Текст книги "Горячее сердце. Повести"
Автор книги: Владимир Ситников
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 23 страниц)
– Дак я что, я. Они ведь сами тут сугласились, повлюблялися. У Филиппушки-то нога болела.
– Д-дура, – взревел Михаил Андреевич, с трудом сдерживая свои кулаки. А Дарья Егоровна, привычная к злобе мужа, стояла, опустив дряблые, измытые руки, готовая к своей участи.
– Живете, значит, веселитесь? – спросил Михаил Андреевич, опускаясь на лавку.
Филипп почему-то издал нервный, угодливый смешок.
– Живем.
– Ах, живем, – с пониманием тряхнул головой отец Антониды. – Так и живите! – Он броском кинулся к Филиппу, вырвал из его руки сапог и метнул его в распахнутую дверь. Туда же выбросил шинель, шаль и жакетку Антониды.
– Проваливай отсюдова!
Весна выдалась сухой, и по ночам на вятских улицах дежурили жильцы. От сонной скуки они сбредались кучками, потчевали друг друга россказнями, шлепали картами о завалину или просто глазели на стаи приблудных собак.
В это утро сторожа развлекались. Они видели, как из дверей Михал-Андреичева дома вылетел сапог, потом какая-то одежина, а уже затем появился босой на одну ногу комиссар Солодянкин-Спартак и заплаканная Антонида.
Надевая сапог тут же на завалине, комиссар грозил:
– Если хоть пальцем из-за меня Дарью Егоровну заденешь, берегись!
– Видал я вас, – неслось вслед Солодянкину и Антониде, когда они с ивовой коробицей и узлом пошли к дому господина Жогина, на комиссарову квартиру.
Пустые комнаты с обожженным столом и табуреткой неожиданно обрадовали Антониду.
– Ой, как хорошо, Филипп! А печь-то какая!
Она тут же схватила ведро, подогнула юбку, обнажив крепкие молочные ноги, и начала махать тряпкой. Разогревшуюся со сбившимися прядями волос, с тряпкой в руке он обнял ее. – Хорошо, значит, будет нам?
– Ой, лихо мне. Чего это ты? Погоди, пол домою. Тряпка ведь у меня. Ой, задушишь.
А вечером Филипп застал Антониду в слезах.
– Кто тебя изобидел? Что ты? – встревожился он. Антонида вздохнула.
– Никто, Филипп. Кому обижать?
– Дак чего тогда ревешь-то?
– Дак я, – завсхлипывала она, – дак я думала, у нас с тобой все, как у людей, станет. Я тебе к свадьбе сатиновую рубаху вышивала крестиком. Мама козу хотела зарезать. А гляди, сколь у нас неладно. Без родительского благословения, без свадебки.
– Ну, уж ты, Тонь, не выдумывай. Хватит, утром благословил нас твой отец, – попробовал отшутиться Филипп.
Но Антонида не успокаивалась. Филипп разозлился, не стал разговаривать с ней и лег отдельно. Раз так – пусть одна лежит. Но заснуть не мог. Одна ведь она. Я хоть привычный. А она ведь совсем еще молоденькая у меня. Из-под материного крыла первый раз ушла. Перенеся свою шинель на постель к Антониде, примиренно сказал:
– Ладно уж, не реви. Уговорю завтра Антона Гырдымова сходить к твоему отцу. Вроде как сватом. Он ведь языкатый, уговорит отца-то. Да не реви ты.
– Я уж это от радости, Филипп.
– Ну, от радости. Сама не знаешь, отчего ревешь. И от горя и от радости, пойми вот тебя, – ощущая пьянящий запах Антонидиных волос, сказал он.
Гырдымова Филипп поймал на крыльце горсовета, увел его на бревна и, тая в уголках губ смущение, сбивчиво рассказал суть дела. Попробуй гладко-то расскажи такое. Антон строго посмотрел Филиппу в глаза, что-то захмурился. Волосы, как у ежа, торчком, взгляд серьезный.
– Я вижу, к спокою жизни тебя тянет. А теперь ведь надо завсегда как в строю. А я, пока своего не добьюсь, с бабой не свяжусь. Обуза! Ты тоже зря в хомут лезешь. Далеко идти налегке надо.
Видно, далеко собирался идти Антон. Высокого был о себе представления.
– А я не собираюсь больно-то далеко, – поднимаясь с бревен, сказал Филипп. – Мне бы вот поучиться в школе какой-нибудь, понять что к чему.
Гырдымов нахмурился:
– Мне сегодня недосуг, Филипп, еду я на завод.
Спартак и сам понял, что долго придется Гырдымова уговаривать. Не из таких, чтоб одним словом его взять можно было: не пойдет сватать, низким для себя теперь это считает. Да и не по себе стало Филиппу: бабы своей послушался, на сватовство согласился.
Наверное, опять пришлось бы весь вечер Филиппу утирать Антонидины слезы, если бы не столкнулся на крылечке с Василием Ивановичем Лалетиным.
– Что, Филиппушко, не весел? – с усмешкой взглянув на Спартака, спросил тот. – Слышно, женился ты?
– Да, вот женился, – Филиппу рассказывать не хотелось. Теперь понял: Гырдымов верно говорил. «Не то я затеял, совсем не то. Люди от всяких забот с тела спали, а я тут».
Лалетин будто не торопился, сел на перильца:
– В церкву, поди, тебя венчаться гонят или как?
– В церкву-то я не пойду, а вот...
Лалетин выслушал серьезно:
– Надо, значит, мил-человек, чтоб сходил кто-нибудь. Ну, давай сходим.
По вечернему дождику все втроем – Лалетин, Антонида и Филипп – направились к дому ее родителей. Василий Иванович со старанием отер ноги о рогожку, брошенную в сенях, лукаво подмигнул им и отворил дверь.
Стоя за перегородкой, они слышали, как Василий Иванович поздоровался, потолковал о погоде, а потом, пытаясь обломать Михаила Андреевича, чего только не наговорил про Филиппа:
– В житейском деле он не промах. Рукодельный парень. Сапоги подбить или что – все может. Вот мне сапог так прихлопал, по сю пору ношу.
– Ты мне не пой, зубы не заговаривай, – раздался хриплый голос Антонидиного отца. – А придет конец вашей власти, что тогда? Вдоветь Тонька останется?..
– Какой конец власти?! Ты что, рабочий человек, а такое плетешь?
– Знаю: жить вам недолго осталось. Сила вона какая подымается. Все державы супротив. А тут...
– Это ты брось, – и они расспорились, забыв о том, ради чего пришел Василий Иванович. Он в два счета доказал отцу Антониды свою правоту, но тот уперся.
– Тебе выгодно, вот и толкуешь эдак. Какой дурак станет себе за упокой петь.
– Ну а что касается Антониды да Филиппа, живут уж. Не ломай ты им жизнь. Скажи, что согласен.
Но несговорчив был отец, опять заорал на Дарью Егоровну.
– Потатчица, сводня!
Василию Ивановичу, видно, надоело слушать эту брань. Вышел красный, рука под бородой.
– Никудышный, выходит, из меня сват, ребятушки. Злой мужик твой отец, Тоня. Прямо скажу, тяжелый для агитации. Но вы ничего, вы живите. Завтра в горсовете запишем вас.
– Ну вот, – подтолкнул Антониду Филипп.
– А благословение? – обиженно спросила она.
Филипп вспылил: «Ух, непонятливая», но Василий Иванович успокоил:
– А как же, это будет: мать благословила, а за отца горсовет благословит.
На том и расстались.
Филипп шагал впереди жены. Его разбирала злость: из-за Антонидиной прихоти столько хлопот. Самого Лалетина от дела оторвали.
– Знала ведь, с кем ходишь-то? Знала ведь, как отец нас милует?
– Знала, знала, думала, он простит, – похныкивая, оправдывалась Антонида. Филипп знал, что к ней возвращается обычное, неунывное расположение духа. Взял ее под полу шинели.
– Чего тебе надо-то? Я ведь с тобой. Утри слезы-то. Не реви. А рубаху я изношу. Как решето будет.
– Ой, лихо мне с тобой, Филипп, – откликнулась она. – Ладно, уж не реву я.
И опять пошли обычные дни. И опять Антонида прибегала в обед к церкви. И раздавалось гулкое: «Эй, Спартак!»
Вот и сегодня, когда они чистили на разостланном рядне пулемет, глухо ударило под потолком:
– Эй. Спартак!
Он думал, что опять Антонида. Подбежал дежурный по отряду и прошептал:
– Поторапливайся. Тебя там фря какая-то... Ну, брат, – и закрутил головой. – Малина во сметане. Глаз не оторвешь.
На дворе стояла, щурясь от солнца, тепляшинская учительша Вера Михайловна. В белой панаме, шнурованных башмачках. Пулеметчики высунулись вслед за Филиппом посмотреть, дежурный, проходя мимо, нахально гмыкнул.
– Приехали, значит? А Петра-то Павловича нету, – малодушно, спасая себя от подозрений, сказал Филипп.
– Очень, очень неудачно я приехала, – вздохнула она. – А мне так его надо...
Он растерянно посмотрел в глаза Вере Михайловне. А глаза были такие, что пробивали до нутра. В Спартаке проснулась совесть.
– Погодите. Раз уж нет Петра Павловича, я вас провожу к Гырдымову. Друг у меня есть. Он ведь Петра Павловича по иным делам и замещает. Если уж дело неотложное.
– Лучше бы к Петру Павловичу, – сказала она, но пошла следом за Филиппом.
Не обращая внимания на строгую надпись, выведенную гырдымовской рукой: «Без спросу не заходить», он толкнул дверь. Мать честная: кресло с резной спинкой, револьвер на столе. Знать, для острастки.
Гырдымов устремил пронзительный взгляд на Веру Михайловну, спросил Филиппа:
– Ну, что ты пришел, товарищ Спартак?
– Как что? Вот, Антон, – не желая замечать служебного холодка, сказал Филипп, – Капустина нету. Вера Михайловна к нему по делу. Так, может, ты...
Гырдымов вскочил, ослепив Филиппа натертыми стеклянной бумагой пряжками.
– Кто вы такая будете? – спросил строго, словно тайный знак разглядел на ее лбу. На Филипповы слова вроде даже не обратил внимания.
«Откуда он только такой трон притащил?» – удивился Филипп. Кресло было высоченное. Сидя в нем, Гырдымов терялся: из-за стола едва видны были его плечи и голова. «Пыжится, ядрена!», – ругнулся Филипп.
– Кто я? – спросила растерянно Вера Михайловна, опустив померкший взгляд. – Я ребятишек учу, закончила епархиальное училище...
– Епархиальное? – схватился Гырдымов. – Отец ваш, значит, духовного звания?
– Отец был духовного. Священником был. Умер он, – ответила Вера Михайловна, не зная, как держать себя перед этим строгим человеком.
– Так, так. Хорошо, – теребнув себя за нос, сказал Гырдымов. – Так какое у вас дело?
Вера Михайловна смешалась.
– Я потом. Я к Петру Павловичу приду. Я, – и попятилась к двери.
– Так ты что это? – взъелся Филипп, возмущенный непробиваемой спесью Гырдымова. – Человек к тебе, поди, с душой шел.
– Погоди, товарищ Спартак, – оборвал Филиппа Гырдымов. Он выскочил из-за стола, одернул френч с накладными карманами, сощурил сердитые глаза:
– Ты чего это ее припер? Что она за птица? Неясно себя подает. Видать, к нам примазаться хочет.
Опять что-то заподозрил Гырдымов. «Ну и голова!»
– Ты заметил, что она ничего не сказала? Это из-за того, что я ее сразу в шоры взял: кто такая? И в самое яблочко угадал.
Филипп пожал плечами.
– Слушай и вникай. Отец у Капустина кто?
– Ну лавочник, – смутно догадываясь, к чему клонит Гырдымов, сказал Филипп.
– Лавочник. Так. А кого Капустин тянет к нам? А? Поповну! Дочь буржуйского подпевалы. Понятно! Наберем себе поповых дочек, революцию, знаешь, куда можно повернуть, а? – расхаживая, быстро повертываясь, весь как на винтах, говорил возбужденный Гырдымов.
Филипп махнул рукой:
– Ну, ты скажешь, ядрена. Петр с отцом порвал. При мне...
– Ерунда! – подскочил к нему Гырдымов. – Нутрецо! Нутрецо-то у него еще... вот и... проявляется. Червоточина есть. Смекаешь?
– Это ты брось. Капустина не задевай, – угрожающе сказал Филипп, и ему захотелось стукнуть Антона по шее. Даже кулак сжался. Почему-то всегда этот задиристый человек вызывает такое желание. Но он глубже засунул руку в карман.
– Чего брось, – возвысил свой басок Гырдымов, – вон вчера арестовали жандармского офицера. В военном комиссариате прилепился. На складе взрыв произошел, на улице листовки клеят: «Долой большевиков!» Смекай! Многие поповские, чиновные сыновья засели. Я знаю.
Ишь, какие зубы прорезались у Гырдымова. Того гляди цапнет. Филипп чувствовал, что Антон говорит ерунду, что между Верой Михайловной и всякой контрой вряд ли есть что общее, а тем более между Капустиным и всякой сволочью, и пошел напролом:
– Ну, ты вдругорядь такого не скажи. Надо волосы дыбом иметь. Капустин и тебя и меня в революцию вытащил, он еще при Временном правительстве большевиком был, власть брал. Где у тебя, Гырдымов, совесть? – и, плюнув, двинулся к выходу. – Башка у тя не в ту сторону варит. – Потом остановился, спросил:
– Ты сам-то, Гырдымов, кто?
– Из бедняков я. Ты меня не допирай. Думаешь, мне революция не дорога? Да я за нее жизнь отдам. Не пожалею. Геройски отдам, коли надобность будет.
– А когда призывался, приказчиком был. Тоже купцам помогал... – не сбивался Филипп со своей мысли.
Жилистая цепкая рука ухватила Филиппа за плечо.
– Я знаю: вы друг за дружку стоите. Ты Капустину в рот глядишь. А я сам на своем стою.
Если бы это сказал не Гырдымов, Спартак бы только радовался, это было бы похвалой. А теперь это было обвинение неизвестно в чем.
– Причем тут «стоим друг за дружку»? Просто он человек...
Гырдымов, видно, понял, что хватил лишку.
– Постой, – тише сказал он, – сразу и зашумел. Это я потому, что ныне ухо востро надо держать. Понимаешь? Чтобы щелки нигде не было. Я ведь не зря так. Помнишь, на партийном суде Курилова к стенке я требовал поставить? Не поддержали. А потом все равно...
– Ну, и там не так было, – вздыбился Филипп. – Ты везде контру видишь, все у тебя, кроме тебя, ненадежные. Нельзя так-то.
Глава 15
Вера Михайловна часто вспоминала о Капустине. Человек, напористым словом сумевший обуздать непокорливый тепляшинский сход, был необычен для нее. В его мыслях была та ясность, которой искала она, а в делах и намерениях та уверенность, которой не видела она в других людях. Всесильного отца Виссариона Капустин выставил из школы. Это вряд ли сумел бы сделать даже Сандаков Иван.
Хитрого, злопамятного попа Виссариона она боялась. Вера чувствовала его жадный, ощупывающий взгляд, боялась встретиться с ним. И хотя он сладок был с ней, это только больше страшило.
Для отца Виссариона не существовало пределов. Он в постные дни украдкой ел скоромное, пил ковшами деревенское пиво. Напившись, заводил похабные песни. А школьная сторожиха Авдотья со слезами рассказала Вере о том, как отец Виссарион ворвался к ней ночью в каморку и стал приставать. Ладно, Олимпиада Петровна зачем-то пришла. Посмотрели бы в это время прихожане. А ведь многим он представлялся величественным. Когда хор гремел аллилуйя и лучезарный отец Виссарион выходил из царских врат, замирали в умилении и страхе не только богомольные старцы.
Мать Веры пугало крушение привычной жизни. Она вздыхала:
– Не в то время ты у меня заневестилась, не в то. Но ладно, скоро Боренька приедет. Отдать бы тебя за Бореньку, и душа на покое. Он человек надежный.
Боренька был семинарист, сын отца Виссариона. Ему год оставался до получения сана. Приехав в Тепляху к отцу, он целые дни проводил у Веры Михайловны. Все считали их женихом и невестой. К ним в дом Боренька приходил, как в свой, по-свойски пил несчетно чаю, в разговорах расчетливо нажимал на самые чувствительные пружины бесхитростного сердца будущей тещи. Если Вера задерживалась в школе, он терпеливо разговаривал о подовых пирогах и разносолах, играл в дурачка. Прежде чем выложить карту, озадаченно держал палец на толстых губах. Был он спокойный и обходительный, мать умилялась: до чего смирный и рассудительный человек.
Когда Вера Михайловна училась в епархиальном училище, она даже гордилась, что такой солидный и самостоятельный семинарист ухаживает за ней. Не то что другие: им скоро в приход ехать, а они бегают, как сорванцы, никакой степенности.
Тайком тогда она думала: «Выйду за Борю, буду народу помогать– лечить, книги давать». Ей представлялось, как она чистым утром выходит на крыльцо и расспрашивает хворых, что за боль, раздает порошки. И все ей кланяются, и все ею довольны.
А нынче с ней что-то произошло. Она вдруг почувствовала смутное раздражение против Бореньки, хотя он был по-прежнему ровен и степенен. Она пыталась убедить себя, что Боренька прежний, умный, добрый, Боренька такой же, каким был, но ничего не получалось.
Он приехал в Тепляху испуганный. «Чего в мире творится, чего делается? В семинарии обыски, по улице пройти опасно». Потом испуг в нем улегся, он даже перестал говорить о кощунстве, которое совершил Курилов, отобрав у его отца ризу. Боренька верил в незыблемость житейских устоев.
– Скоро, скоро все будет по-старому, – успокаивал он. – Главное – не надо им помогать. А вы, Верочка, везде успеть хотите. И в библиотеке и на собраниях. Надо свою репутацию оберегать. Надо. – Но удерживался от решительных слов о том, что жене церковнослужителя не подобает столь горячо заниматься мирскими делами.
Зато отец Виссарион не боялся ничего. С амвона говорил:
– Недолго терпеть осталось, православные миряне. Придут скоро избавители наши. Наступит конец богопротивной власти.
После этого заходил к нему Митрий Шиляев и предупреждал, а упрямый отец Виссарион и слушать его не захотел.
Боренька твердо знал свои жениховские права. Оставшись наедине, пытался обнять Веру и, сладко прикрывая глаза, говорил:
– Я с ума схожу по вас, Верочка. Неужели вы не чувствуете?
Она молчала. Отвечать было совсем не обязательно. Он твердо знал, что самое большее через полгода Вера будет его женой. Она бросит свою школу и станет сидеть дома, создавать уют.
А она? Странное дело, читая по вечерам крестьянам книги, она вдруг поняла. Нет, не из книг, а из того, что одобряют или порицают тепляшинцы в своих неотесанных суждениях, что от религии они в общем-то далеки. Над попами они смеются, попадья в их глазах бездельница.
И Веру Михайловну вдруг стало знобить от одной мысли, что она будет «матушкой попадьей». Она вдруг поняла, что Борис превратится в самоуверенного закормленного попика, что он станет таким же тоскливым, всегда наставляющим на истинный путь. Он и теперь уже округлился, отяжелел на сдобе и пирогах. Ходил ровным неслышным шагом, и Вера никогда не знала, стоит он уже сзади нее или рассматривает в соседней комнате книги. Поворачивала голову: он стоял сзади и улыбался.
– Вы меня как-нибудь до смерти перепугаете, – действительно пугаясь, говорила она.
– Походку не переменишь, – оправдывался он обреченно.
Вера Михайловна в озорную минуту показала матери, как ходит Боренька, как играет в карты. Мать смеялась до слез: «Все ведь натурально», а потом осуждающе сказала:
– Да что уж ты, неужель у него губки такие? У Бореньки и носик и губки аккуратненькие и сам осанистый.
Вера Михайловна опять изобразила своего жениха, и мать рассердилась:
– Греховодница. Разве можно так? Ведь он муж тебе будет.
– А если не будет?
Мать всполошилась, целый вечер стыдила ее.
– Нет, ты Бореньку люби, – повторяла она.
Это звучало как заклятье.
После встречи с Капустиным, приехавшим словно из какой-то другой жизни, ей вдруг нестерпимо захотелось узнать, каков этот человек, чем он занят. Она выпросила на почте залежалые номера «Вятской речи» и нынешней газеты «Известия Вятского губисполкома», сказав, что ребятишкам не на чем писать. Писать действительно было не на чем, но, прежде чем раздать газеты, она принялась читать, жадно ловя глазами все, что касалось Капустина.
Еще до переворота о нем со страхом и почтением писали: «Видную роль играет ныне у большевиков вышедший из реального училища юноша Капустин...» А в «Известиях Вятского губисполкома» его фамилия была почти на каждой странице. То он подписывал постановление, то указывалось, что председательствовал в коллегии городского самоуправления или выступал на митинге. «Так вот он, оказывается, какой!» Но к чему все-таки стремились такие люди, как Капустин, это было пока по ту сторону ее понимания. Сколько бы она отдала, чтобы понять их и, может быть, пойти с ними. И в ней поднялось беспокойное светлое чувство: она ждала чего-то волнующего, радостного, как ждала в училище рождественских каникул. Ей представлялось, что откроется в один прекрасный день высокая хрустальная дверь, и она войдет в другую жизнь. Нет, не попадьей. В такие минуты набатно ударяло сердце. Она готова была куда угодно ехать, лишь бы найти ту заветную дверь, отдать себя без помех светлому большому делу – учению ребятишек, помощи людям.
Еще больше противели вкрадчивые речи жениха. И один раз на его привычные слова: «Я с ума схожу по вас, Верочка. Неужели вы не чувствуете?» – она, холодея, сказала:
– Нет, не чувствую, – и сама испугалась этого.
Боренька побледнел, ко лбу поднес платок, потом потребовал обиженным голосом, чтобы она сказала, что пошутила.
– Конечно, я пошутила, – послушно согласилась она.
А в другой раз она попросту заперлась в своей светелке и не хотела никому отпирать. Боренька уже несколько раз подходил к дверям.
– Как же так, Вера Михайловна, у вас секреты от меня?
– Выходи давай, нехорошо ведь, – вторила ему мать.
А Вере Михайловне было до того противно видеть Бориса, что она бы и насильно не открыла дверь.
Она не вышла, пока не увидела, что жених с демонстративной печалью на лице прошагал мимо окна. Оглянулся он только за воротами, спрятавшись за корявую, преклонных лет лиственницу, Боренька был все-таки хитрый. Нет, Вера не побежала за ним. «Вот и хороню, вот и хорошо, что ушел», – радовалась она.
На другой вечер оказалось, что у Боренькиного отца день рождения, и Вере пришлось поздравлять одетого в новый подрясник отца Виссариона. Пришел маленький, лобастый, со сметливым взглядом лавочник Сысой Ознобишин, тесть Пермякова. Белый, как у помещика Александрова, картуз снял, скороговорочкой пропел:
– Многая лета, многая лета, – и облобызался, поднимаясь на цыпочки, с огромным отцом Виссарионом. Елейный старичок Афанасий Сунцов, зажигавший и гасивший в церкви свечи, был своим в доме отца Виссариона. Вот и все застолье. Боренька тихо цвел, сидя рядом с Верой. Опять спустилась в его душу благодать.
Выпив водки, отец Виссарион гремел (стесняться было некого: все люди свои. А он и не своих не стеснялся):
– Недолго осталось править голодранцам. В Сибири, слышали, рать подымается. Месяц, другой пройдет и к ногтю всю эту братию прижмем.
– Эх, батюшка, – пропел Ознобишин, – пока рать придет, в извод пустят нашу породу. Разве это жизнь: истый грабеж, оскорбления. Умному хозяину приходит конец. К чему катится Россия!
Афанасий Сунцов вставил свое слово:
– Тебе-то чего убиваться. Сысой Осипыч, у тебя в Совете закрепа. Зот не обидит...
– Разве это закрепа.
Отец Виссарион положил на стол тяжкую ладонь, и звякнула посуда.
– Я о чем толкую: нельзя нам сложа руки сидеть, ждать, пока голову снимут. Как делает кот, примечали? Таится часами у норы. Выжидает. Чуть зазевалась долгохвостая, он ее хап – и не дыхни. Нам надо так же, исподволь то одного волисполкомовца, то другого: хап – и не дыхни. Сегодня Сандакова показать этаким жуликом да горлопаном, завтра Степанка. А у Шиляева, слышно, песенка спета. С Карпухиным он по шею увяз. Свой человек у нас хорошо все дело знает.
Бореньку разговор такой не больно занимал: Вера была рядом. Он шептал ей, вытянув губы дудочкой:
– Верочка, я схожу с ума. Неужели вы не чувствуете?
Нет, она ничего не чувствовала. Она прислушивалась к тайному разговору на дальнем конце стола. «Неужели Митрию грозит беда? Неужели?» Митрий был единственный человек в Тепляхе, с которым она отводила душу, разговаривая о книгах. Он такой славный, безобидный. И умница.
– Рано хоронить Россию. Кто соль-то земли, у кого все в руках – у нас. Кабы поднялись едино все, – крутя львиной головой, гудел отец Виссарион.
– На березу, на березу их, – с азартом выкрикнул святой старикан Афоня Сунцов. После передела земли он от злости совсем лишился ума, пробравшись ночью на обрезанную полосу, выдергивал колышки. Успел даже засеять. Но Сандаков Иван был неуступчив: снова перемеряли, пригрозили Афоне арестом. Афоня, наверное, мог за свой клок земли вцепиться в горло Сандакову.
Вера Михайловна поняла, что ей нельзя больше здесь задерживаться, ей надо бежать, ехать. Надо спасать Митрия. А куда бежать? К Сандакову Ивану? Но сделает ли он что? Чем она что докажет. Они от своих слов отрекутся. Спасти Шиляева могут лишь комиссары из Вятки. Ведь Капустин говорил, чтоб она приезжала по любой нужде. А тут Шиляеву грозит беда.
Боренька уже шептал:
– Будем в вашем домике жить.
Вера Михайловна слушать больше не стала. Сказалась больной и ушла.
Дома не находила места. «Что делать мне?»
«Ехать, мне надо ехать скорее в Вятку, – кусая концы платка, думала она. – Иначе будет поздно. Если Митрию укрывательство Карпухина присочинили, это уже грозит настоящей бедой».
От волнения и внутренней сосредоточенности Вера матери отвечала невпопад. Она решила, что завтра же уедет в Вятку, что медлить ей нельзя. Уже не в старой своей Тепляхе была она, а где-то в Вятке. Рядом находился решительный Капустин, похожий своей храбростью на Инсарова.
Всю ночь ей не спалось, всю ночь она слышала скрип лиственницы и стук ставен. Но это не пугало ее. Она старалась заснуть и в то же время боялась проспать крик петухов. Едва наступил жухлый рассвет, как она уже разбудила мать и объявила ей, что поедет к тетке в Вятку. Мать тряслась от страха, не зная, что происходит с дочерью.
– Подожди, хоть рассветет, хоть Боренька проводит, – цеплялась она за жалкие доводы, но Вера, подавляя в себе жалость, чмокнула мать в щеку и прямо через кочковатый лужок, мимо шумливого осинника устремилась на проселок.
Ее встретила ясная прохлада утра. Взбодренные ночным дождем, упруго прямились травы, весело шелестела светлая листва. Отойдя от Тепляхи за полверсту, Вера с облегчением оглянулась. Теперь она была свободна. Но вдруг увидела черную фигурку, взмахивающую руками. Поняла, что это гонится за ней Боренька и хочет уговорить ее, чтобы не ездила в Вятку. Она пошла еще быстрее. Хорошо, что вывернул на перекрестке диковинный бело-рыжий мерин, и Вера Михайловна попросила возницу, чтобы посадил ее. Она боялась оглянуться, ей казалось, что Боренька вот-вот догонит ее и ссадит с подводы. Она слышала относимый ветром крик:
– Э-э-а-а, э-э-а-а, – и торопила возницу. Тот поправил картуз с обломившимся козырьком и зачмокал на пестрого мерина, замахнулся кнутовищем.
– Н-но, золотой, фельдеперсовый!
У Веры Михайловны в глазах зарябил быстро мелькающий березник. Потом колеса протарахтели по жердяному ненадежному мостику, и она поняла, что теперь в безопасности.
Когда в горсовете постовой сказал, что Капустин в отъезде, она вдруг стала решительнее, догадалась найти Солодянкина и пошла с ним к Гырдымову. Но лучше бы не ходить к этому комиссару с колким подозрительным взглядом. Гырдымов вызвал у нее такую боязнь, что она выскочила из горсовета, не помня себя. Ей вдруг стало тяжело в Вятке. Она почувствовала себя совершенно чужой и презираемой. Глухая стена была перед ней и преодолеть ее она не видела никакой возможности. И тот разговор о Шиляеве, с которым ехала она, показался ненужным. Просто спьяна болтал отец Виссарион о мести волисполкомовцам. Ничего не случится страшного с Митрием.
Когда шла по Московской, солдат в шинели внакидку нехорошо цокнул языком. Тут же подскочил к ней увертливый горбун в грязном пиджаке, застегнутом на булавку, и крикнул:
– Барышня, дай хлебушка кусочек!
– У меня нет, – виновато ответила она.
– Ух ты, буржуйка, – возмутился нищий.
Солдат захохотал, и она бросилась бежать, не разбирая дороги. В это время послышался спасительный голос Бореньки:
– А я вас везде ищу, Верочка. Садитесь. Что ж это вы? И у вашей тети был и в училище заезжал. Матушка ваша беспокоится.
Вера стала на подножку тарантаса.
Пахуче цвела рябина. Сонливый денек утомленно ожидал дождя, который, наконец, ударил бойким перевалком. Вера не замечала этого дождя, не слышала ненужных никому Боренькиных речей. Она теперь знала: вернется домой и все останется по-старому. Боренька будет есть пироги, играть в дурачка, потом полезет обниматься. И если он скажет: «Я с ума схожу по вас, Верочка, неужели вы это не замечала?» – ей уже не набраться духу и не ответить, как тогда: не замечаю. Ею овладело равнодушное послушание.
Потом просочилась горькая злость на себя: но как же так, как же я ничего не сделала? И она заплакала, отвернувшись от Бореньки. Хорошо, что шел дождь. А то бы Боренька стал ее утешать. А так он слез не разглядел.
Глава 16
В губисполком и в губпродком пришли телеграммы, в которых требовалось срочно помочь Петрограду хлебом.
По волостям и уездам разъехались комиссары. В Тепляху выехал Гырдымов. В селе он появился к вечеру. Окинул взглядом просторную комнату волисполкома, не то пошутил, не то сказал вправду:
– Богато живете, лавки крашены. Вот здесь я и расположусь.
Зот ковыльнул навстречу, заботливо спросил:
– Пошто здесь-то? И на квартиру можно, товарищ Гырдымов. – Он сразу узнал его. – У солдатки одной изба большая, ребят нету. Отдохнете, да и покормит она. Недалече это.
Гырдымов нахмурил брови:
– Ты это что? Знаю я эти штуки. Я человек с выдержкой. Вникай!
– Да я ведь с простой души сказал, чтобы... – прикинулся испуганным Зот. Гырдымову это понравилось.
– Смотри у меня. Я строгость люблю.
Он расстегнул ворот суконного френча, ух и жара.
– К утру мне чтоб список пофамильно был, кто чрезвычайный налог еще не уплатил, чуешь? – и подозрительно посмотрел на Зота.
Зот с той поры, когда читал несуществующую бумагу, не видал среди комиссаров таких строгих, как Гырдымов. Но не оробел: хоть и не сговорчив, может, удастся столковаться.
– Я и сейчас список могу, – Пермяков быстренько подал бумагу и еще раз сделал попытку растопить комиссарово сердце.
– На войне вас поцарапало? На щеке-то шрам.
– На войне.
– А меня вот, – и стукнул деревянной ногой, – и волос я весь с головы потерял. Считай, двойной я калека от войны.
– Оно, конечно, – посочувствовал Гырдымов.
– Выходит, оба мы бывшие солдаты. Может, ко мне тогда заночевать пойдете. Место найду.
Гырдымов вроде помягчел к Пермякову: увечный, тихий и аккуратный – все под рукой. Но сказал с прежней неприступностью:
– Спать здесь стану. А сейчас иди. Поужинаю да и работать мне надо.
Но Зот еще помедлил, ждал: может, захочет чего начальство, проявит себя, понятнее станет, как к нему подходить.
Не обращая внимания на него, Гырдымов достал из тощего портфелика завернутую в газету горбушку ярушника, луковицу и соль в спичечной коробке. Луковицу с хрустом давнул о лавку, так что сердцевина выскочила, и начал всухомятку есть, макая лук в соль.
Зот скроил такую рожу, будто у него заныл зуб.
– Как вы без приварку-то? Неуж мы уж злыдни какие, разве для своих людей еды не найдем?
Гырдымов опять напустил на лицо строгость. Но строгость уже была не такая, помягче, поучающе сказал:
– Ем я, как весь пролетарьят ест, потому как хлеб зажимает кулак... Слыхал, в Питере один крахмал на еду остался? И того крохи.
Пермяков покачал головой: понятно, мол, ох, как все понятно. Ему самому нравилось быть таким добрым, простым, каким его понимал Гырдымов.
Поев, комиссар прошелся по широким половицам, привстал на носки. Ему было по сердцу, что Зот смотрит с почтением и робостью. Послушливый мужичок.
– Пролетарьят, – расхаживая, поучал он, – должен теперь в строгости всех держать, чтоб буржуй ни в какую щель не лез, чтоб...