Текст книги "Горячее сердце. Повести"
Автор книги: Владимир Ситников
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 23 страниц)
– Ну, так толкнешь? Толкни, чего тебе стоит?
Филипп колебался. Вдруг в это время Антонида выскочит из типографии?
– А нога? – сказал он.
– Ну, немножко.
Филипп не любил себя за то, что очень легко поддавался уговорам. «Надо бы сказать: нога ноет невтерпеж», но он сунул шашку под мышку и стал подталкивать мотоциклет. Потом пришлось бежать. Мишка, широко расставив ноги, ехал по санной колее, а Филипп бежал по сумету. Наконец, «Индиан» свирепо затарахтел и, обдав его керосинной вонью, рванулся сам.
Отряхнув руки, Филипп распрямился и встретился взглядом с яркоглазой Антонидой. Она беспечно размахивала бельевой корзиной и смотрела на него.
– Ты чего здесь? – спросила она.
– Так. Подышать вышел.
– Нога-то не болит?
– Не.
– А погода располагает погулять, – и крутнула корзиной. – Белье выстиранное вот господам Зоновым еще до работы носила. А они, жадины, мне как в старо время отвалили. Да я сказала, чтоб добавляли, а то мы с мамой больше не станем стирать. А они еще: охо-хо, вот деньки настали, прачки даже грубят. Ну, правильно ведь я их обрезала?
– Правильно – похвалил Филипп.
Так с корзиной они и шли. Антонида вытащила из кармана горсть кедровых орехов.
– На-ка, погрызи. А я теперь буржуев вовсе не боюсь.
– Ты смелая, – усмехнулся Филипп.
Она повернула к нему недоуменное румяное лицо: наивный рот бараночкой, щеки тугие блестят.
– Что, не веришь?
Она была такой понятной, что Филиппу казалось, будто давным-давно знает ее, всю ее незатейливую жизнь. С такими разговор льется, как вода под горку.
Когда Филипп возвращался с фронта, охряного казенного цвета вокзалы встречали прохарчившихся солдат жидкими супцами из сушеных судачков да гамом митингов с ораторами от разных партий.
А на вагонной крыше, коротая время, слушал он байки рыжего туляка Ведерникова о мгновенных постельных победах. Ведерников, пуча бесстыжие глаза, наставлял, что главное в таких делах нахальство и упорство.
Может, это было и правдой. Филиппу с ухаживаниями никогда не везло. Сейчас он вдруг вспомнил ведерниковские наставления, покосился на Антониду. Она тоже взглянула на него и заулыбалась. Наверное, и с парнем-то по улице шла в самый первый раз. II была счастлива.
– Ну расскажи чего-нибудь, – потребовала она. – Идешь, как бирюк, и молчишь. Разве так ходят?
Видимо, она знала, что не так надо «ходить».
– О чем я тебе расскажу-то?
– Я не знаю. Ты уж сам...
– Вот видишь ту церкву?
Она подняла наивный взгляд. Филипп быстро нагнулся и чмокнул ее в щеку.
Она вывернулась, поправила платок и наставительно сказала:
– Ну, ты чего это? С первого раза и целоваться. Нельзя так.
Филипп нахмурился.
– Ну, я пошел тогда.
У Антониды лицо стало жалким. Покрутив каблуком подшитого валенка лунку в снегу, она проговорила:
– Ты со всеми так сразу и целуешься?
Филиппу стало неловко, но он сказал с лихостью опытного ухаживателя:
– Всяко бывает.
– Ну, ты и ухорез, – не то с похвалой, не то с осуждением сказала Антонида. – У меня вот отец таковский, а сам маму колотит. А свою бабу бить – все равно что по кулю с мукой: всю хорошую муку выколотишь, а отруби останутся, – и вздохнула. – А теперь он еще пуще злится. Завод закрылся. Вот он без работы сидит, вас, большевиков, на чем свет стоит ругает...
Филиппу вдруг захотелось рассказать о своем отце. Он запомнился худым согнутым человеком, который пил и умилялся тем, что ждет его скорая погибель. Он возил из города на реку Вятку снег в огромных прутяных плетюхах.
Мосластая старая кобыла Синюха с выпирающими, как гармонные мехи, ребрами по-собачьи ходила за отцом. Он всегда припасал для нее корки хлеба.
Когда отец занемог совсем, он сполз все-таки с топчана и прибрел попрощаться с Синюхой до того, как Филипп отведет лошадь хозяину. Филипп сам видел это. Отец погладил Синюху по холке, сунул в отвисшую губу корку хлеба. И тут лошадь уткнулась ему мордой в грудь, и сливину глаза омыла слеза. Филиппа всегда трогала Синюхина преданность, и он рассказывал об этом.
Под колокольный звон соседней церквушки угас день. Они добрели до Антонидиного дома. Филипп, прощаясь, стиснул твердую руку девушки.
– Больно?
– Больно.
– А что не кричишь?
– Не хочу, – непонятно взглянув на него, ответила Антонида.
Он наклонился и ткнулся губами в полушалок.
– Ой, лихо мне! Ты даже ничего не говорил и сразу... – проворно, как тогда, вывернувшись из его рук, сказала Антонида. – Другие вон по году ходят до того, как целуются, а ты, – и вдруг, обхватив рукой Филиппову шею, обожгла его губы быстрым поцелуем, потом вырвалась и легко, бесшумно взбежала на крылечко.
Оттуда дразняще мерцали ее глаза.
– В субботу я на уголок приду, – сказал он. – Придешь?
Она кивнула головой.
Вдруг кто-то сзади похлопал его по плечу. Это был совсем незнакомый Филиппу человек с дремучими бровями.
– Вот что, голубь, – сказал он, – если еще раз увижу, что с моей девкой идешь, ходули перебью, не посмотрю, что ты в ремнях. Слышь?
Филипп выдержал его недобрый взгляд.
– Это посмотрим.
– А чо смотреть! – крикнул тот и поднес к носу Филиппа волосатый кулак.
– Видал?
– Видал и ломал, – свирепея, крикнул Филипп.
Разговор с отцом Антониды испортил настроение. Но потом огорчение рассеялось. Филипп дома, лежа в кровати, смотрел в низкий потолок и удивлялся тому, до чего забавной бывает жизнь. Почти совсем незнакомая девчонка вдруг непрошенно вошла в его думы, стала первым человеком, заслонила недосягаемую Ольгу Жогину. И совсем ведь простая девчонка, а из-за нее никак не спалось. «Надо волосы дыбом иметь, чтобы так-то скоро окрутиться» – подумал он.
Глава 4
Днем весело клевала снег сбегающая по сосулькам капель. Теплынь такая, что хоть сбрасывай папаху, но по утрам артачился март, спорил мороз с весной, а в северных затенях и днем вымещал свою злость.
Петр Капустин и Филипп в конюшню прибежали налегке. Щипал уши утренник.
– Ничего, обогреет, – успокоил Петр, садясь в санки. Филипп вскочил на передок.
– Далеко ехать-то?
– До Тепляхи!
Тепляха была центром волости, где до сих пор не выбрали мужики Советскую власть. Вятский горсовет пока правил и городскими делами и уездными. За хлебом же снаряжал отряды и в Ноли и за Уржум. Хлеба много надо. Петр доподлинно все знает: подписанные самим Лениным бумаги читал. А Ленин сказал, что единственно из-за голодухи может вся революция погибнуть. Вот дело какое аховое.
Филипп вздохнул, разобрал вожжи.
Презирающий седоков породный жеребец Солодон бежал, разбрасывая мерзлые комья. Филипп, как заправский кучер, и покрикивал и свистел. Летучий бег санок радовал и баюкал. Солодянкин вспомнил встречу с Антониной и улыбался про себя. «В субботу-то навряд ли вернусь, затянет, наверное. А она ждать будет».
Сельское неторопливое солнце наконец проморгалось, и нестерпимое сияние синих мартовских снегов ударило в глаза. Петр довольно щурился. В консистории-то несладко сидеть. А тут свет и воздух.
– Как ты думаешь, Петр? Вот если бы тогда посмотреть по-магнетически на Чукалова-купца, можно было бы узнать, правду он говорит или так, дурь одну наводит? – закинул Филипп давно беспокоивший его вопрос.
– Что, что? – насторожился Капустин. – Это как еще магнетически?
– Да книга такая есть, «Коллекция господина Флауэра», про то, как научиться смотреть магнетически. Узнать можно, что у другого в голове делается.
Петр залился смехом.
– Не ты ли ахинею такую читаешь?
– Ну уж ахинею.
– Конечно, ахинею. Выдумки это все, для цирка. Читай хорошие книги.
– «Капитал», что ли?
– Да, «Капитал». Тогда поймешь что к чему. Сначала надо революционному взгляду научиться, тогда и магнетический не понадобится.
Филиппу стало не по себе: он так верил в эту книжку, а тут оказалось все враки.
Капустин, видимо, понял, что Филипп из-за этого огорчился, начал рассказывать, что есть такой гипноз. Вот тут можно что-то внушить, приказать, но не у каждого это получается. Он пробовал в реальном училище – не вышло. А научиться, конечно бы, неплохо было. Филипп схватился за это.
– Вот бы взять да и внушить всем кулакам, которые хлеб держат: должны вывезти. Дело ходко бы пошло.
– Да, – согласился Петр. – Давай повнушаем.
Филипп уловил шутку и сам захохотал.
Чтобы разогреть затекшие ноги, они, разговаривая на ходу, по очереди бежали за санками. Потом опять ехали. И что-то им показалось, ехали долго. Дорога вдруг испортилась. Быстрая сытая лошадь пристала и пошла шагом. Теперь они ехали по лесу и никак не могли узнать, где едут. По обе стороны стояли бородатые старые ели, голостволые сосны. Вдруг езженая дорога оборвалась. Лошадь озадаченно стала. Впереди была берложная непролазь, костром наваленные деревья.
– Ты что это? – вспылил Капустин. – Куда ты, Филипп, привез?
– А откуда я знаю?
Стали разбираться. Оказывается, была развилка, а они не заметили. Пришлось поворачивать обратно. Лошадь устала, и они устали, сидели молча. Сколько крюку дали?!
– Эх ты, магнетизм, – вдруг поддразнил Филиппа Капустин. – Сходи-ка, узнай у лошади, чего она думает?
Филипп снова засмеялся. Это бы интересно узнать...
– Эй, Солодон, куда ты нас завез?
Приехали к развилке. Ни Филипп, ни Капустин не знали, куда поворачивать. Выбравшись из саней, судачили, когда все-таки они свернули с большака. Здесь везде снег линован полозьями.
Вдруг показались дровни. Ехал в них мужик в красной опойковой шапке.
– Эй, где тут в Тепляху дорога? – крикнул Филипп. Мужик испуганно оглянулся и, не отвечая, стал настегивать лошадь. Та ударила вскачь.
– Чего он? – обернулся недоуменно Филипп. Капустин пожал плечами.
– Стой, стой! Эй, стой в христа-бога! – заорал Филипп и, кинувшись в санки, погнал жеребца следом. Мужик уже стоял в дровнях во весь рост и, с ужасом оглядываясь, нахлестывал лошадь. Филипп с азартом погнал следом. Выбежав из леса, дорога выгнулась петлей. По ней и мчался теперь мужик. Филипп завалил сани на один полоз и, чуть не выпав, направил лошадь напрямик по сумету. Взрывая снег, жеребец рванул и весь дымящийся выскочил на езженое место, стал поперек дороги за сажень от мужицкой подводы.
– Тпру, тпру, – натянул вожжи мужик, сбросил рукавицы и зло, обиженно высморкался.
– Дура! – в запале обругал его Филипп. – Чего мчишь? Съедим, что ль? Надо волосы дыбом иметь, чтобы так-то.
Мужик обреченно махнул рукой.
– Ии-эх, пропадай все. Нету ничего у меня. Вот тулуп берите... Вот хлеба ярушник. Сала вот кус.
– Не борони ерунду. Мы что бандиты? – прикрикнул Филипп.
Подбежал запыхавшийся Капустин.
– Что это ты, милый?
– Что, что, а не что, коли заритесь, берите, – по-прежнему обижался мужик. Давно небритое лицо было худое, замученное, обожженное морозом и ветром.
– Это за кого ты нас принимаешь? – строго спросил Капустин.
– За кого, за кого, – огрызнулся мужик. – Гли, по деревням у нас перо летит. Выпускаете из перин и из подушек. Сырым, вареным берете. Со своим Куриловым куры курите.
– Где у вас? – так же сердито спросил Капустин.
– Да в нашей же Тепляхе. Нарочно вот с извозной еду домой. Говорят, скоро и до моей избы доберетесь.
– Едем! Как раз в Тепляху и надо, – зло приказал Капустин. – Пропусти его вперед, Филипп.
Мужик, видимо, что-то понял. Лицо его стало добрее и от этого моложе. Объезжая по целику, он озадаченно бормотал:
– А я уж думал и вы... Вот оказия какая приключилась.
Потом вернулся от своих дровней, словоохотливо спросил:
– Отколь вы тогда ехали-то?
– Из Вятки.
– Так верст пять окружину дали. А я думал, Курилов. Извиняюсь тогда, коли не так. Поди, студено было? Мороз ныне лют. Март хвастался, быть бы по середке зимы, так быку рога обломал.
– Едем, – нетерпеливо сказал Капустин. Теперь он был не словоохотлив. Глаза его сузились, кожа обтянула острые скулы. Наверное, клял про себя Курилова. «Да, накузьмил там, видать, Кузьма, лихой балтиец».
На сжатом суметами зимнике за однопосадным починком они нагнали женщину. К мужику садиться было некуда: сани у него приспособлены для возки бревен: сам вертелся на брошенной поперек плахе.
– Садитесь к нам, – пригласил Капустин, и женщина, извиняясь, осторожно примостилась рядом с ним, с испуганным любопытством рассматривая комиссара в кожанке, перетянутого крест-накрест ремнями кучера. Не часто такие бывают в Тепляхе.
– Учительница? – спросил Капустин, сразу поняв по одежде и речи, что женщина не может быть простой крестьянкой. Она была совсем молоденькой, с милым лицом и большущими удивленными глазами.
«А моя Тонька получше будет, – покосившись на женщину, тщеславно подумал Филипп, – порумянее», – и стегнул Солодона.
– Да, я учительница, – сказала женщина и даже не удивилась тому, как Петр узнал это.
Капустину показалось, что в Вятке в череде благонравных епархиалок, идущих парами на прогулку, видел он эту с овальным лицом девы Марии, с заглядывающими прямо в душу глазами.
– Вы из епархиального? – спросил Петр.
– Да, – удивилась она. – Как вы все знаете?
– Нет, не все. Не знаю, например, как вас зовут.
– Вера Михайловна, – послушно ответила она.
«Вот умеет зубы заговаривать, так умеет, – удивился Филипп. – Сразу все насквозь вызнал».
– А закон божий преподают у вас? – спросил Капустин.
– Отец Виссарион у нас никак отступаться не хочет. И вроде нельзя уже, а он преподает.
– Что ж вы ничего сделать не можете?
Учительница промолчала, теребя кроличьего пуха белый платок.
Показалось угористое село с двумя церковными башнями, разрезанное надвое оврагом. Лобастый крутояр краснел глинистым обрывом.
– Это наша Тепляха, – сказала Вера Михайловна, – красивое село.
Чувствовалось, что учительница эта село свое любит и гостеприимна и доверчива, потому что, легко выскочив из саней около кирпичной школы земской постройки, пригласила:
– Будем рады, если зайдете к нам.
– Завернем, – пообещал Капустин.
Лошадь остановилась возле курящейся речушки. Мужик в опойковой шапке виновато подошел к ним, сказал доброжелательно:
– Бают, село у нас по заметам стародавнее. Вон там, на яру, у нас все игрища и гулянья бывают, – и показал на голый, обдутый ветрами обрыв. – Далеко и видно и слышно бывает. Тепляхой село называется из-за теплых ключей. Говорят, они целебные. Лоси там часто залегают, заживляют свои раны. А мужички в лихолетье грязь эту и воду возят домой, выпаривают и соль получают. Наверное, Тепляха могла бы стать целебницей. Читывал я про такие.
Выслушали мужика и поехали к его дому.
– Зайдите погреться. Мыслимо ли в одних сапожках ездить. Ныне лютый март.
По Капустин греться не захотел.
– Где Курилов располагается?
– Наверное, в волостном правлении.
В это время выскочила молодая баба в одной шали на плечах, бросилась обрадованно к мужику в опойковой шапке.
– Приехал, Митя?
– Приехал, приехал, – легонько отстраняя ее, сказал тот помягчевшим голосом. – Вон люди промерзли. Самовар давай.
– Не надо. Мы пойдем. А лошадь, пожалуй, оставим, – сказал Капустин.
– Ну не заблудитесь. Спросите Митрия Шиляева, каждый укажет.
И они пошли, издали завидев у просторного здания с балкончиком груженные мешками подводы. Это и было волостное правление.
На широком крыльце, опираясь о витой столб, щуря ошалевшие с перепоя глаза, стоял сам Кузьма Курилов в бекеше, накинутой на плечи, в едва державшейся на макушке бескозырке. Бекеша была нарядно отделана синей мерлушкой. Вдоль широких матросских штанов тянулся серебряный позумент, слепила глаза сабелька в никелированных ножнах с колесиком. Ее он держал в руках, Лошади уныло ели овес из торб, а мужики-подводчики, сгрудившись вокруг Курилова, о чем-то просили его.
– Ти-ха! Ти-ха! – кричал тот. – Сегодня шаг на месте. Не едем! Завтра – шаг у-перед. Завтра едем! Понято?
– Понято-то понято. Да уж мы тут проелись все, – крикнул один из мужиков.
– Ты что ль сказал? – ткнул сабелькой Курилов.
– Ну я.
– Смутьян ты.
Вдруг Курилов увидел Капустина и Филиппа, взмахнул сабелькой.
– Матерь божия, ты, Петро, – заорал он и, спотыкаясь, сбежал к ним. – Как вы сюда? Ух, братва! Дай я тебя поцелую, – и облапил Капустина.
Тот вырвался.
– Оставь, Курилов. Оставь, говорю.
У Курилова рот был полон крупных добродушных зубов. Он улыбался и лез обниматься уже к Филиппу. Дышал на него перегаром.
– Как я рад, братва. Прямо рад. Матерь божия, с вятского румба плыву без якоря. Никого не встречал. Встретил вас. Пошли ко мне. Как я рад!
– Да что ты на меня навесился? – отстранялся от Курилова Филипп, но тому обязательно надо было обнять кого-то. Потом Курилову вдруг приглянулись Филипповы краги:
– Хочешь, отдам тебе эту саблю, а? И сапоги. Хочешь?
– Не хочу.
Мужики отчужденно смотрели на них. Было не по себе под их насупленными взглядами.
– Ты чего делаешь тут? – оборвал Курилова Капустин.
– Не видишь, хлеб везу. Братва у меня на одного побольше дюжины, а роту не надо. Ой, братва!
– А здесь-то что делаешь? – упрямо спрашивал Петр, пытаясь добиться толку.
– Эх, братишка, промерял глубину фарватера, да пойдем к нам, – и обняв упирающегося Капустина, повел в волостное правление.
Их встретил пьяный гогот и спертый бражный дух. На широких лавках вдоль стен, на обмолотках, разбросанных по полу, умостился развеселый народ. Качались люди в треухах и солдатских папахах, в австрийских картузах и в шляпах, обутые в ботинки с обмотками, крестьянские высокие валенки и кавалерийские сапоги со шпорами. Некоторые отрядники еле шевелились. За канцелярским столом с зеленой бутылью в татуированной руке пошатывался на соломенных ногах бородатый детина в поповской ризе. Он наливал из бутылки в позеленевший медный ковш мутноватое зелье и пел густым басом.
– Причастимся, братие, – и подносил его отрядникам. Те подходили и, отхлебнув, крутили башками, шарили по столу закуску.
В это время какой-то коротышка в плисовой кофте начинал жарить кулаком по бубну. Потом бухал бубном и по коленям, и по локтям, и по вытертой своей макушке, а пьяное лицо оставалось равнодушным и даже скучным, словно оно не имело никакого отношения к бешеным рукам. Длинный усач в австрийском картузе выигрывал на губной гармошке неслыханный мотив. Им пытался помогать лежащий с гармонью на животе известный вятский запивоха Саня Ягода. Этого вконец испорченного на даровой свадебной выпивке человека Курилов, видимо, захватил специально для веселья.
Навстречу Курилову кинулся покачливой походкой чернолицый мужик с лямкой через плечо, которая поддерживала его деревянную ногу.
– Ночлег будет лучшим образом, – сказал он таинственно, – Может, бражки-томленочки? – И на всякий случай удрученно посетовал, что совсем заморился бегаючи.
У Петра под тонкой кожей ходили на скулах тугие желваки. Он зло толкнул дверь в летнюю боковуху.
– Пошли, Курилов.
Курилов шагнул в боковуху, потом вернулся и поманил пальцем хромого мужика:
– Сюда неси, Зот, – и пьяно подмигнул.
– Нет, – остановил его Капустин и захлопнул дверь. – Ничего не надо.
– А я... – начал Курилов.
– Хватит, Курилов, – дрожащим голосом крикнул Капустин. – Хватит! Ты что из революции пьянку и разгул делаешь? Ты что?
Лицо его побледнело, глаза стали злыми, голос – струна. Вот-вот дойдет до большого.
Курилов схватился за кольт.
– Ты мне так про революцию, мне? Я... Знаешь, у меня с такими разговор короткий.
Капустин шагнул к стоящему у притолоки Курилову и угрожающе проговорил:
– Сейчас же снимайся со своими головорезами и – в Вятку. Слышишь? Там поговорим.
Курилов словно успокоился.
– Нет, Петя. Это, как говорила одна сербияночка, напрасные хлопоты. Я не люблю свои приказы менять.
– Сейчас же. Слышишь?! – крикнул Капустин. – Иначе я арестую тебя.
– Попробуй! – и Курилов зашарил рукой по боку, но Филипп, схватив его за запястье, вырвал кольт.
– А-а, вы так? Братва! – заорал Курилов. – Отдай оружие, отдай, гад!
– Отдай, – сказал Капустин. Филипп, щелкая магазином, вынул патроны и бросил кольт Курилову.
– Почему ты пьешь? – нервно затягиваясь цигаркой, спросил Капустин.
Курилов, страшный, с покрасневшими глазами, лохматой головой, косолапо пошел на Капустина. Филипп думал: кинется сейчас, и привстал со скамьи. Но тот оперся рукой о косяк, сказал со слезой в пьяном голосе:
– А как мне не пить? У меня чахотка, в Ревельской тюрьме, в «Толстой Маргарите», заполученная. Жить мне, может, полгода осталось. Как мне не пить?
Капустин отстранился от него, быстро прошелся и опять вернулся на место, в упор посмотрел на Курилова.
– А ты понимаешь, Кузьма, что ты идеи революции грязнишь? Понимаешь, что после твоей попойки здесь мужик станет косо смотреть на Советскую власть? Понимаешь?
В дверь сунулся хромой Зот с четвертью браги-томленки, впустив в боковуху кабацкий гул. Курилов опять вскинул голову, лихо крикнул:
– Иди, Зот, иди.
Тот с угодливым смешком сунулся в боковуху, но Капустин сердито захлопнул дверь, повторил:
– Ты идеи революции грязнишь!
Словно ясная мысль мелькнула в глазах Курилова. Он уронил голову и, ударяясь ею о притолоку, всхлипнул:
– Полгода жить, Петя. Полгода. Доктор сказал.
Капустин хмурил шишковатый лоб. Молчал. Потом шагнул к Курилову.
– Ерунда, Курилов. Полгода ты не проживешь. Ты раньше сдохнешь, если будешь так.
Курилов утер рукавом глаза, нос. Сказал согласно:
– Сдохну.
Настежь распахнулась дверь, зазвенели стекла в рамах. На пороге стоял бородатый детина в ризе. За ним толпились отрядники.
– Кто такия? – запел бородач, но поняв, что слишком вошел в роль дьякона, крякнул и спросил обычно: – Пошто командира обижаете? – и приправил слова ядреной руганью.
Капустин, наверное, хорошо понимал, что с этой пьяной ватагой криком и угрозой вряд ли справишься. Словно не замечая бутыли, ризы, сказал:
– Товарищи, в Вятке давно ждут ваш обоз. В приютах хлеба не хватает, детишки голодают. Питер доедает последние сухари. Задерживаться нельзя ни на час. Это будет бессовестным преступлением, – и, повернувшись к Курилову, спросил: – Так ведь, товарищ Курилов?
Тот хмуро кивнул.
– Тогда командуй.
– Выходи, братва, ночлег отменяется, – сказал Курилов усталым трезвым голосом.
Осиротела изглоданная коновязь, обоз, сопровождаемый повеселевшими подводчиками, выехал из села. Капустин и Филипп направились к дому Митрия Шиляева.
Писарь волостного правления Зот Пермяков, ковыляя на черной деревяшке, догнал их, преданно заглянул сбоку в лицо Петра.
– Может, позвать кого надобно? Али ночлег...
– Не требуется, – обрезал тот.
Глава 5
В широкой избе Шиляева, которую веселила просторная в петухах печь, их ждал самовар. Митрий, помолодевший после бритья, в свежей, пахнущей морозом рубахе, стесняясь и оговариваясь, позвал к столу.
Капустин снял кожанку: ни дать ни взять деревенский учитель – косоворотка, пиджачок, Митриевы валенки выше колен. Смирно сел к столу.
Хозяйка, тоже принарядившаяся, притащила огненных щей, ржаной лапши на молоке, разного холодного соленья: капусты, груздей, огурцов. После городской скудости Филипп от всей души навалился на еду.
Не успели они управиться со щами, как с дороги скатился к избе, словно с горы, человек в солдатской папахе и шинели. Каленое морозом и ветром лицо, широкое в переносье, глаза расставлены далеко, глядят прямо.
– Вот это и будет Сандаков Иван, – сказал Митрий Капустину.
Единственный на всю Тепляху большевик Сандаков Иван послал с нарочным в Вятский горсовет записку, чтоб помогали, а то дело худо. Собрание уполномоченных от деревень разделилось надвое. И, почитай, больше половины против Советской власти, потому как взяли верх горлопаны-подкулачники, а ему, хоть и окопное горло, перевеса добиться не удалось. Вновь решили собраться назавтра пополудни. Поэтому в записке просил: «Подмогайте!» И вот приехали Капустин с Филиппом.
У Сандакова Ивана взгляд тяжелый, без увертки, на беспалой правушке тавро от австрийской пули, полосатые ленточки двух «Георгиев» на солдатской рубахе. Видать, не робкий, а сразу пожаловался. Как с губернского съезда Советов явился, ходко дело пошло, все деревни объехал, а потом поп Виссарион да лавочник Ознобишин канитель развели. Ознобишин распинается, что-де добрая воля во всем должна быть. Пускай мужички всех посмотрят – и кадетов, и анархистов, и большевиков. Которые поглянутся, тех и выберут к власти.
За стол Сандаков садиться не стал. Сидел в кути на лавке и, размахивая папахой, говорил:
– Захожу сегодня к Ознобишину в лавку, а он: пулеметом станешь стращать али как?
– Тебя-то я, – говорю, – из пушки бы разнес, кровососа. Гляди, что клопина, красный. Где сядешь, там и пьешь кровь.
А он захохотал и спокойненько:
– Поди, недолго левольвертом махать-то осталось. Кое-где ваши порядочки поперек горла.
– Ну, – я говорю, – своего мы не упустим. Нам и голодуху, и стужу, и прочее что не привыкать переносить.
Капустин поставил чашку вверх дном на блюдце, сел рядом с Сандаковым, хлопнул по колену,
– Давай по порядку разберемся. Сам этот лавочник на собрании при нас не вылезет. Побоится. Кто-то вместо него шуметь станет. Нам надо, чтобы фронтовики, бедняки нас поддержали и заодно действовали. Как они у тебя, в одном кулаке или каждый сам за себя?
Сандаков достал трут, огниво, зло ударил кресалом.
– Говорено вроде со всеми.
– Учти, тут нам свой же товарищ дело подпортил. Пировал-гулял. Слышал ведь? – опять мрачнея, сказал Петр.
Сандаков добыл искру, прикурил. Задымили все остальные.
– Как не слыхать, далеко слышно было.
Договорились, что по вечерку соберет Сандаков нужных людей у Митрия. О Шиляеве он сказал, когда тот выскочил в сени, что это человек честный, свой, хоть и середняк. А у самого Сандакова никак нельзя собраться: отец-мать антихристом его подшивают, хоть беги куда. Ушел он повеселевший, заломил шапку.
Митрий Шиляев не отставал от Петра ни на шаг. И слушал, склонив голову набок, будто Капустин не говорил, а пел. Потом разошелся сам:
– Я про коммунию читал в книжках. Теперь, по-моему, самый раз в такую коммуну мужикам сбиваться, чтобы заобще все: житницы, хлева и разное иное. У моей бабы, к примеру, шаль есть, пусть ей все пользуются. Или опять сапоги у меня – так пусть надевает каждый, и чтоб работать в одно сердце.
Капустин поддакивал. Верно. А Филиппа от сытной еды потянуло на сон. Под скрип березового очепа, на котором качал зыбку голубоглазый сынишка Митрия, так и совался Солодянкин: сон к лавке придавливал. Он встряхивал очумелой головой, но все равно не мог справиться со сладкой истомой. Хорошо, что Митрий позвал в студеную клеть – принести напоказ Петру какую-то диковину. Петр тоже вышел. Втроем, толкая друг друга, они втащили в избу набитый книгами деревянный сундук.
Митрий поднял крышку. Голос словно перехватило:
– Вот это, Петр Павлович и Филипп Гурьянович, моя утеха. Всю жизнь, почитай, лет с пятнадцати, собираю. – Он наклонился, погладил студеные переплеты. – Вот – Дрожжин Спиридон Дмитриевич, а это – Иван Захарович Суриков, а это – Алексей Васильевич Кольцов, все вроде меня – несчастные самоучки, мужицкие горевальники.
И показалось Филиппу, стоят они, словно на кладбище. Вот этот, вот тот. Лежат бедняги под книжными плитами. Еще и говорит-то Шиляев так жалостливо, что впору зареветь.
А книги манили обложками. Архипка, сын Митрия, оставив зыбку, забрался на лавку и дышал Филиппу в ухо. Каких только нет книг: и махонькие совсем и, считай, в полпуда та толстенная. Даже у господ Жогиных столько книг не было.
– Да уж книжки эти, – с притворным осуждением отозвалась из-за заборки жена Митрия – Наташа, – и ест когда, так из рук не выпущает, как только и попадает в рот ложкой. – И чувствовалось, не хотела осудить, похвалиться хотела: глядите, какой он у меня книгочей, умник.
Капустин азартно подсел к сундуку.
– Смотри-ка, граф Лев Толстой, Диккенс, Стивенсон. Богатая библиотека! Вальтер Скотт.
– А я вот больше про мужицкое житье книжки уважаю, про нашу жизнь. Интересно наблюдать, кого наградит судьба спасением, а кого и гибелью. Вот «Антон-Горемыка» Григоровича так на слезу и наводит или «Митрошкино жертвоприношение»... Писатель-то уж весь испереживался, чую, любит его, вроде все под своим крылом держит, а все равно горе горючее человеку. Уберегчи не сумел, – проговорил Митрий.
Петр вскинул голову.
– Но, согласитесь, Дмитрий Васильевич, что у этих книг один унылый уклон: показывают нужду, унижение. А выход-то в чем? Ответа они не дают!
Да, ловко Петр ему подбросил закавыку. Но Митрий не затруднился в слове.
– Так ведь и про политику книжки читать надо. Но голой политикой-то не обойдешься. Я так считаю: книги вроде «Антона-Горемыки» в сердце горечь скопляют, а политические – ум на дело наставляют. Я вот думаю, и Плеханов и Ленин допрежь того, как до революции додуматься, сколько таких вот книг про горемык прочитали. После этого их на политику потянуло. Поняли, что так, как Горемыка жил, жить нельзя.
Петр хмыкнул, улыбнулся.
– Ну, ну, предположим, – а спорить не стал. Видно, правильно сказал Митрий.
Филипп давно приметил одну книжицу с древним воином на обложке. Чем-то она ему приглянулась. Взял. «Спартак». Листнул. Вроде не так завлекательно: какие-то рабы, гладиаторы. Подсел к окну. Одна страница, другая. И вдруг Филипп забыл, что он в избе у тепляшинского мужика, что поквохтывают курицы в подполье, ревет в зыбке ребенок, сидят перед драгоценным сундуком и толкуют о книгах поживший уже на свете человек и комиссар Капустин. Все они были где-то далеко-далеко.
Очнулся Филипп оттого, что застучали с мороза валенки, заскрипели лапти. Набралось в избу немало незнакомого сермяжного народа. На улице, видать, крепко подморозило. Из-за соседней крыши выкатился лукошком месяц. Но все это показалось Солодянкину не настоящим. И даже Капустин, напористо рассказывающий мужикам о текущем моменте, казался не таким натуральным. Филипп был в раскаленном солнцем Древнем Риме, среди гладиаторов. Спартак готовился к победной битве. Солодянкин непонимающе взглядывал на Капустина, ерошил клочковатые волосы, опять прилипал к книге.
«Если бы дать Спартаку один пулемет «максим», тогда он бы всех патрициев покрошил. А если бы еще добавить дюжины три берданок да маузер Спартаку», – с волнением думал он. И, конечно, Филипп сам бы, не задумываясь, поехал на подмогу, повез это оружие. Уж по такому случаю Вятский горсовет отпустил бы, И, ясное дело, на первых порах побыл бы инструктором. «Что-что, а «максимушку», черным платком глаза завяжи, сумею разобрать и собрать».
Филипп даже не заметил, как ушли мужики, а потом и Сандаков Иван. Сидел у едва мерцающего в масляной плошке фитилька, глотал страницу за страницей, пока Капустин не прогнал его спать на полати.
Но Филиппу не спалось. Он спустился на пол, разбудил Митрия.
– Что хочешь делай, не могу уснуть. Зажги, а?
– Со мной тоже так бывает, – налаживая светильник, обрадованно сказал Митрий. – Читай, читай!