Текст книги "Горячее сердце. Повести"
Автор книги: Владимир Ситников
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)
Почему-то и теперь эта женщина вызывала интерес. Как она изменилась. А ведь была, что стрекозка. Как-то госпожа Жогина сказала матери, чтобы та привела своего Филю. Лет восемь было ему. Олечка любит играть в лошадку.
Филипп, насупившись, стоял в прихожей рядом с матерью. Вдруг по блестящему полу подбежала девчонка, показала ему язык. Он спрятался за мать.
– Иди, – подтолкнула его Мария, – сказали: гривенник дадут.
Он добросовестно бегал, стуча босыми пятками и даже взбрыкивал, как жеребенок. Тупорылые старые валенки терпеливо ждали его в коридоре. Им сюда было нельзя.
Ольга взвизгивала, бегая за ним и больно стегала поясом, но он терпел. Под конец упарившемуся коню принесли рыбный пирог, и он, забавляя хозяйку, ел на четвереньках. Видно, этим пирогом и попрекала его госпожа Жогина...
К концу дня Филипп стал ерзать на кровати: вот-вот должна была прийти из приюта мать. Ему стыдно было рассказывать о том, как по-дурному получил он свою рану, хотелось придумать что-нибудь, но он знал, что уже половине Вятки известно о том, как он всадил себе пулю. В подтверждение этого Маня-бой прибежала раньше обычного и, попричитав, погладив забинтованную ногу, как обычно, заключила.
– Мучитель! Нет ума, и не надо. Связался со своими большевиками, вот тебе и поделом.
Как помнил себя Филипп, мать всегда ругала его, и он привык к этому. Его даже не сердило это. А мать обижалась, если он спрашивал, зачем она ругается.
– Что ты. Да разве я ругаюсь. Я ведь тебя, мучителя, наставляю, – удивлялась она.
Все упреки матери были привычны. Филипп не слушал. Он думал о том, заберут ли из типографии все воззвания, и о том, что метранпаж все-таки зараза. Надо бы его проучить.
Когда мать смолкала, Филипп вставлял:
– Ну ясно, – и снова обдумывал свое постыдное положение.
На другой день Филипп понял, что значит быть вовсе одному, да еще в такое время, когда каждый человек на счету. Оказывается, нечего делать хворому хромому человеку. Вся работа на улице.
Он изловчился, подобрался к подоконнику, долго выбирал место, с которого видна была Пупыревская базарная площадь. Лабазы, лари, перечеркнутые крест-накрест коваными полосами, лавки с сырыми кожами и сапогами, чумазые мешки с углем, его любимый – кустарный ряд: рогожи, лыко – снопами, целые копны лаптей. Налетай – недорого берем. И тут же веселый товар – игрушки из липы: как живые, поклевывают курицы деревянными носами, медведи бьют по липовой наковальне молотками. Видна трактирная вывеска в виде огромной подковы с лошадиной головой в середине – заведение разбогатевшего кузнеца Пупырева, по фамилии которого, видно, и окрестили площадь.
Слоняются солдаты, глазеют на базарные чудеса парнишки с белыми узелками, забыв о том, что надо бежать к отцам в мастерские.
Филипп тоже так глазел. И теперь бы побродил, да нога...
Жаль, не видно любимца Пупыревки ничейного козла Васьки. Над ним потешались до устали. Праздные зеваки подносили ему газету.
– Гли, читает. Читает. Грамотный козел. Борода, как у архиерея.
– Чего вычитал-то, Вась?
Васька смотрел-смотрел зрачком-черточкой в буквы, потом, изловчившись, хватал газету и начинал сердито жевать.
– Ха-ха, не глянется. Не то пишут. Ну, ты же старый козел. Новое тебе не по нутру. Верно, верно, Вася, новое не всем по нутру. Ой, не всем.
Лохматый, злой, как нечистая сила, Васька мог ударить рожищами ниже спины, мог слямзить ярушник у зазевавшейся бабы, клок сена прямо из-под морды лошади, поднявшись на задние ноги, мог хладнокровно содрать пахнущее клейстером воззвание новой власти. Васькой стращали детишек. А теперь пошел слух, что Вятский совнарком арестовал козла за контрреволюцию и держит вместе с арестованными буржуями и ворами в подвале Крестовой церкви.
Чего только не навыдумывает контра.
В конце концов Филиппу надоело смотреть через окно, и он взялся мастерить трость из ухватного черня. Будет трость, он сумеет куда угодно сходить, И не так уж это стыдно, что в себя пульнул. Все-таки огнестрельное ранение – не чирей.
За этим занятием и застиг его внезапный стук в дверь. Решив, что идет кто-нибудь из знакомых, Филипп бодро гаркнул:
– Налетай, подешевело!
Но на пороге стояла совсем незнакомая пунцовая с мороза яркоглазая девчонка в цыганском полушалке. Филипп онемело сполз с постели, поправил лоскутное одеяло. «Что еще за новоявленная икона?»
– Это вы! – сказала уверенно девчонка и окинула взглядом подвал.
– Я, – ответил он не очень твердо. – А кого надо-то?
– Тебя, то есть вас.
– Ну?
Он вдруг вспомнил, что в типографии хлопотала около него эта самая девчонка, а может, похожая на эту. Он подумал, что надо бы подать единственный стул, пригласить, чтобы села. А может, не надо? Стул-то качается – колченогий.
– Вот меня послали, товарищ Солодянкин, – сказала девчонка – чтобы я за всех извинилась. Больно нехорошо тогда получилось. Метранпажа выбирали, да он отбрехался. Ну, как ваше здоровьице?
Филипп не был злопамятным.
– Пустяки, скоро подживет, – небрежно проговорил он, словно ему самое малое десяток раз приходилось стрелять себе в ногу, и он уже к таким штукам привык.
Девчушка постояла, осматривая жилище комиссара Солодянкина, и ему, пожалуй, впервые стало не по себе оттого, что живет он в подвале, из которого видно только ноги прохожих, что с настенного камышового коврика смотрят львы с глупыми мордами, что обои совсем пожухли, что старое одеяло засалено, и он, как блаженненький, теребит из него куделю, вместо того чтобы пригласить девчонку вперёд.
– Может, вам что надо... лекарства какие? – спросила, наконец, девчонка.
– Не, – сказал он. – Я вот тростку себе делаю. Пойду скоро. А то дела полно.
– А я тебя давно знаю, – неожиданно выпалила девчонка. – Еще у тебя мать приютская кухарка. Маня-бой.
– Ну? – удивился он.
– Вот те бог, – девчонка взмахнула рукой перед своим носом.
Филиппу вдруг стало просто. Девчонка-то славная, бойкая. С такой говорухой не затоскуешь.
– Много знаешь. Наверное, в гимназии училась?
– А как же, – нашлась девчонка, – в матренинской гимназии да вдобавок – прачешный институт.
– Ученая, – похвалил он. – А чего ты стоишь? Садись!
– Да нет, идти ведь надо. – А сама расстегнула тесную в груди шубейку, села. Глаза смешливые, так и искрятся.
– Ты, поди, голодный сидишь? – и вытащила из кармана что-то завернутое в бумагу. – Это мамкины постряпушки. Ешь.
– Да нет. Я не хочу. – Филипп вдруг увидел, что пресные ватрушки завернуты в «Воззвание». Разгладил его на столе. Так и есть, это.
– Напечатали, значит?
– А как же. Тебе бы надо не к метранпажу, а к наборщикам. А то он развел канитель. Он у нас политик. На всех собраниях говорит.
Филипп помрачнел. Она вот знает, как надо. Ишь какая.
– Ну ладно, я уж пойду, – пятясь, сказала она. – Ты постряпушки-то ешь. А меня-то знаешь как зовут? Нет? Тоня, Антонида, значит.
Она выскочила за дверь, и не успел Филипп опомниться, как закрыв свет, постучала в окошко. Он видел только ее белые веселые зубы.
– Выздоравливай смотри!
«Ишь перепелка, – подумал он. – Наверное, всего лет семнадцать». Самому Филиппу зимой стукнуло двадцать. Но это был уже вполне серьезный возраст. После прихода Антониды ему как-то приятнее стало лежать. Было о чем подумать. Сначала ему показалось, что девчонка чудаковатая, потом решил, что она просто веселая. С ней он под конец не чувствовал никакой робости. Постряпушки принесла. Это уж от себя. И это наполнило его гордостью. Как настоящему больному гостинец принесла.
Филиппа все время мучило, что делается теперь в городе, поди идет вовсю буча. Контриков полно. Мать рассказывала: бродят по улицам великие князья и господа из царской свиты.
А как-то вечером задребезжали в рамах стекла. Филипп понял: ударили пушки. Лихорадочно натянув на ногу разрезанный отопок, покрываясь испариной от боли, выскочил на улицу. Скорей к Капустину, а то... На пороге нос к носу столкнулся с Антоном Гырдымовым.
– Неужели мятеж?
Гырдымов осадил его по спине.
– Эх ты... Это ведь в честь годовщины Февральской революции салют Курилов устраивает. А ты...
– А я думал контра, – спускаясь обратно в подвал, сказал Филипп.
– Многие думали. А это нарочно устраивается. Чтоб буржуи страх имели. Козу, говорят, убило. Слыхал, теперь не совнарком у нас, а губисполком. В Москве, говорят, все хохотали: ну и мудрецы у вас в Вятке. Под стать центральной власти название выбрали. Одна путаница от этого.
Гырдымов был весь как на винтах. Подвижен, решителен. Поверх шинели новая портупея. Комиссар попуще Василия Утробина. Он и шинель снимать не стал: пусть Филипп полюбуется. Знатная портупея, на зависть многим была у Антона. Даже кармашек для свистка на ней имелся.
– Ну, как, был этот контрик?
– Какой контрик?
– Да из-за которого ты в ногу стрельнул? Я следом за тобой туда. Всех собрал. И потребовал, чтоб этот контра извинился. Иначе, говорю, в Крестовую церковь.
Филиппу неловко было объяснять, что приходила девчонка с постряпушками, Тоня-Антонида. Как скажешь: может, по своей охоте она прибежала.
– Был, – сказал он. – Такой зараза.
– А с этакими рассусоливать не надо. Под арест – и баста: ему еще повезло. Это Капустин сказал, что арестовывать не надо, а я хотел.
– Ты вот умеешь приступью все делать, – похвалил его Филипп.
– Да, я ведь такой. Не боюсь я. И до революции не больно боялся. Вот грамотешки бы мне побольше, Филипп, я бы, может, и Капустина обогнал. У него ведь твердости той нет. Больно он склонность к уговору имеет. А надо тверже. Уговоры вести некогда. Потому – революция. Ты твердости учись. Ходу всяким разным давать никак нельзя.
Да, Филиппу этой твердости не хватало. «Вон не прижал того контру и пострадал. Извиняться не пришел тот по приказу Гырдымова, а я смолчал, еще вроде под защиту взял».
Принес Гырдымов целую баранку кровяной колбасы.
– Поправляйся давай.
От кого, от кого, а от Антона Филипп этакого никак не ожидал.
– Сам-то голодный, поди?
– Ну, ну, что я...
Потом выхватил Антон из офицерской сумки две книжки, грохнул о стол.
– Смотри чего!
– ?
– Специально выпросил книженции. Я считаю так: играть так играть на большую масть, не на туза, так на короля, а для этого политику знать надобно. Вот, – пролистнул страницы, – это для марксистов-большевиков библия – «Капитал» называется, Карла Маркса. А это тоже забористая штука – «Коллекция господина Флауэра», способие для поднятия в себе магнетической силы. Посмотришь буржую в переносицу, и он сразу скажет, потому что вся, какая тайность есть у него на уме, станет известна тебе.
Филиппа вдруг охватила тревога. Он поймал Антона за рукав. А как же он? Без книжек в подвале сидит и ничего не знает.
– Послушай, дай мне одну-то книжку почитать. Я ведь сиднем сижу, – взмолился он. – В мозгах у меня, может, посильнее твоего вывих.
Гырдымов долго не соглашался, потом дал «Коллекцию господина Флауэра».
– Завтра заберу.
Филипп после ухода Гырдымова сразу же сел за книгу. На всех страницах какой-то хлюст с закрученными усиками смотрел в переносицу красавице. От его глаз к ее лбу были проведены прерывистые линейки: видимо, так его воля проникала к ней в мозг. Хлюст был похож на приказчика из обувного магазина. Такой же напомаженный. Приказчик умел смотреть пронзительно в глаза дамам. Дамы похихикивали, когда он примерял им туфельки. А он хвастался, что знает секрет. Очень сильный секрет.
И хоть сходство это не нравилось Филиппу, он за день одолел три сеанса магнетизма, потому что вот-вот Антон должен был явиться за книгой.
Чтобы приобрести твердость взгляда, надо было смотреть не мигая, в переносицу и мысленно произносить свою волю. Если научился магнетизму, приказ будет исполнен.
Поблизости никого не было и Филипп смотрел на икону, в постное лицо Николая-угодника, упрямо настаивая:
– Встань и принеси стакан воды. – Он знал, что надо сначала давать простые задачи. – Встань и подай тростку! Встань! Встань... – шептал он.
Из-за заборки заинтересованно выглянула мать.
– Ты что это, Филиппушко, али молишься?
– Тьфу, ты всегда все испортишь, – взъелся Филипп.
«И правда, как молитва, получается, – подумал он. – Надо на живых испробовать». Но Гырдымов в полночь зашел и взял книгу. Видно, не терпелось прочесть самому.
Глава 3
Утро начиналось с ресторана «Эрмитаж». Филипп садился за мраморный столик под пальму и ждал.
Тропические ветви порыжели, как мочало, и были до того пыльные, что при взгляде на них хотелось чихнуть. Из земли росли окурки.
За столиками вовсю стучала липовыми ложками о старорежимные фаянсовые тарелки с золочеными ободками шумливая братва: столовался летучий отряд.
Теперешний его начальник лохматый балтиец Кузьма Курилов бил себя по полосатой груди и кричал официантке:
– Лизочка, мармеладинка, плывем по вятскому фарватеру без всяких якорей.
Веселое лицо его лоснилось, в охальных глазах прыгали искры. Он ладился обнять ловкую, тонкую, как рюмка с пережимчиком, официантку, но та вывертывалась.
– Я могу взорваться, Кузьма Сергеич.
Но это еще больше распаляло балтийца.
– Эх, фрукта-ягода, южный ананас.
Из угла серьезно смотрел Петр Капустин. Глаза отливали ледком. Он не одобрял Курилова. Лизочка, неся Капустину суп, улыбалась благонравно. Ей больше по душе были спокойные посетители.
Филипп доставал из-за краги ложку. По запаху с кухни догадывался, что сегодня опять суп из селедки, который кто-то, видимо, в честь Лизочки окрестил «карие глазки», и, конечно, всегдашняя каша из совсемки. Но он был доволен и таким завтраком. Не то время, чтоб рыться. Питер последние сухари доедает, а здесь без переводу и утром «карие глазки» и днем.
Дальше начиналось дежурство в горсовете. Это было делом непростым. Требовалось соображать, кого куда направить: прямо ли к теперешнему председателю Вятского Совета товарищу Лалетину или к какому-нибудь комиссару. А может, и самому в чем разобраться. Коль нужда появится, передать в летучий отряд или в штаб Красной гвардии, где и какая случилась заваруха.
Теперь и горсовет выглядел, как ему было положено выглядеть: над чугунным крыльцом духовной консистории алое полотнище «Да здравствует социализм!», а пониже мельче: «Вятский Совет раб. и сол. д-тов». Это тебе не грифельная доска с единственным словом «Совет».
Утром в помещении стояла стужа, и комиссары сидели, не снимая шапок. Саженные кирпичные стены и сводчатый потолок с белыми зайцами по углам нагоняли озноб.
Постепенно холод легчал: слонялись красногвардейцы в ожидании приказа, вдоль стен на корточках смолили козьи ножки мужики в лаптях. Видно, нагревало людское тепло.
Лалетин ушел на митинг, и всем распоряжался Петр Капустин.
В холодный закуток с церковным окном, где сидел он, направлял Филипп самых непонятных посетителей, которые не годились ни по денежной части, ни по приютской, ни насчет хлебных или других провиантских дел. Петр мог все эти дела решать, потому что после Василия Ивановича был первый человек в горсовете.
Сейчас напротив Капустина на скамейке уже вертелся какой-то похожий на циркача хлюст с перстнями на немытых пальцах. Он был в богатой шубе нараспашку и расхлестанных вдрызг опорках.
– Я вас прашю, молодой комиссар, меня послушать – свистящим шепотом говорил циркач. – От етого единственно зависит вся ваша мировая революция, весь ваш социализм, о котором написана вывеска.
Лицо циркача было то кручинным, то вдруг веселело. «Во артист!» – подумал Филипп.
Петр Капустин, уткнув клиновидный подбородок в поставленные один на другой кулаки, слушал.
– Самая сильная партия кто, вы полагаете? – спрашивал циркач. – Большевики? Не-е! Ессеры? Не-е! Полагаете – анархисты?
– Вы что мне загадки загадываете? – прервал Петр. – Вы же конвойному обещали открыть тайну мировой важности... Где она?
– Не хочете сказать, тогда я сам скажу, – не сбивался циркач, – самые сильные не ессеры, не анархисты. Они все горят с-синим огнем. Я прашю извинить, и большевики – не самая сильная партия. Самая сильная – ето партия международных воров. Мы, международные воры, предлагаем вам союз.
Филипп от неожиданности даже крякнул. Вот так посетитель! Международный вор! Не слямзил бы еще чего у Капустина. И зашел сбоку. На вора и не похож: рожа барская.
– Мы предлагаем союз с нашей партией международных воров, – продолжал вор и, закинув ногу на ногу, покачал опорком. – Как?
– Так, – непроницаемо сказал Петр. – А вы мыло варить умеете?
– Какое мыло? – удивился вор.
– Обыкновенное. Рубахи стирают, руки моют. Мыла в городе нет.
– Ой, что вы, товарищ комиссар. Я говорю о союзе с международной партией воров. Союз с нами – и всемирная революция победит. Одно слово – и во всем земном шаре мы пустим гулять банкиров даже без кальсон. Союз – и в России ни один воришка не тронет ни полушки, если это настоящий вор.
«Вот так штука! А здорово было бы, если всю мировую буржуазию пустить без штанов. Ну и мудрец этот жулик, – Филипп подтолкнул красногвардейца Бнатова, приведшего вора. – Здорово!»
По лицу Капустина трудно было догадаться, понравилось ему, что сказал этот жулик, или нет.
«А вообще-то связываться с ними опасно, – решил Филипп, – обманут. Не тот народ».
Петр ударил ребром ладони по столу.
– Кончили? Теперь я скажу. Во-первых, никакой такой партии воров нет. Вы друг у друга тянете, все проматываете. Вы паразиты, не лучше тех же банкиров. Во-вторых, наша задача поднять республику. А это значит хлеб заготовлять и кормить страну, мыло варить, скрутить буржуев, спекулянтов и воров в бараний рог. Поэтому и вы сидите теперь в кутузке. Ясно?
Но вору было не ясно. Он скривил кислую рожу.
– Уведи, пожалуйста, Бнатов, и больше не слушай побасок, – сказал Капустин.
Вор встал, хлопая опорками, и с сановной гордостью унес на плечах шубу обратно в подвал Крестовой церкви.
Влетел в горсовет Андрей Валеев, красный директор кожевенного завода, изорванный заботами человек в нагольной желтой шубе, расстроенно сбросил шапку на стол Капустину.
– Не стану боле, не стану. Пропади все пропадом, – закричал он.
Сзади обнял его Утробин.
– Что-то козлом от тебя воняет. Совсем заводом своим пропах.
– Иди-ко ты сядь на мое-то место, не тем завоняет, – обиженно огрызнулся Валеев. – Не стану...
– Ну что, что случилось? – поднялся Капустин.
– Да, экую тяжелину на меня взвалили. Нанес счетовод бумаг по самую шею. Голова кругом идет, а понять не могу. Говорю: так ты меня можешь вокруг пальца обвести. А он спокойнехонько смотрит.
– Конечно, – говорит, – могу. Ты ведь чурка с глазами, а не управляющий.
Он привык со мной, как с зольщиком, при хозяине обращаться. Вот и... Вот все я бумаги с собой принес, ставьте, кого хочете. – И Валеев вывалил на стол целую пачку бумаг.
Капустин почесал за ухом, подошел к окну. У коновязи уныло жевала сено лошадь, а нахальная ворона сидела у нее на спине и теребила шерсть.
Опять надо кого-то искать, если Валеева не уговорить, а уговаривали его уже три раза остаться на заводе. Теперь вроде уж язык не поворачивается.
Пожалуй, каждый день шли все новые и новые бумаги и распоряжения из совнаркома: создать то, утвердить другое. Иногда сами вдруг хватались за голову. Биржу труда надо. Отдел труда в горсовете. Безработных полно. А кого туда посадить? Изворотливого чиновника? Он дело назубок знает, но он такого по злости накрутит, потом десятеро не разберутся. Искали своего, кто под рукой, кто понадежнее. А у своего рабочего человека грамота «аза не видел в глаза». Но он свою линию знает. И Андрей Валеев какой грамотей. Тяжело ему.
– Не стану, не стану! – заговорил Капустин. – Ты вот не будешь, другой откажется. Ну, так для чего мы тогда власть в свои руки брали?! Чтобы обратно ее отдать: зря, мол, не подумавши, взяли, так, что ли?
Валеев махнул рукой.
– Что ты мне, как дитю, объясняешь? Знаю.
Видно, в затруднении был Капустин. На деле-то как там управляться? Хорошо, что пришел Лалетин.
Валеев сразу вскочил – и к нему.
– Ну, ну, разревелся. Ох, разревелся, – с неожиданной насмешкой начал Василий Иванович. – Вижу, вижу, что ты не золото и я не золото. И тебя бы освободил и себе бы облегчение сделал. А пока нельзя. Работай, пока не отпустили. Некем, значит, заменить. Чем плакать, возьми-ка свои бумаги и сядь к Куварзину. Он недавно, во всех банковских делах уразумел, что к чему тебе растолкует, – и подтолкнул Валеева к бывшему молотобойцу из мастерских, а ныне комиссару финансов Ивану Никандровичу Куварзину.
Валеев послушался, сел к Куварзину.
«Да, не просто на заводе-то комиссарить, не просто, – думал Филипп. – У меня вон комиссарство боком вышло: только ногу себе просадил».
Когда Филипп в следующий раз подошел к Капустину, около него сидел широколицый старик в касторовом пальто и новых галошах. Владелец самого крупного магазина готового платья, гостиничных номеров и ресторана «Эрмитаж» – Чукалов. Поглаживая край стола морщинистой рукой, он с безнадежностью в голосе говорил:
– Знаете, по правилу борцов, когда противник лег на лопатки, его уже не бьют. Победитель ясен. Вы уже забрали у меня ресторан, в номерах живут комиссары. Остается у меня магазин. Один ваш товарищ, матрос такой с буйным волосом, сказал: всех буржуев укокошим. И он укокошит. Я буржуй, по вашему понятию, но я ведь человек, причем старый человек. Закат у меня недалеко. Я знаю, все мы по одному разу живем. Только молодые это не замечают. А я вижу: один раз живем. Я тоже скоро буду едой для червей. И чтоб не предаться этому раньше положенного, чтобы меня не «укокошили», я решил: зачем мне ресторан, магазин. Буду держаться за них, сопротивляться – не дом, а домовина станет ждать меня.
Капустин усмехнулся.
– Почему? Мы не собираемся уничтожать физически.
– Нет, разрешите я доскажу, – поднял Чукалов ладонь. – Я просто решил сдать свой магазин вашей коллегии городского самоуправления, а сам уйду. Уйду туда, где мой дед пни корчевал и пахал землю. Буду пчел разводить, огурцы сажать. Ведь можно так?
Капустин, будто утираясь, провел ладонью по усталому лицу.
– А вы поработайте у нас. Вроде управляющего.
– Искушение. Кровное мое. Нет, не могу. Я отдам.
– А это искренне, это не подвох?..
– Ну, что вы. Я совершенно откровенно... Честное слово.
– Что ж.
Чукалов, старомодно поклонившись, надел шапку и, повизгивая калошами, вышел. Капустин встал.
– Слышал, Филипп? Влезь вот ему в душу. Кто он: старая лиса или праведник? А?
– Поди, золотишко подспрятал, – сказал Филипп.
Капустин задумчиво похрустел пальцами.
– И верить вроде надо бы, и верить ему я не могу. Сходите-ка с Гырдымовым.
Старик Чукалов сам охотно открывал зеркальные двери полупустого магазина, выдвигал ящики кассы.
– Вот, пожалуйста.
– Уйдешь, значит, пчелок станешь разводить? – спрашивал Гырдымов, осматривая лепной потолок, ища какую-нибудь потайную дверь.
– А вы подумайте, молодые люди, – пристально заглядывая в лица, говорил Чукалов все про то же, – что может быть лучше жизни? Дышать, видеть, как снег падает, трава топорщится! Что может быть лучше!
– Несет всякую ерунду. Будто до этого травы не видал, – покосился Филипп на Чукалова. – Ну-ну, смотри на травку, а нам недосуг.
– Да, вам не до этого...
Филиппу махал из чердачного люка Антон:
– Возьми-ка лампу. Здесь еще поглядим.
Но зря только всю пыль да голубиный помет на себя собрали. Видно, ловко все упрятал Чукалов. Ушли от него злые: ничего найти не удалось.
Пришел в горсовет, как всегда, веселый и шумный управляющий спичечной фабрикой Аркадий Макаров в расстегнутом пиджаке из опойка мехом наружу, шлепнул портфелем Капустина по спине.
– Вчера чуть не подстрелили меня. Еще бы немного – и в преисподнюю. Прямо с берега садили. Я кричу Федьке: «Зигзагами давай, зигзагами!» Он начал из стороны в сторону лошадь гонять, когда уже стрелять прекратили. Что ваша Красная гвардия хлопает ушами?
Макаров подмигнул Филиппу.
– Поедем еще.
– Если надо, поедем.
Ездили они к владельцу спичечной фабричонки. Макаров на вид простоват: нос курносый, губы детские толстые, щеки круглые, а боек до невозможности. Лалетин его всегда подхваливает. И есть за что. На «спичке» Аркадий хозяев «раскусил». А братья Сапожниковы были хитрецы из хитрецов. Тихохонько хотели свой капитал спровадить, но Макаров узнал, примчался в Совет: арестуйте денежки. И арестовали. Фабрика без остановки работает. Теперь Макаров хочет свой народный дом открывать, бесплатную столовую. Мелкие фабричонки он в ход пустить старается.
С Филиппом ездили, чтоб открыть «спичку». Хозяин, старообрядец в жилетке, подстриженный под скобку, сердито сказал:
– Сырья нету, вот и не работаю.
– Должно быть сырье-то. Дровец полно, а селитра была у тебя, – сказал Макаров.
Хозяин говорить больше не стал.
– Ищите.
Долго они рылись в тесном цехе, опять пришли в контору. Макаров барабанил пальцами:
– Ни с чем поедем?
Филиппу бросилось в глаза, пол в конторе подструган.
– Что это на зиму глядя перестилали?
У хозяина задергалась щека.
– Как перестилали, только подколочен.
Отодрали половицу – пол двойной, все уставлено коробками с селитряным припасом. Хорошая бомба была заготовлена. Фабрикант зарычал, кинулся на Макарова со скалкой. Хорошо, промахнулся, а то бы досталось Аркадию.
Но еще пошли на снисхождение, разрешили спичечному фабриканту взять белье и пообедать.
Обедал этот мужик так, как будто не надо ему было ехать в тюрьму: кости обсасывал, хлеб неторопливо ломал. Деловито ходили волчьи челюсти. Видно, что-то обдумывал. Когда доел, перекрестился на пылающую в закатном солнце икону, сердито спросил жену:
– Собрала?
– Собрала.
– Ну и ладно.
Всю дорогу фабрикант молчал. Уже ночью подъехали к Вятке. На высоком берегу, на трех горбатых угорах, раскроенных оврагами, потушив огни, спал город. Ломкий контур крыш, церковных куполов и звонниц рисовался на бледном небе.
И тут проговорил спичечный фабрикант первые слова. Голос его в тишине был гулок и угрюм.
– Слушай, Макаров, когда тебя вешать станут, я сам веревку через сук переброшу. Попомни!
Макаров засмеялся, но как-то ненатурально.
– Еще та береза не выросла, – беспечно сказал он.
– Есть уж та осина, – с убежденностью возразил фабрикант.
* * *
Вся нынешняя необычная жизнь казалась Филиппу обычной, потому что запамятовалось, как стоял на Спасской улице городовой, как ходили пузом вперед, не замечая никого, кроме ровни, гильдийные заводчики. Это было когда-то давно, в тридевятом царстве, потому что Солодянкин обвык теперь в ночь-полночь разоружать наполненные писком тальянок и бражным топотом эшелоны, пересчитывать шубы и кольца у экспроприируемого купца Клабукова.
Потом эти шубы, башмаки и сорочки выдавали по талонам нагой бедноте: ни Филипп, ни сам Лалетин не знали иного применения для купецкого имущества. Обычными считал и хвосты за хлебом, и митинги на морозных площадях, и бессонные ночи в горсовете, и неведомые деревенские дороги. Все это не было ему в тягость. Да и он крепко запомнил, что через все это надо продраться, чтобы занялось то лучезарное время, которое называют осипшие ораторы социализмом.
Впереди была та большая жизнь, для которой безотказно требовалось делать все, приятно это тебе или неприятно.
Но была еще одна жизнь: подвал с домашними хлопотами и материным ворчанием. А с некоторых пор ко всему этому прибавилось еще что-то веселое и тревожное.
Раньше он считал, например, что ему совсем ни к чему носить увесистую шашку, неизвестно для чего выданную в красногвардейском отряде заведующим оружием. А теперь она нравилась ему и тешила его тщеславие. Придирчиво посмотрев как-то в рябое зеркало, он остался недоволен собой. На голове волосы дыбятся чеботарской щетиной. Так Солодянкин появился в парикмахерской перед говорливым парикмахером Мусаилом.
Парикмахера Мусаила знал весь город. Вид у него был такой, как будто сам он никогда не брился, а тощая фигура наводила на мысль, что все его жизненные соки ушли в волос, который выпирал из ушей, щетинился под носом, дремуче разросся в бровях.
Капустин говорил о нем:
– Если хочешь убедиться, что человек произошел от обезьяны, посмотри на Мусаила.
– От обезьяны? – удивился Филипп. – Брось врать, Петр. Ты что? Выходит, и я тогда от обезьяны?
Капустин был невозмутим.
– И ты. И ты, Филипп. Принесу я тебе как-нибудь книгу.
Филипп, сидя в кресле, придирчиво посматривал на Мусаила. И вправду: до чего волосатый. Мусаил расторопно хлопнул салфеткой и, повторяя, как заклинание: «Товарыш комиссар», «Пусть не изволят беспокоиться, товарыш комиссар», начал махать ножницами над кудлатой Филипповой головой. Мусаиловские присловия походили на старорежимное угодничество, и это угодничество и боль до слез от щипков туповатых ножниц Солодянкин вынес. Укротив дикую силу его волос, Мусаил соорудил мудреный зачес, увидев который, Филипп заерзал в кресле. Из зеркала смотрел на него совсем незнакомый человек, лишь отдаленно напоминающий прежнего Филиппа.
Освободившись от назойливой вежливости, на крыльцо вышел бравый комиссар. Из-под папахи выпирал лихой зачес, рука лежала на витом эфесе шашки, шпоры вызванивали чистый хрустальный мотив. От Солодянкина шел аромат редких, «почти парижских» духов.
В таком виде и запечатлел его знаменитый вятский фотограф. Смотрит на нас лихой человек с железом во взгляде, с толстыми детскими губами.
Филипп долго стоял у арки Александровского сада, глядел на жаркие маковицы женского монастыря и косил глазами на крыльцо губернской типографии, куда перевели теперь рабочих из частной печатни. По расчетам Филиппа, вот-вот на крыльце должна была возникнуть Антонида, которой он кое-что собирался сказать.
Отвлек его треск мотоциклета. Из-за угла выскочил на американском «Индиане» бедовый ездок, курьер горсовета Мишка Шуткин в бьющемся на ветру солдатском ватнике с оборванными завязками. Мишка бесом проскакивал под мордами смирных вятских лошадей, в которых после этого вселялась нечистая сила. А на старух мотоциклет наводил такой ужас, что они, даже вспоминая о нем, подносили дрожащую щепотку ко лбу.
Как раз напротив Филиппа мотоциклет зачихал. Мишка подошел к Филиппу, на ходу доставая кисет.
– Ух ты, дьявол! Как от тебя тащит, – восхитился он, – что это ты так расфуфырился?
– Да так, – небрежно сказал Филипп, – побриться заходил.
Мишка потер подбородок: у него бороды пока не предполагалось,
– Нога-то как?
– Ничего, шевелится, – ответил Филипп. Теперь все спрашивали его про ногу, даже не очень знакомые. Из-за выстрела в типографии он стал даже известным.
– Ты меня подтолкни немного, – попросил Мишка. – А то он у меня нравный стал. Да и то ведь поймешь его: кажинный день туда-сюда, туда-сюда. Такого ни одна лошадь не выдержит. А он терпит.
О своем «Индиане» Шуткин мог говорить долго.