еду раздобывал. В общем, спас он меня.

– Ну-ну, – сосредоточенно повторил Капустин.

Митрий решительно взметнул взгляд.

– Говорят, что швах его дело-то? Будто полной мерой ему. Так я и пришел поговорить. Может, потолковать бы с ним, понял бы. Он ведь ух какой рысковый да башковитый. И много понять стремился. Когда переворот случился, он меня нашел и говорит:

– Не знал я, Митрий, что солдаты так говорить умеют. Умные головы есть: Видно, Я плохо народ знаю.

Капустин молчал, сцепив пальцы в замок. Не сразу ответишь на такое. Ясное дело, о письме-то он не знает еще. Филиппа так и подмывало оборвать Митрия, в лоб спросить, где же скрывался в тот злополучный день Харитон Карпухин? Уж не у Митрия ли в клети? В письме-то точно определено – в пустом ларе сидел.

Но сказал он тихо и от этого еще злее как-то вышло:

– Поведай-ка, Митрий, кто скрывал Карпухина, когда мы искали его по всему селу.

– У меня он был, – упавшим голосом проговорил Шиляев, – об этом-то я потом хотел сказать. У меня ведь с Харитоном Васильевичем разговор получился. Говорю: пошто же вас ищут? Против народа-то нельзя идти. Подумайте, говорю, Харитон Васильевич.

А он отвечает: подумаю. Кручинно так сказал: подумаю, если поспею.

Я говорю: вы чистосердечно признайтесь, ничего вам не сделают, а иначе, говорю, не отпущу вас, хоть вы и с оружьем.

А он закручинился еще пуще и говорит мне:

– Слово даю, честное слово: сам приду с повинной, – и я отпустил. Он, поди, не успел повиниться?

Спартак от злости рванул ворот рубахи:

– Поверил кому: слово дал. А он тем же заворотом на нашу лошадь – и лататы. Да ты просто придуриваешься. Раз контру укрыл и опять хочешь вызволить. Вот он какой, твой Шиляев! Слышишь, Петр? А прикидывается тихоней.

Митрий скромником сидел, а тут вскочил, испуганно заговорил:

– Да я ведь не знал, что у меня-то он спрятался. Он сам заскочил, я и не видел вовсе.

Оправдаться хотел Шиляев;

– А когда узнал-то, что он у тебя сидит, что ты сделал? Слово, говоришь, взял и выпустил. Слово! Кому верить вздумал? – крикнул Филипп. Нет, он вовсе не мог разговаривать с этим человеком.

Митрий совсем сник, уронил картуз.

– Отпустил я его, конечно, и потому, что жалко было. Кабы не спасал он меня. А то...

Филипп встал во весь рост, подошел к Капустину.

– Отпустил! Ты слышь, контру последнюю, за которой мы гонялись, отпустил, – ударил руками о колени и выругался. Да он всех нас мог пострелять.

Ему вдруг вспомнилось, как ползал он по чердакам в паутине, как остался без черного жеребца и трясся на строптивой Баламутке, – и это еще больше растравило его.

– Врагу революции ты помощником стал. Сам контрой стал. Вот весь мой сказ.

Митрий оторопевший, смятенный бормотал бессмысленно:

– Вот оказия какая. А-а. Да я ведь...

Капустин молчал, а Шиляев ждал его слова. Разжалобить, видно, хотел.

Петр глядел в зарешеченное окно на серый день и молчал.

Филипп был уверен, что Капустин согласится с ним, только сразу при Митрий остерегается сказать, поэтому бросил Шиляеву:

– Выйди, поговорить надо.

Митрий поплелся к двери, волоча за собой котомку.

– Узловатый клубок, – сказал Капустин. – А что ты предлагаешь?

– Арестовать, – сказал Филипп. Это уж он давно решил. – Может, и этот тоже заговорщик, а если не заговорщик, так помощник врага – тоже подлежит аресту.

Капустин долго ходил, половицы считал, что ли, лоб морщил, хотя и так все было ясно.

– Нет, не враг он, – сказал, наконец. – Какой же враг, если сам все сказал, – и пошел разводить разговоры.

Филипп тоже заходил по комнате. Так друг за дружкой и ходили. Верно тогда сказал Антон Гырдымов про Петра: контру надо уже к стенке, а Капустин все доброту разводит.

– Картина ясная. Арестовать, – повторил Филипп.

Капустин остановился, потрогал кожанку: мокрая. Тут разве просохнет.

– Я так думаю, Филипп, что сначала надо самому себе доказать, что Шиляев враг. Ведь то, что он пришел хлопотать за этого Карпухина, ничего не значит, скрыл его – тяжелое преступление. Но совершил он его из-за того, что просто нет у него еще классового чутья. Не понимает, не знает, какую опасность для нас представлял Харитон Карпухин, не знает, что тот хотел объединить всю контрреволюцию.

– Как же не враг? – упрямился Филипп. – Знал, что мы ищем и отпустил.

– По форме ты прав. Тебя могут поддержать многие. А по сути... Такого человека нельзя сажать. Он же наш. Он сам сколько пользы принесет. Ему только надо разъяснить что к чему. Он поймет. Враг бы не стал сознаваться, всю душу выкладывать. И не пришел бы он к нам.

Филипп больше не мог себя сдержать. Он натянул на самые глаза фуражку, двинулся к двери.

– Я знаю, – напоследок сказал он, – тебе этот Митрий разговорами разными приглянулся. Как же, книжки всякие читает, про социализм думает. А, может, он этим только головы нам морочит. И вообще, я тогда тебя совсем не понимаю. Курилова, который в тюрьме за революцию сидел, мы к стенке поставили, а этого и не задень. Не понятно мне это, товарищ Капустин. Никак не понятно.

Глава 14

В Сибири еще пуще занялась война. Злобная, мстительная сила шла на расправу с рабочими и мужиками. Отблесками этого черного сибирского пожара вспыхивали то в одной, то в другой волости хлебные мятежи. Капустина неделями не видно стало в горсовете: мотался с летучим отрядом по уездам. Лиза на дню раза по три прибегала в горсовет, спрашивала, не приехал ли Петр.

Филипп знал: приспело время, и он неминуемо пойдет со своей пулеметной командой на фронт, потому что дошло дело до большого. А он военный, не простой. Спартак готовился к этому и готовил других: учил ребят пулеметному делу. Случалось, и ночевал в церкви, где разместил их горсовет за неимением иного помещения. Спал он на верхнем этаже деревянных нар по соседству с архангелом. Архангел в серебряных латах, с огненным мечом в руке громоздился на голубом облачке и грозно смотрел на Филиппа. «Ничего, еще потягаемся», – не уступал ему Спартак. И потягаться настало время. Снаряжался отряд для поездки в Сибирь. Филипп обучал стрельбе из пулемета ребят лет по шестнадцати, совсем еще зеленец. Без всякой жалости донимал их разборкой и сборкой, и они не отказывались, его еще поторапливали, чтоб скорее вел на стрельбище. Филипп помнил: в команде перед отправкой на Румынский фронт они частенько всякие уловки делали, чтоб не чистить пулеметы. А эти ребятишки не отлынивали.

Разбирали «максим» прямо на паперти: посветлее тут, чем в церкви. Прибредали вещие старушки, пророчили пулеметчикам скорую пулю за грехи. Одна с испостившимся злобным лицом была особенно люта. Так и лезла на постового. Языкастый с шалыми глазками мотоциклетчик Мишка Шуткин сначала с улыбочкой спорил с богомолками, а потом и у него не хватило терпения: пришлось поставить загородку из горбылей, но и через нее перелетала ругань.

Филипп был уверен, что попадет с сибирским отрядом, а его вдруг оставили. Сказали, что надо учить новых, необстрелянных еще ребят, которые тоже так и рвались к пулемету. Спартаку уже опротивело коптеть в церкви, в который раз толдычить пулеметную азбуку. Для него пулемет был чем-то до скуки известным, как щель на стене, которую видит каждый день дома. Он знал все прихоти и капризы каждого «максима», никогда не спутал бы, поставь рядом все четыре их пулемета: у одного рыло подобрее, у другого щит как-то задиристо торчит. И он сердился, когда ребята не могли узнать свои пулеметы: ну что вы, вот ваш, неуж не опознали?

Разозленный тем, что его оставляют опять в церкви, он начинал гонять юнцов, когда замечал плохо вычищенный от пороховой гари ствол или веснушки ржавчины на катке. Ему хотелось крепко выругаться, но он сдерживал себя, и от этого ему было еще хуже: осевшая злость всегда мучит и требует выхода.

Даже Мишка Шуткин, парень жох, щеголявший в гусарских красных штанах с леями, становился потише и не балагурил, не вспоминал своего «Индиана», которого передал какому-то «варнаку». И «варнак» этот определенно докопает мотоциклет, потому что и сам Мишка последнее время больше таскал его на себе, чем ездил.

Сегодня пулеметчики, уезжающие в Сибирь, получили по фунту хлеба, по пять воблин и по пятнадцати патронов к винтовкам.

Филипп к ребятам подобрел, еще раз наставлял, чтоб все было ладно. Под конец выстроил всю команду: пройдем с песней на страх буржуям. Пусть знают: и сила и злость у нас имеется.

По вязкому красноглинью прошли литым строем, песня с присвисточкой. В домах окна нараспашку. Кой-где девчата высунулись. Эх, молодцы шагают! И командир у пулеметчиков что надо, не идет, а рубит дорогу ногами.

Мишка на вокзале вертелся волчком: и пел, и вприсядку под гармонь прошелся с таким кандибобером, что Филипп свысока остальные взводы оглядел. Наш, мол, парень-то, из пулеметчиков. В других командах этакого нету. И силы, и дури, и веселья было в Мишке – не счесть. Рад был до невероятности, что едет. Филиппу он сказал:

– Первый раз ведь Вятку покидаю. Люди толкуют, что есть места, где под окошком яблоки зреют, а я слаще репы ничего не едал.

В каком-то складе выпросил Мишка железный шлем вроде австрийского, только без шишака. Все ребята этот шлем примеряли, палкой стучали по нему. Голове не больно, только гуд.

После речи Василия Ивановича, которую одобрили раскатистым «ура», духовики из запасного полка ударили марш. Под него и двинулись теплушки, увешанные чубатым боевым народом. Хорошо проводили ребят, с бодрым настроением.

Кудлатый парень устало опустил медные тарелки, трубач продул мундштук, и провожающие скопом повалили через Сполье в город.

Филиппу стало тоскливо. То ли от тоски, то ли от лихого марта по вязкой дороге разболелась нога. Впору было строгать новый батожок.

Но была у Филиппа отрада. Вечером, прихрамывая, отправился на заветный уголок. Шинель внакидку, как носил военком, полы крыльями, вразлет. Позванивают шпоры. Со стороны, наверное, любо поглядеть. И по взгляду Антониды это понял.

– Почто хромаешь-то? – испугалась она.

– Да так, пустяки, – с пренебрежением взмахнул он рукой.

– Пойдем к нам. Тятя еще не приехал. Мама наговор знает, как рукой болесть сымет.

– Ну уж, лекаря нашла, – но особо противиться не стал.

Опять пили чай с мятой и ржаными сухарями, из того же самоварища, похожего на старорежимного генерала. Перемигивался, играл с солнцем натертый кирпичом самовар.

Заставили-таки Филиппа разуться. Помяв ногу, Дарья Егоровна сказала с пониманием:

– Живицы я, соколик, привяжу, и вовсе всю хворь вытянет.

– Вот видишь, – радовалась Антонида. – Сразу оклемаешься.

Положили его в сени на высокую кровать с пологом от комарья и мух. Накладывая на ногу свое снадобье, Дарья Егоровна со старанием бормотала лечебную скороговорку:

 
От раны, от гада, от змеиного яда,
От всякой хвори, от злой боли.
От корчи, от порчи...
 

Филиппу было щекотно от прикосновения быстрых сухих пальцев и не по себе оттого, что над ним, здоровым парнем, возится слабая женщина.

– Вот теперичка лежи, – наставляла Дарья Егоровна, – не сшевеливайся.

– А поможет?

– Да как, поди, не поможет, – неуверенно ответила она.

Мать ушла, Антонида, воровато прижавшись в нему, поцеловала в щеку, защекотав волосами шею. Он обнял ее, упругую, горячую, и прижал к себе. Она приникла к нему и тут же отпрянула, испуганно зашептав:

– Что ты, что ты. Лежи давай, – и, вырвавшись, дразняще засмеялась, – смотри, так-то от лечения пользы не будет.

Ушла, но дверь не закрыла. Он слышал: что-то там делает; лампу не зажигали – керосин нынче считали ложками, а в сумерки к чему его зря палить.

За крошечным оконцем уже давно мутнел вечер, потом совсем стемнело, а он все не спал. Тревожно ожидая, чутко ловил каждый шорох и скрип. На улице смолкли шумы, и в комнате угомонились мать с Антонидой.

«Неужели она не придет, неужели она даже ничего не скажет?» – уже с обидой думал Филипп. Вдруг легонько хлопнула дверь, и Антонида босиком бесшумно подошла к кровати, подняла полог.

– Спишь, Филиппушко, – и наклонилась над самым лицом, – спишь? Ну, спи, жданой.

Он молча схватил ее, перевалил через себя к стене. Стал целовать в лицо, в шею.

– Что ты, Филипп, что ты? А нога-то, нога-то у тебя, – задыхаясь, шептала она, но не отбивалась, не выскальзывала из его жадных рук.

– Нога заживет, – судорожно обнимая ее, бормотал он.

– А тятя, тятька меня убьет.

* * *

После этой ночи Спартак жил то у Антониды, то у себя, какой-то растерянный и счастливый, стесняясь даже ребятам из отряда сказать, что он вроде как женился. Рад был, что матери, поглощенной заботами о приюте, не надо пока ничего объяснять. Таинственная женатая жизнь сделала Филиппа смирным и прирученным. А Антонида теперь совсем не могла оставаться без него, даже в обед прибегала из типографии в церковь.

В купольной выси раздавалось:

– Эй, Спартак, зовут тут тебя, – и он, помедлив для солидности, выходил на паперть, где ждала его Антонида. Она приносила чего-нибудь поесть в узелочке или просто прибегала радостная, жаркая и, заведя за угол церкви, в затишек, целовала.

– Да что ты, дурная, увидят, – оторвав ее от себя, ворчливо говорил он. – Будто каменка, так и пышешь.

– Скоро придешь-то? – спрашивала она. В ней было столько счастливого нетерпения, что он озадачивался еще больше.

– Ты думаешь, так все и оставил? Команда опять у меня на руках.

– А-а, – понимающе тянула она. – Все равно приходи скорее, – и, снова обняв, с неохотой уходила.

В отдалении останавливалась и смотрела. «Здорово любит!» – тщеславно думал он. Возвращался в церковь виноватый. Ребят засадил чистить пулеметы, люди в Сибири, поди, кровь проливают, а он тут...

* * *

Безмятежное счастье кончилось. Как-то средь ночи загудела от стука дверь, и Антонида, соскользнув с кровати, зашептала, всхлипывая:

– Отец приехал. Беги, Филипп, в окошко. Беги.

– Ой, что содеялось-то, ой, ой, – причитала Дарья Егоровна. – Зачем вы повлюбились-то? Убьет, убьет, – и метнулась к гремящей двери.

– Не побегу я, – надевая сапог, сказал Спартак. – Все равно говорить надо. Не вас же под кулак подставлять.

– А это еще что за новоявленный?! – взревел отец Антониды, сбрасывая котомку. Он сразу разглядел в призрачной полутьме занимавшегося утра ненавистного чужака. – Собачью свадебку, поди, уж сыграли? – и с налитыми злобой руками, ищущими что-нибудь увесистое, пошел на Филиппа.

Антонида бросилась наперерез.

– Не трожь, тять! – Он отшиб ее плечом к стене.

– Погоди, Михаил Андреич, поостынь, – предупредил Филипп. Он так и стоял с одним сапогом в руке, меряя недобрым взглядом отца Антониды. – Может, по-хорошему потолкуем?

Тот, не дойдя до Спартака, вдруг резко повернулся к Дарье Егоровне:

– А ты что смотрела, сводня старая?

Мать Антониды жалко помигивала.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю