355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Ситников » Горячее сердце. Повести » Текст книги (страница 12)
Горячее сердце. Повести
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 16:30

Текст книги "Горячее сердце. Повести"


Автор книги: Владимир Ситников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)

Вера шагнула к двери. На походной кровати лежал кадет с замотанной бинтом головой. Вера подхватила обвисшую руку, покосилась на голубую повязку офицера: «Череп и две кости крест-накрест». Почувствовала, как ноет вывихнутая рука. «Что он придумал? Одной рукой не перевязывают. А если бы действовали и обе, не стала бы...» Она усмехнулась, увидев на подоконнике свою брезентовую санитарную сумку. Он хочет продлить пытку. Нет, она не станет цепляться за призрачную надежду, не будет потешать их.

– Ну, ну, слово офицера, отпустим! – крикнул он и нагло улыбнулся.

Вера отвернулась от своей сумки.

– Я никогда не была сестрой милосердия.

Офицер кинулся к ней. Вера ощутила у виска холод револьверного дула.

– Тогда будет вот что. Для коммунистов у нас одна дорожка.

– Я давно знаю это.

Вера не почувствовала ничего, кроме яростной ненависти. Если бы у нее не была вывихнута рука, если бы не свело пальцы, она бы вцепилась в его глаза.

Ее вытолкнули на улицу, и опять она ощутила укол штыка. Потом боль исчезла.

По скрипу шагов она догадывалась, что за ней следом идет один человек. Наверное, тот офицер.

Падал снег, такой же белый и чистый, как в Вятке. Где-то вдали, за хутором, молодым громом раскатился взрыв. Наверное, стреляли с красногвардейского бронепоезда, наверное, готовились к наступлению дружины и команды ее отряда. Они скоро придут сюда, скоро! Еще час, еще день, и будут здесь. Если бы дожить... Она стиснула зубы.

Шла долго, медленно. Ее поведут так, наверное, через весь хутор, через поле, усеянное белым снегом, и неожиданно выстрелят в затылок или рубанут шашкой... Ей вдруг захотелось увидеть небо, холмы, на которых были свои. Взглянуть последний раз.

За околицей стояло одинокое тихое дерево, увитое снегом. Казалось, оно цветет чистым яблоневым цветом.

– Больше я не пойду, – прошептала она себе и прижалась спиной к тонкому стволу.

Где-то за белыми буграми, там, у своих, снова ударил молодой гром, застрекотал пулемет. «Это отряд идет на помощь! Идут товарищи!» Она выпрямилась, жадно глотнула жарким ртом воздух.

Белыми лепестками упали снежные хлопья. Вера подняла лицо навстречу этим пушистым ледяным цветам и с презрением посмотрела на закутавшегося в башлык офицера.

Вдруг раздался грохот. Где-то очень близко, кажется, прямо в груди, и она опустилась по стволу дерева вниз, почувствовала, что снег совсем теплый, даже горячий, он жжет руки, лицо, и она не может ничего сделать с этим. Он сжигает все ее тело. Но зато боли уже нет, только жар, нестерпимый жар. И никакого снега. Только огонь. А за околицей хутора переливается бодрое, призывное: «Ура-а! Ура-а!»

«Значит, идут сюда, идут товарищи», – пытаясь подняться и увидеть их, подумала она.

Это была ее последняя мысль.

1957-1961 гг.


18-я ВЕСНА

Глава 1

В захолустной немоте ночи вдоль улицы пробухал сапогами солдат. Обрадованно залились в подворотнях собаки, а с полдюжины, видно самых молодых и азартных, бросились вдогон. Эти так и норовили уцепиться за летящие полы шинели.

– Пуще проси, Филя! – протяжно неслось от калитки. – Не робей! В окопах, поди, бахорить обучился.

Это наставляла Филиппа Солодянкина его мать.

Устав от бега и собачьего лая, он сгреб пригоршню мерзлых конских катышей и расшвырял их в собак, сразу потерявших к нему интерес. Сбив свою злость, Филипп двинулся шагом. Он был сердит оттого, что в этакую поздынь пришлось вытряхиваться из тепла на стужу, что в первый же вечер мать ни за что ни про что устроила ему нахлобучку.

Еще поутру, когда Филипп, пропахший вагонным смрадом, скатился по испревшим ступеням в подвал, мать гладила его почужавшее, черное от многодневной щетины лицо и всхлипывала:

– Жданой солдатик. Живой.

Он был весь полон тихой радости. Оглядывая почему-то ставший ниже и меньше подвал, половицы с выпиравшими, будто лодыжки, сучьями, успокаивающе повторял:

– Чего ревешь? Не реви. Дома ведь я.

Хорошо, когда возвращаешься с чужой стороны в домашнее тепло. Мать до отвала накормила его вареной картошкой с припасенными для этого раза мелкими, что обивочные гвоздочки, рыжиками. Под рыжики поставила закупоренную бумажной затычкой потную бутылку самогонки, попытала:

– Научился, поди, в окопах-то?

– Кислое там вино, – сказал Филипп, но по тому, как неспешно наполнил рюмки, понятно было – разливать приходилось. А иначе, поди, застыл бы на железной крыше, пока везли до Вятки.

Мать ласкала его взглядом, удивлялась:

– Не знаю, почто ты вырос агромадной такой. Почитай, один ржаной хлеб ел.

– И я не знаю.

Мать была такой же непоседливой. Только что тут, у стола, хлопотала, глядь – уже стучит чугуном около печи. Когда на свету разглядел, увидел, что совсем старушечьи морщины стянули губы. Подумал: «Стану в мастерских опять слесарить, пускай она дома посидит. Денег зароблю».

– Ты не больно бегай-то. Сядь вот.

Посидели. Мать, то и дело вскакивая, стала рассказывать, что все ныне рехнулись: и мужики с булычевской текстилки, и чернотропы из мастерских ходят с ружьями. Красногвардейцы какие-то. Пуляли третьего дня. А по осени старая временная власть выпустила в Шевелевскую ложбину цельную реку спирту. Весь город был там: кто с ведром, кто с бураком, а кто и с водовозной бочкой. Бают, запились насмерть некоторые алчные мужики.

Филиппу это было не больно удивительно. Видал: солдатня цельные цистерны этого спирта ради дюжины котелков выпускала. Такое уж буйное время началось.

Так они разговаривали поутру. А вечером мать, прибежав домой, швырнула камышовую сумку в угол и заругалась.

Ругала она всех: и новую власть, и эконома господина Жогина, и Филиппа, и голодных ребятишек, которые ревмя ревут в приюте, а накормить их нечем.

Приютская кухарка Мария Солодянкина была не из боязливых. Не зря пупыревские языкастые бабы окрестили ее Маня-бой. Она бросилась в дом эконома господина Жогина. В разбитых валенках протопала по зеркальному паркету. Степан Фирсович Жогин старательно обихаживал щеточкой белые, что молоко, усы и рассуждал со своим зятем поручиком Карпухиным. Поручик курил похожую на музыкантскую дуду трубку. Окутывая свой широкий с залысинами лоб табачным дымом, кричал, похоже, недоволен был самим господином Жогиным.

Заметив Марию, оба повернулись. У поручика перекосило щеку.

– Ты ведь знаешь, что теперь везде другие начальники, – подняв щеточку, ласково объяснил Степан Фирсович. – Пусть они отвечают. Я из идейных, из политических соображений снимаю с себя обязанности. Пусть они отвечают.

Эконом приюта не любил грубых слов и крика, а Маня-бой на этот раз не поняла его доброты, утираясь фартуком, закричала:

– Где совесть-то ныне у людей? Сорок душ, все есть хочут.

– Иди, иди, милая, – стараясь не слушать ее, помахал рукой Жогин, а поручик Карпухин вскочил с дивана и прикрикнул на эконома:

– Вот так мы их и распустили. – Он подскочил к Марии, повернул ее к двери, подтолкнул:

– А ну, марш отсюда! Живо выметайся.

И вот теперь Филипп Солодянкин, сердитый и заспанный, идет неизвестно куда искать управу у новой власти.

Он поднялся на взгорок к березовому садочку и ходко зашагал вниз, к Спасской. На углу малиново пыхали цигарки. Не узнаешь, что за люди. Хоть бы палку подобрать. Успокаивая себя, подумал: «Чего с меня взять?» – и шагнул навстречу огонькам.

– Кто такой? – просипел простуженный голос.

– Свой.

– Кто свой-от? – над головой стоящего блеснуло жало широкого японского штыка. «Красная гвардия», – понял Филипп и бодрее сказал:

– К начальству вашему дело.

– Что за дело-то?

– Там скажу.

– Сопроводи его, Гырдымов, – приказал сиплый голос.

Уже по первому окрику: «Шевелись, что ль», понял Филипп, что это тот самый Гырдымов, с которым он вместе призывался в солдаты. Парень был говорун. Всех веселил.

– Двух сантиметров в грудях недостача, а то бы в прапора вышел.

– Ты, Гырдымов, потише, прямо в крыльца мне штыком тычешь, – не столько из-за того, что колол конвойный в спину, просто, чтоб узнал его, сказал Филипп.

– Не разговаривай давай, – прикрикнул тот.

– Эх ты, дура, не узнал, что ль? Филипп я, Солодянкин. Забыл, медовуху пили?

– Помолчи давай, – прикрикнул опять Гырдымов. – Может, ты контра? Пили при старом строе.

Филипп захохотал, но Гырдымов не пошел с ним рядом, только винтовку повесил за спину. Осторожничал.




Под широким навесом бывшей губернаторской канцелярии, от которой еще по зиме отгонял свирепой улыбкой осетин в черкеске, держался зеленоватый потусторонний свет керосинокалильного фонаря. Кто-то писарским почерком вырисовал на грифельной доске: «Вятский Советъ». «Сюда и надо», – понял Филипп.

На свету увидел он, что Гырдымов тот самый, с которым призывался. Только теперь у него от виска к подбородку – поблескивающий молодой кожей шрам. И стал он поплотнее, возмужал.

– Ужасно сильно разукрасили тебя, – сказал с пониманием Филипп. Антон Гырдымов нехотя объяснил:

– Кирасир мазнул.

«Птицей важной, видать, он заделался при новой власти, коли разговаривать затрудняется», – решил Солодянкин.

Его ввели в квадратный зал с мраморным камином, около которого за голым столом сидели изнуренные люди. Гырдымов подскочил к одному, чуть ли не прищелкнул каблуками. Филипп сразу узнал того человека: маляр железнодорожный – Василий Иванович Лалетин. Глаза с азиатской косинкой, в цыганской бороде искрится ранняя седина. Ему бы Филипп сам обо всем сказал. Но Антон уже докладывал:

– Задержан подозрительный! – услышал Филипп. «Вот хлюст», – и, отодвинув плечом Гырдымова, крикнул:

– Ты не плети ерунду. Какой я подозрительный? Вместе с тобой призывался. Я, Василий Иванович, по приютскому делу. Ребенки голодуют.

– Молчи, – одернул его Гырдымов, – я по форме докладаю.

– Ладно, Антон, – сказал Василий Иванович. – Ну, говори, мил человек! – и сунул руку под бороду. У него и раньше была такая привычка. Филипп решил ломить напрямик. Не из-за себя пришел.

– Я не знаю, как тебя теперь, товарищ Лалетин, звать-величать. Ране-то ты известный мне маляр был, – но чепуха на постном масле выходит. Второй день ребенки в приюте голодают, – петушисто начал он.

– Уж не Гурьяна ли Солодянкина сын? – прищурив лукавые глаза, спросил Лалетин.

Филипп расплылся в неудержимой улыбке.

– Конечно, я, – и посмотрел на Гырдымова: и мы здесь не безвестные. Отцу в кузнечный цех не один год узелок с обедом таскал и сам в механическом начинал слесарить, с Василием Ивановичем, почитай, каждый день виделся.

– Посиди, мил человек, – положив тяжелую, в несмываемых чешуйках краски руку на плечо Филиппа, попросил Лалетин, – с электростанции ребята пришли. С ними надо в первую голову поговорить.

Неуклюжий солдат выложил на стол мазутные пятерни и, словно читая по ним, начал рассказывать Лалетину и второму – в нерусском френче, с испитым лицом. Говорил он о том, что электросвета не будет, начальник станции удрал, а машину попортили механики. Вся надежда на приезжих матросов – есть ведь промежду них машинисты.

По великанской фигуре Филипп сразу понял: говорит слесарь Василий Утробин, хотя тот и был, как офицер, весь в ремнях. Если на досуге, и этот бы узнал его.

Человек в френче, слышно, Попов по фамилии, сухой, с тщедушной грудью, послабее каждого из здешних, а распоряжается всеми. Взглянул глубоко сидящими с недружелюбным блеском глазами на Утробина.

– Ищи машинистов, веди на электростанцию! – Тот, надвинув папаху, пошел к выходу.

В зал то и дело вваливались солдаты, матросы из балтийского экипажа «Океан», рабочие в криво подпоясанных ремнями шубах. Они, оттирая уши, грохотали прикладами. Плохо приходилось усатым: те еще выдирали сосульки.

Почти все эти люди докладывали о своих делах то Попову, то Лалетину и снова уходили или, сунув винтовку меж колен, тут же, сидя на полу, подремывали до приказа. Среди этих, положив голову на подоконник, спал подросток в наброшенной на плечи реалистской шинели с желтым галуном. Иногда он поднимал осунувшееся лицо, озадаченно смотрел вокруг и снова ронял чугунную голову. «Этот-то что тут делает?» – удивился Филипп.

Некоторые красногвардейцы шли к стене. Там, прямо на полу, стояло цинковое ведро с водой, а на брезенте грудилась целая гора солдатских караваев. Прислонив винтовки к плечу, люди тут же ели хлеб, запивая водой. Гырдымов тоже пристроился там, отломил краюшку и ел.

«Ишь караваев сколько натащили себе», – с неприязнью подумал Филипп, вдруг ощутив в желудке посасывающую нудь. Он бы тоже вцепился зубами в пахнущую медком хлебную горбушку, но его никто не звал. «Где там Лалетин, забыл, что ли?»

Чтобы не смотреть на хлебную гору, он опустил взгляд. Диковинный пол был в этом зале. Сквозь нанесенную из цехов и с железнодорожных путей грязь проступал на нем мудреный узор, выложенный из разных пород дерева. Вот дуб, побелее бук, а черное что? Так и не распознаешь. Завозное какое-то дерево. Летали, наверное, по этому шикарному полу легкие туфельки и лаковые штиблеты. А теперь ходят растоптанные валенки, кованые матросские башмаки. Отплясались штиблеты, отпрыгались туфельки.

Вдруг снизу донесся крик, и в дверях появился кудлатый матрос с маузером, болтающимся у подколенки. Следом за ним вершковым шажком плелся усатый старик в буржуйской шубе, в пенсне с высоким седелком. У него дрожали усы, и он неразборчиво бормотал:

– Как можно? Это ошибка. Я...

– Молчи, по роже видать, что буржуй. Допросите-ка революционным словом, товарищи, чего в таком ящике тащит, – кричал матрос, заметая штанинами пол.

На улице калил мороз, а у этого полосатая грудь напоказ. Здоров бычина!

– Я шел домой.

– Шел, шел. Задерживали революционным словом, почто не остановился? – гремел матрос.

Вдруг откуда-то вывернулся спавший у окна реалист. Он испуганно подтащил кожаное кресло, усадил старика, сбегал за водой.

– Выпейте, Николай Николаевич, – и окрысился на матроса: – Ты что, Курилов?! Это художник. Не видишь, этюдник у него.

Старик, отстраняя кружку, закивал головой.

– Этюдник, – проговорил старательно матрос, – но, братцы, божья матерь, мы ж для того, нет ли чего. Ящик армейского фасону.

Реалист, извиняясь, довел художника до дверей, подозвал русобородого солдата:

– Проводи Николая Николаевича до дому.

И теперь выглядел реалист совсем еще подростком, хоть и уверенно распоряжался здесь.

– Товарищ Капустин, – крикнул ему Лалетин, – с приютом еще, оказывается, заваруха. Наверное, по твоей части?

И вот Капустин смотрит на Филиппа.

Вблизи он не похож на подростка. Подборист, в плечах сух, в глазах твердость.

– Из приюта? Два дня голодают? Далеко? – Подозвал Гырдымова. – Мешок разыщи и... хлеба.

Филипп взвалил на спину сладковато пахнущую торбу с хлебом и двинулся к выходу. Но уйти не удалось. Спешным шагом вошел высокий матрос с гардемаринским палашом. У этого и штаны были поуже, и тельняшки не видать.

– Докладывает Дрелевский, – донесся его голос. – Из Котельнича прорвался казачий эшелон. Громят станции, буфеты.

Слова произносил со старанием. Видно, не русским был этот Дрелевский. Очень уж твердо выговаривал.

Минут через десять остались в зале только Попов, Лалетин да часовой в дверях. Остальных словно вымело: увел их с собой матрос с палашом по фамилии Дрелевский. И уже во всю Владимирскую заливались колокольчиками за окном почтовые тройки с красногвардейцами.

Филипп, идя с Капустиным и Гырдымовым по ночному запустению, слышал удаляющийся звон колокольцев. Потом в стороне станции татакнул «люйс». Солодянкин по звуку узнал, что это не «максим». Тот говорит гуще. Видимо, Дрелевский предупреждал разбойный эшелон.

Решили сразу пойти на дом к эконому Жогину.

Филиппу идти к Жогиным не хотелось. Была на то особая причина—Ольга, дочь Жогина.

Об этой тайной любви кухаркиного сына не знал никто и вряд ли догадывалась сама Ольга. А он неспроста толкался около приюта: то ему удавалось увидеть, как она сидит с книгой у окна, то он по тени на занавеске видел, что наследница Жогиных заплетает волосы, собираясь в гимназию.

Позднее, когда он уже работал, мать, не щадя Филипповой гордости, рассказывала о том, что у Ольги появился жених, настоящий офицер, что он за большие деньги, за целых пятьдесят рублей, купил у садовника Рудобельского такой цветок, который распустился как раз в день ее именин.

Филипп сердился и доказывал матери, что жених тут ни при чем. Это Рудобельский мастак. Но мать стояла на своем: такие деньги за какой-то цветок.

А когда Филипп увидел сияющий свадебный поезд и рядом с Ольгой – уже солидного с залысинами офицера, ему захотелось уйти на войну и вернуться домой с покалеченной ногой, но с двумя «Георгиями». Тогда бы Ольга не прошла мимо него.

В квартире эконома их окутало спертое тепло. Госпожа Жогина в букольках надо лбом испуганно зашептала:

– Как можно, господа? Среди ночи. Как можно? Это ты, Филипп, удружил нам?

Филипп не ответил. Не скажешь ведь, что он тут ни при чем. А может быть, и при чем. Сам ведь повел сюда Капустина и Гырдымова.

Мелькнуло в дверях тонкобровое лицо Ольги. Она пополнела, стала уверенной. С усмешкой взглянула на них. Прошла плавно, лебедушкой. Не заметно, идет ли – будто по стеклу катится. Под ее насмешливым взглядом Филипп вдруг залился краской, качнув головой, пробормотал:

– Здравствуйте.

Но Ольга прошла, не ответив.

Откуда-то выскочила плюгавая собачонка с котенка величиной и затявкала.

– Прянички, поди, только ест такая? – полюбопытничал Филипп и наклонился, чтоб не видели, каким рыжиком красным стал, но ему никто не ответил. Собачонка ощерила колкие зубы.

– Ишь, маленькая, а сердитая, – сказал он сам себе. Гырдымов отодвинул собачонку сапогом.

– А ну, пошла. Где ваш хозяин-то?

Госпожа Жогина обиженно подняла пучеглазую собачонку на руки, прижала к себе. Она сама была чем-то похожа на эту собачку. «Глаза, – догадался Филипп, – такая же она пучеглазая».

Вышел господин Жогин. Привычно поправляя степенный пробор, спросил:

– Чем могу служить?

– Собирайтесь, – хмуро сказал Капустин. Он узнал Жогина: тот самый златоуст, который кричал ему летом на митинге: «Научитесь сначала азбуке, Капустин. Пять слов – сорок ошибок».

Теперь, видать, вылинял, из розового стал бледненьким: саботажничает.

Степан Фирсович никак не мог привести в порядок пробор: плохо слушались руки. Он тоже узнал Капустина: обтрепанный реалистик с цыплячьей шеей стал управлять его жизнью. Куда это годится?!

– Я не могу идти. Ведь ночь. Как же так? – сказал он.

– Это вам надо задать такой вопрос: «Как же?» Как вы могли детишек голодом морить? – метнув сердитый взгляд в сторону Жогина, возвысил голос Капустин.

Степан Фирсович потянулся за щеточкой.

– А поскорее бы, – сказал зло Гырдымов и сел в кресло, широко расставив ноги. Его заинтересовала картина: мужик с козлиными ногами обхаживает красавицу. Красавица, почитай, нагишом обнимает его. Ей, видно, и невдомек, что у мужика-то чертенячьи копыта вместо ног. Филипп, когда первый раз был у Жогиных, давно, в детстве еще, долго раздумывал: есть ли на самом деле такие люди на копытах.

– Не пущу, – вдруг взвизгнула госпожа Жогина и кинулась к Степану Фирсовичу. – Не пущу!

– Да, а все-таки на каком основании средь ночи? – спросил вдруг Жогин.

Капустин не успел ему ответить. Из-за занавески вышел ловкий, сухопарый, как танцор, поручик Карпухин в бриджах и подтяжках.

– А-а, товарищи, – крикнул он, будто обрадовался, – товарищи, товар ищи, ищи товар, тащи товар, – на смуглом лице ходили скулы. Глаза недобро поблескивали. – Знаю, на какие деньги переворот сделали, немцам продались. Я русский офицер... Знаю.

Гырдымов вскочил, сунул руку в карман. В это время в залец ворвалась Ольга. Она обняла Карпухина, пытаясь увести.

– Успокойся, Харитон. Слышишь? Нельзя. Я тебе запрещаю, Харитон!

Карпухин оттолкнул ее, шагнул к Капустину, но Ольга повисла у него на руке:

– Харитон. Они тебя арестуют.

– Продались, Россию с молотка жидам продали. Я... – выкрикнул Карпухин, выкатывая глаза.

– Старо, господин офицер, старо, – с усмешкой сказал Капустин. Казалось, его нисколько не затронул крик Карпухина. А Филипп уже побаивался, что начнется заваруха. У Гырдымова вон лицо без единой кровинки и рука в кармане шинели.

–Успокойтесь, Харитон Васильевич, успокойтесь. Для обоюдного успокоения... – проговорил вдруг Жогин и начал надевать пальто. – Я вернусь. Я подчиняюсь грубому насилию.

– На позиции я бы... Я бы... – кричал Карпухин в соседней комнате, куда утащила его Ольга. А здесь расходилась госпожа Жогина.

– Как вам не стыдно?! Еще реалист. Наверное, сын хороших родителей? – кричала она Капустину.

– Вы мешаете мужу одеваться. А у нас нет времени, – веско проговорил Капустин, и Жогина напустилась на Филиппа, как будто он тоже явился арестовывать ее мужа:

– Ты забыл, как мы тебя одевали, как кормили?

– Пошто забыл-то? – растерянно сказал он и рассердился на себя.

– Вот она, благодарность, вот, – заливалась госпожа Жогина, и Филипп не знал, что сказать. Ладно, обрезал ее Капустин:

– Ну, хватит упреков, – сказал он.

* * *

В приюте, ударяя ребром костистой ладони о стол, Капустин сказал начавшему приходить в себя седоусому эконому:

– Завтра, то есть уже сегодня, ребята должны быть сыты.

– А орлов вон этих надо срезать, – показывая на пуговицы мундира, добавил Гырдымов.

– Но, помилуйте, это принуждение.

И Филиппу было непонятно, то ли он «орлов» не хочет срезать, то ли кормить ребят.

Капустин рубанул рукой.

– Или вы будете работать, или...

– Я вынужден согласиться.

– Только честно. Чтоб дети были сыты. И тех, которые на вокзал ушли, по трактирам скитаются, соберите.

– Я вынужден согласиться, – повторил эконом.

Когда вышли на улицу, уже светало. Скрипели колодцы, пахло печным дымом и свежими картофельными шаньгами. Филиппу снова захотелось есть. Собрав табак в складчину, они соорудили по цигарке и двинулись вдоль улицы, мимо заснеженных заборов. Прохожие ныряли обратно в калитки, жались к обочине: шли неизвестные, черт знает на что способные люди. И шагал вместе с ними Филипп Солодянкин. Ему было приятно, что он идет с ними.

– Ну, мы ждем тебя, – бросив в Филиппову лапу свою костлявую ладонь, сказал Капустин и взглянул пристально.

– Приду, – ответил Солодянкин. – Иначе как же. Дело затеяли, останавливаться на половине нельзя.

Глава 2

Капустин потер иззябшие пальцы, подышал на них, в заиндевевшую чернильницу и с трудом подписал мандат.

– Ну, Филипп, иди. Твердо требуй, чтоб сегодня же напечатаны были все воззвания. Начнут артачиться, убеди, что это дело первой важности. В общем, иди.

Филипп трижды прочел мандат. Ему понравились железные слова документа, красная печать с молотом и винтовкой посередине круга. «С такой бумагой куда угодно можно», – решил он.

Выклянчив у бородатого ремингтониста, дремавшего под плакатом «Царствию рабочих да не будет конца», осьмушку листа, опустился на колени около подоконника и огрызком карандаша начал писать. На одной стороне бумаги были набросанные лихим почерком счета пароходной компании «Булычев и Тырыжкин». У Филиппа же буквы выходили некругло. Он вспотел от непривычного занятия. «Надо волосы дыбом иметь, чтобы так много писать», – осуждающе сказал он себе.

В обмен на расписку заведующий оружием, пощелкав курком, выдал ему новый семизарядный, самовзводный «велледок» и, словно семечек, насыпал в подставленный карман патронов.

Обутый в редкостные оранжевые краги, которые посчастливилось выменять на толчке у пленного мадьяра, он непреклонным шагом вышел из белого архиерейского подворья, где сейчас помещался Вятский горсовет, и по одной из многочисленных тропинок пересек заснеженную площадь.

На Филиппа оглядывались. Сопливый мальчишка с разожженным морозом круглым лицом, путаясь в рыжих дедовых валенищах, побежал следом; у барыньки, уткнувшейся личиком в беличью муфту, вспыхнул в глазах смешливый огонек. Мужик в скрипучих новых лаптях с бурыми сукманками запустил пятерню в богатую боярскую бороду: вот так дивные обутки!

Кое-где виднелись самочинно написанные мелом и углем вывески новых учреждений и организаций. Оперялась новая власть. И Филипп шел по ее приказу. Он старался представить, как явится в типографию. Прежде всего молча положит перед кем требуется мандат и спросит:

– Воззвание готово?

– Какое воззвание?

– Да как же? Воззвание первой важности: «Всем рабочим, достигшим 17-летнего возраста, встать на защиту революционной власти, вооружиться поголовно». Оно завтра, к утру должно быть расклеено но всему городу. Неужели не готово? Почему? – И пойдет костить.

Нет, лучше он скажет так, как написано в мандате: я уполномочен... И те сразу забегают.

А можно еще...

Как можно сказать еще, Филипп так и не придумал, потому что под ногами загудело чугунное крыльцо частной типографии. Он очутился в полутемном помещении лицом к лицу с тощим человеком в железных очках. Через очки недоуменно смотрели расплывшиеся во все стекло глаза.

Это был метранпаж, заправляющий делами типографии. Он с презрением относился ко всем комиссарам вообще, а к таким, как этот, тем более.

Мельком взглянув на Филиппов мандат, метранпаж криво усмехнулся и отодвинул его, оставив на капустинской подписи черный отпечаток.

– Уберите. Я занят делом, Соло-дянкин.

– К обеду тут вы должны напечатать, – сказал Филипп.

– Подвиньтесь на двадцать марзанов, Соло-дянкин, – повторил метранпаж. Филипп не знал, что такое «марзан», но не подал вида и не отодвинулся.

«Ну и сахар попался», – подумал он и озадаченно взглянул на метранпажа: хлипкий человек, кулаки бледные. Три таких на один его кулак надо. Очки. Всех очкастых до сих пор Филипп считал рассеянными добряками, а этот... Этот и слушать его не желает и мандат с печатью прочитать не захотел да еще замарал. Филипп, наливаясь злостью, зашел с другого бока. Стрелки типографских ходиков взяли на караул.

– Вот двенадцать, а мне сегодня же к вечеру надо это... Ну, вот... воззвание, – трудно выдавил он из себя. – Сделаете к вечеру-то?

Метранпаж не ответил. Он повернулся к Филиппу спиной и склонился к замасленному ящику, разделенному, как соты, на мелкие ячейки. Потом, подняв бровь и подрыгивая ногой, вдруг начал насвистывать, будто ему было ох как весело. Свистел он противно, с каким-то фырканьем. А ведь чуть ли не знакомый был.

Вроде с этим человеком давно-давно Филипп сидел за одной партой в городском училище. Звали тогда их «горелые ухваты». И, помнится, потом лупил он этого парня, когда тот стал гимназистом с телячьим ранцем. Или защищал? Может, и защищал. В общем, был куда сильнее его.

– Погоди свистеть, – сказал он примирительно. – Разговор у меня сурьезный.

Но свист не прекращался. «Хоть железным будь, разогреет, – решил Филипп. Но и я терпение имею». Он стал ждать.

Люди в пахнущей краской и керосином низкой типографийке вроде были чем-то заняты, а может, и не заняты. Они поглядывали на независимого, смелого метранпажа, на растерянного комиссара в диких крагах и ждали, чем это кончится.

Метранпаж все-таки досвистел свою песню и повернулся к Филиппу. Лицо у него стало удивленным. Он увидел в руках комиссара верстатку.

– Те-те-те, батенька. Вещь в руках бездельника обречена на гибель, – и вырвал ее.

Кто-то хихикнул за Филипповой спиной. «Так это я бездельник?» – дошло вдруг до Солодянкина.

Он взглянул на метранпажа и рассердился на себя. И чего он робеет перед этим сутулым, квелым человеком. Что его бояться-то?

– А ну, набирайте воззвание. А ну... я вам говорю, – снова взяв верстатку, сказал Филипп.

Метранпаж азартно сверкнул очками. Казалось, он только этого и ждал.

– Угрожать, да? Граждане, что это такое?! Это произвол! Этот субъект... – закричал он на высокой женской ноте и полез на ящик, чтобы его все видели.

Стали сходиться люди из дальних закутков: наборщики с зеленоватыми лицами, чистенькие барышни-корректорши, замарашки-бумагорезчицы.

Филипп слышал много разных речей. Это было не так страшно. Пусть пошумит, тут и людей-то от силы полторы дюжины. А если бить начнут, у него «велледок» есть. Он отступил к стене и сунул в карман руку.

Поблескивая очками, метранпаж кипятился, размахивал хилым кулачком:

– Произвол! Я предлагаю бастовать. Этот субъект скоро будет стоять над нами с оружием. Этот...

– Бастовать еще выдумал. Скажи лучше, почему не сделали воззвание? – легко перекрыл Филипп его голос.

Что ответил метранпаж, он уже не слышал. Потом сам долго не мог понять, как это случилось, и объяснял тем, что все произошло само собой. Его вдруг ошеломил страшный грохот, дикой болью отдавшийся в ноге. Эта боль опустила его на порог и никак не давала подняться.

Сначала он решил, что в него кто-то выстрелил, потом понял, что он сам, играя курком, всадил себе пулю из «велледока».

Замелькали, путаясь, бледные лица барышень, растерянные глаза очкастого метранпажа. Филипп все-таки поднялся, оперся о косяк, не замечая, что ботинок подплывает кровью.

– Чтоб воззвания были сделаны, – прохрипел он. – Чтобы к трем набрали, – и опять сел на порог, потому что пол пошел каруселью. Кто-то дал ему напиться, кто-то лебезящим голосом пообещал:

– Будет все так, как вы просили, товарищ Солодянкин! Будет все так...

Филипп мстительно отвернулся. «Забегали, ядрена». Только метранпаж стоял со скрещенными руками у окна, показывая своим видом, что он готов к пыткам и даже к расстрелу. Но его уже обегали с опаской.

Когда в типографию ворвался Капустин с молодым усатым фельдшером, из-под пальто которого выставлялся подол белого халата, очкастый, видимо, раздумал идти на пытки и совал под нос Филиппу мокрую бумагу. Буквы на бумаге расползались муравьями и невозможно было ничего прочитать.

– Ладно. Набирайте дальше, – сказал Солодянкин.

Разрезав ботинок, фельдшер сказал беспечно:

– В мякоть. Скоро побежишь.

Филиппа усадили в сани и Петр Капустин сам повез его на квартиру.

– Знаешь, если каждое воззвание будет оплачиваться нашей кровью, нам ее не хватит, – с укором сказал он. – Как это ты умудрился, а?

Филипп молчал. «Чего тут скажешь-то. Кругом я виноват».

– Эх ты, чудак! – сказал Капустин.

Солодянкину было непонятно, отчего так добр к нему Капустин. За такое вон как надо взыскивать. С оружием баловаться. В армии бы поставили с полной выкладкой.

* * *

Филипп жил в своем унылом подвале. Однако подвал не смог задушить в нем ни здоровья, ни румянца. Видимо, спасала большая добрая печь, которая грела и растила его. Выхаживала, когда он, провалившись под лед, приходил домой, гремя обмерзшими штанами.

Лежать оказалось не так уж плохо. Филипп развлекал себя как мог. Через окно, заляпанное прошлогодними ошметьями глины, он смотрел на прохожих. Его забавляло, как неодинаково ходят люди. Один проскачет стригуном, другой передвигает ноги так, будто у него на подошвах кирпичи. Это были нерешительные, скучные люди. Но и они, попадая в косослойную полосу на стекле, смешно выгибались, голова вытягивалась далеко вперед, а тело топталось на месте. Один раз промелькнули ловкие маленькие ботинки. Филипп вытянулся, насколько позволяла больная нога. Показалось ему, что это Ольга Жогина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю