355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Солоухин » Мать-мачеха » Текст книги (страница 5)
Мать-мачеха
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 21:32

Текст книги "Мать-мачеха"


Автор книги: Владимир Солоухин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)

 
Пусть укрыла от дольнего горя
Утонувшая в розах стена,
Заглушить рокотание моря
Соловьиная песнь не вольна.
…Но, вперяясь во мглу сиротливо,
Надышаться блаженством спеша,
Отдаленного шума прилива
Уж не может не слышать душа.
…Размахнувшись движеньем знакомым
(Или все еще это во сне?),
Я ударил заржавленным ломом
По слоистому камню на дне…
 

На опушке леса стояло несколько грузовиков, фургон с красным крестом и две большие черные автомашины. Народ толпился около автомобилей и смотрел навстречу бегущим. Все это было еще очень маленькое, за дальностью, но все же ясно было видно, что это автомобили, люди и что это и есть финиш.

– Подтянись! – скомандовал лейтенант Лоза, впервые уйдя из головы строя и пропуская взвод мимо себя. – Подтянись! Все отдать!

«Все отдать!» – это значит, если ты двигался быстро, то нужно теперь еще быстрее, так быстро, как только ты можешь. Если командир говорит «все отдать!» – значит, он уверен, что ты успеешь добежать прежде, чем действительно отдашь все. Значит, и правда скоро конец пути.

Подхлестнутый командой, взвод в последнем рывке достиг финиша.

Генерал – командир соединения, полковник – командир части, комбат, старшие офицеры штаба, адъютанты, медики – все, казалось, с некоторой растерянностью смотрели на этих чумазых, потных, с запекшимися губами закончивших марш солдат.

Командир взвода остановил передних и стал ждать, когда подтянутся остальные. Офицеры смотрели на часы.

Корнилова уже не тащили на шинели. Он, поддерживаемый справа и слева, подталкиваемый сзади, бежал сам. Наконец и эта группа влилась в строй взвода.

– Всем оправиться, застегнуть воротники, поправить пилотки и снаряжение.

Смирно! Равнение на середину! Товарищ генерал, сборный взвод в полном составе прибыл к месту финиша!

Генерал остановил хронометр.

За отменный результат – два часа пятьдесят девять минут – каждый участник перехода получил поощрение: два внеочередных увольнения в город. Сержант Золушкин, столкнувшись с явным противоречием своих неувольнений с увольнениями, осмелился тут же в строю обратиться к генералу, обласкавшему взвод. Генерал тоже, как видно, оказался в затруднительном положении.

Он спросил:

– Вы что получили раньше, взыскание или поощрение?

– Взыскание, товарищ генерал, получил раньше.

– Значит, так и будет. Сначала взыскание, а потом поощрение.

Теперь, значит, все поедут в Москву на грузовике, лишь Золушкин останется в лагере.

В глухом, непросветном ельничке Золушкин сидел возле кадки с водой, врытой в землю. Здесь была курилка, и Золушкин сделал все, чтобы оправдать назначение площадки. Дым не сразу расходился в лесном безветрии. Среди частого ельничка было накурено, как в комнате.

Дежурный по лагерю лейтенант Баскаков (ему быть бы офицером, когда скакали на лошадях, резались в карты, дрались на дуэлях и в деревянных церквушках ночью венчались с дочками станционных смотрителей) появился возле. Приземистый, кривоногий, с черными как уголь, быстрыми, но умеющими вдруг вцепиться и сделаться неподвижными глазами, он среди тех, кто его знал, то есть среди офицеров полка, слыл за отчаянного человека, хотя в чем бы, право, могла проявиться его отчаянность в условиях тыловой части, да еще почти в самой середине Москвы?

– Сиди, – как бы даже брезгливо бросил он Золушкину.

От лейтенантовской гримасы сержанту стало неловко, что вскочил слишком быстро и подобострастно.

– Говорят, стихи пишешь? – Зрачки бегали по Золушкину, стараясь разглядеть на нем что-то такое, чего вовсе и не было. – Где же эти, ну, синяки, ссадины, царапины?

– Нету, – развел руками Золушкин.

– Ну, так будут! – почти закричал Баскаков. – Если, конечно, будут стихи, а не какое-нибудь дерьмо. Поэтому и ходят чистенькие. И задницы все целенькие, как у новорожденных, и хари розовенькие, как задницы. Разве таким должен быть поэт?! Светильник, жертвенный огонь. Глаза горят. Губы искусаны до крови. И где-нибудь сторонкой, в тени, уж пробирается дежурный иуда, чтобы нанести в решительную секунду проклятый свой поцелуй.

Золушкин подумал, что дежурный по части пьян, но этого быть не могло.

– Поэ-ты! К шести часам явитесь на кухню. Выделено пять бойцов для чистки картошки. Будете старшим.

– Слушаюсь.

Еще пристальнее вонзился лейтенант Баскаков в побледневшее лицо сержанта, словно хотел лишний раз убедиться, точно ли нет там синяка, не появился ли вдруг теперь, во время разговора.

– Вы же ходили со сборным взводом…

– Так точно, ходил.

– Почему молчите? После сборного взвода не полагается никаких нарядов. Почему вы вообще околачиваетесь в лагере, когда весь взвод уехал в Москву?

– У меня шесть недель неувольнения.

– Н-да… Ну вот что! Нечего вам здесь околачиваться. Приказываю ехать в расположение части. Увольнительный знак я выдам. Да, смотрите… не загуляйте с ним в Москве. Никто не спохватится.

Через четверть часа Золушкин стоял на шоссе и поднимал руку проходящим автомобилям. Грузовик притормозил. Сержант на ходу запрыгнул в кузов и, широко расставив ноги, держась за кабину, врезался в теплую светлую струю летнего вечера. По сторонам дороги колыхалась высокая тяжелая трава. Казалось, колыхает ее ветер, разлетающийся от грузовика, на котором мчался теперь Дмитрий Золушкин.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Если бы грузовик довез сержанта до казармы, то вся последующая жизнь Золушкина сложилась бы одним образом (теперь уж никто не может сказать, как именно она сложилась бы). Но грузовику надо было на окраине поворачивать налево, пассажиру пришлось сойти, и это, микроскопическое в плане всей жизни, обстоятельство повлекло за собой такую неожиданную череду событий, что теперь никто не может сказать, как именно сложилась бы жизнь нашего героя, если бы грузовик довез его до казармы.

Золушкин оказался в Москве в седьмом часу вечера с увольнительным знаком в кармане.

– То есть как же так, – пробормотал Дмитрий Золушкин, – выходит дело, что я свободен? Могу, если захочу, сесть в трамвай и поехать в любую сторону. Даже можно пойти в подвал, где собираются поэты.

«Постой, постой! Тут что-то не так. Тебе в течение шести недель запрещено появляться в городе».

«Но я уж в городе. Чего же теперь раздумывать! И товарищи мои все в городе. И никому я сейчас не нужен. В казарме думают, что я в лагере, а в лагере думают, что я в казарме».

«Может быть, лейтенант Баскаков нарочно послал тебя, чтобы проверить твою дисциплинированность?»

«Вот чудак! Конечно, он послал меня нарочно. Но вовсе не для проверки, а для того, чтобы и я отдохнул после трудного марша».

«Нет, нет! Нельзя становиться на этот путь. Ты солдат и должен выполнить свой долг. Мало ли, что ты в городе. Ты должен немедленно следовать в часть и доложить о прибытии».

Когда сержант садился в трамвай, мелькнуло в толпе на тротуаре бледное, длинное лицо сержанта Рощина. «Видел или не видел? Но если и видел, что тут такого? Хорошо, что решил ехать прямо в часть. А то… знаем мы этого Рощина… Потом доказывай».

Трамвай, скрипя, скрежеща, звоня на перекрестках, долго вез Золушкина через Москву. Как же так? Вот он едет в трамвае, и еще сорок человек едут вместе с ним. Любой из этих сорока человек может вдруг сойти и поехать куда-нибудь в другую сторону и даже обратно. Только он, Золушкин, должен стремиться в часть, где теперь ему совсем нечего делать.

«Во-первых, ты не прав, взять хотя бы этого парня, что сидит у окна. Вероятно, он едет на свидание, назначенное возле кинотеатра. Значит, он не может поехать в другую сторону, значит, он тоже не свободен в своих действиях, если, конечно, хочет оставаться порядочным человеком, а не превращаться в свинью и пустомелю. Эти мужчина, женщина и девочка, наверно, едут в гости к знакомым, где их ждут. Опаздывать неприлично. Они вон даже нервничают, что трамвай идет слишком медленно. Есть люди, едущие на работу, есть люди, едущие с работы к своим детям. У каждого человека свои обязанности, свой долг, так же как у тебя. Даже законченный бродяга вовсе не свободен в своих действиях. Он голоден, он должен направлять свои усилия в поисках пищи, а не размышлять о творчестве Гёте или Рембрандта».

Трамвай, ерзая и лязгая суставами, повернул за угол, и Дмитрий увидел, что теперь он едет совсем близко от того места, где в подвале происходят собрания поэтов. Что, пожалуй, сейчас трамвай поедет мимо заветной двери. Заглянуть бы туда на пять минут! Всего на пять минут. А потом ехать дальше. Что от этого изменится?

Асфальт обозначился летящими серыми линиями. Мелькнули, бросившись навстречу, лица людей, сильно ударило в подошвы. Дмитрий очутился на тротуаре.

Комната в подвале оказалась пустой. Дмитрий разочарованно выходил обратно, как вдруг на лестнице встретил поэта с черной повязкой на глазу.

– Привет! Хорошо, что пришел. Сегодня будет интересный вечер. Ждем Горынского. Пойдем, пока никого нет, познакомлю тебя с секретарем объединения.

Когда шли коридором, встречались еще люди, пришедшие на вечер. Одноглазый со всеми знакомил Дмитрия, как своего хорошего друга.

– Поэт Золушкин. Познакомьтесь.

– Саша… Маркович.

Дмитрий не понял, отчество у Саши «Маркович» или такая чудная фамилия, но уточнять не стал.

– Да! – воскликнул одноглазый. – Мы сами-то как следует не знакомы. Остап Отрадный. А вот и наша Гера Васильевна. Гера Васильевна, привел вам нового поэта.

– Что ж, милости просим. Может, мы вас сегодня и послушаем? А что? Сегодня будет Горынский. Когда-нибудь надо принимать боевое крещение. Ну, договорились. Сейчас я проведу вас к машинистке. Вы ей продиктуете то, что намерены читать. Это займет двадцать минут, не больше.

Диктовка заняла не двадцать минут, а около часа. Когда Дмитрий снова спустился в подвал, там было полно народу. Остап встретил Дмитрия в дверях и потащил в передний угол к столу.

Все для Дмитрия происходило как-то само собой, помимо его воли и вроде бы даже в тумане. Каждую минуту собирался он сказать Остапу, что ему некогда заниматься всем этим, что ему надо бежать в часть. Но каждую минуту какое-нибудь новое обстоятельство делало невозможными и неуместными слова об уходе.

В дверях появился Александр Горынский. Дмитрий никогда не видел его прежде, никто не сказал ему, что это Горынский, но ошибиться было нельзя. Как-то вдруг все сидящие в комнате сделались чуточку поменьше, лица их стали чуточку пообыкновеннее. Свет от лампочек как-то перестал освещать всех сидящих людей, а ухитрился сосредоточиться на одной лишь огромной, несущей белоснежную гриву волос, приоткинутой назад голове. Дмитрий вскочил, сдвинув каблуки, как будто рядом возник сам генерал Кириллов.

Пройдя через комнату, Горынский оказался рядом с Золушкиным. Он сел, положив руки на причудливую клюшку, а Гера Васильевна ему что-то шептала на ухо, кивая в сторону Дмитрия.

– Ну, хорошо, хорошо. Пусть начинает.

Дмитрий начал читать стихи. Сначала он, как со стороны, прислушивался к своему голосу. То вдруг вспоминал, что ему надо скорее отсюда бежать, и тогда читал механически, то искал глазами свою «царевну» и не находил ее. То опять схватывал нить стихотворения, и тогда голос его заметно креп.

На каком-то месте Дмитрий все же забылся, или стихи повели его, понесли по течению, закружив, не давая опомниться. Все было смутным в этот у судьбы украденный вечер. Впрочем, кто знает, может быть, подаренный судьбой.

Дмитрию аплодировали. То, что еще вчера ночью в самых тайных и сладких мечтах казалось недосягаемым и немыслимым, исполнялось в точности. Но шло это как-то мимо Дмитрия: кто-то другой читал стихи, кому-то другому аплодировали поэты, о ком-то другом говорили люди, когда началось обсуждение прочитанного.

Горынский начал говорить сидя. Потом встал одним коленом на стул. Его бас без усилия наполнял всю комнату, и некоторое время Дмитрий слушал голос маститого поэта именно как бас, плохо вдумываясь в слова, образующие музыку. Ясно было одно: Горынского удивило, Горынского задело за живое, заставило горячиться и доказывать. Вот уж как труба гремит его голос под низеньким потолком. Далеко ли зовет труба поэта, на какие пути-дороги? Должны ведь еще появиться синяки, если послушать лейтенанта Баскакова, и рубцы, и шрамы. Что же Горынский без рубцов? А седина? А эти горькие складки у губ? Это дрожание руки у такого матерого мужичищи. Как бы там ни было, нельзя не поднять головы, не вскочить на ноги, не встать лицом на рассвет, если зовет труба поэта…

Было как раз такое время, когда уволенные возвращаются в часть. Проще простого было возвратиться и сержанту Золушкину. Никто не заметил его возвращения.

Еще и потому все в этот вечер казалось нереальным и затуманенным, что не месяц назад, не хотя бы вчера, но именно сегодня бежали они с Корниловым, таща пулемет. «Неужели сегодня? Нет, это было сто тысяч лет назад, в другую эпоху, с другим человеком».

Шесть дней спустя сержанта Золушкина вызвали в штаб части. Старший лейтенант, которого сержант раньше никогда не видел, предложил сесть, и уж одно это не понравилось Дмитрию.

– Как вы оказались в Москве одиннадцатого июня с увольнительным знаком на руках?

– Было приказано следовать в часть.

– Когда получили знак на руки и отбыли из лагеря?

– В семнадцать ноль-ноль.

– Когда прибыли в часть?

– В двадцать три сорок.

– Где находились шесть часов сорок минут?

– В Москве. Гулял.

– Можете быть свободны. Распишитесь вот здесь внизу.

Еще через три дня в неурочное время объявили построение роты. Комбат принял рапорт от старшины и скомандовал:

– Сержант Золушкин, выйти из строя. Слушай приказ. Приказ номер (такой-то, такой-то) по полку (такому-то, такому-то) от (такого-то июня, такого-то года). За самовольную отлучку, продолжавшуюся четыре часа, сержанта Золушкина Д. В. разжаловать в рядовые, из полка (такого-то, такого-то) откомандировать. Старшина, срежьте лычки с этого разгильдяя, и чтобы сегодня же его не было в расположении части!

Когда-нибудь потом начнутся воспоминания о друзьях из полка, с кем пришлось разделить годы юности. Не раз потом кровь стыда и позора будет бросаться в лицо при воспоминании о том, как срывал старшина с погон золотые командирские лычки. И это презрение в голосе комбата, и недоуменные лица бойцов из его, сержанта Золушкина, отделения… Все это будет переживаться потом. Говорят, если отрубить топором палец, то не услышишь сначала никакой боли, тупой удар и больше ничего, словно онемело отрубленное место. Потом, конечно, будет болеть, да еще как!..

Рядовой Золушкин и ефрейтор Гуськов (теперь уж как бы старший над своим бывшим командиром) шли по Москве в Управление группы войск, куда откомандировали Дмитрия. Ефрейтор нес в папке личное дело бывшего сержанта.

Что касается Золушкина, все для него заслонила одна-единственная мысль: «Куда теперь пошлют, где придется служить?» Как только он представлял, что его увезут из Москвы, что он оторвется от литературной обстановки, что он больше никогда не увидит ее… Не Москву, не обстановку, конечно, куда все это подевается, но ту, сказавшую ему доверчиво: «Я буду ждать…» Если бы знать адрес, можно было б написать и с края света, а теперь вполне безвыходным представлялось положение рядовому Золушкину.

Писарь в управлении долго читал бумаги, сходил с ними в другую комнату, а выйдя, стал заполнять бланки.

– Куда меня, а?

– В строительный полк.

– А где он? В Москве… или подальше?

– Гораздо подальше.

Вдруг заговорил ефрейтор Гуськов:

– А вы его зря берете. Вам его завтра же придется демобилизовать.

– Как так? – резко вскинул голову писарь.

– А так. Он по указу подлежит демобилизации.

– Почему не ушел?

– Спросите у нашего генерала. Для него ведь законы не писаны.

Писарь засмеялся, сложил бланки, которые успел заполнить, разорвал их и выбросил в корзину.

– Нет, брат, служил у генерала Кириллова, а денежки по демобилизации мы плати. Не выйдет, не выйдет!

Писарь снова сходил в другую комнату и снова вышел оттуда.

– Ефрейтор, ведите его обратно.

Шли не торопясь, пили газированную воду, съели по мороженому, на бульваре посидели и покурили.

– Ловко ты, а?! Еще бы две минуты – и он бы унес бумаги на подпись. Тогда бы меня ищи-свищи!

– Глазомер, натиск, быстрота… Виктория! Сами же нас учили.

Обратно в часть Дмитрию пройти было нельзя. Он теперь был чужой, откомандированный. Пришлось из проходной звонить начальнику по строевой части:

– Товарищ капитан, это я, рядовой Золушкин.

– Ну, что вы тут болтаетесь, что нужно?

– Так что, не берут. Прислали обратно.

– !!! Почему не берут, что за чепуха?!

– Говорят, подлежу демобилизации. «Деньги, – говорят, – платить за вашего генерала не собираемся».

Наступило молчание, продолжавшееся слишком долго. Видимо, капитан соображал.

– Ну ладно… Возьми разовый пропуск. Сейчас я тебя демобилизую.

Оказывается, демобилизация, которую каждый солдат ждет несколько лет, занимает считанные минуты. Заполнить обходной листочек, подождать, пока писарь выпишет бумаги, да еще в бухгалтерии получить демобилизационные деньги. Золушкину причиталось шестьсот шестьдесят два рубля.

Затискав эти деньги в карман гимнастерки и козырнув последний раз начальнику по строевой части, Золушкин повернулся уходить, как вдруг писарь остановил его:

– Куда же ты? Надо взять еще на складе вещи, с которыми пришел с гражданки.

Дмитрий совсем забыл, что когда-то он носил что-нибудь другое, кроме формы. Все, оказывается, лежит на складе и ждет своего часа. Его деревенские, с пузырями на коленках, матерью стиранные штаны, черная косоворотка с белыми пуговицами, парусиновые ботинки, фуражка с козырьком, в котором размокла от дождя и переломилась жесткая картонка.)

Старшина Стрижкин показал Дмитрию каждую вещь, подержав ее на весу над вещевым мешком, снова затянул мешок и сунул Дмитрию чернильный карандаш.

– Распишись в получении.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Четыре года не надо было думать, что поесть, где поесть и даже когда поесть. Наступит по распорядку час обеда – и вот уж ни на минуту не замедлит команда: «Рота, выходи строиться на обед!»

Четыре года не надо было думать, что надеть и обуть. Износились сапоги – старшина выдаст новые или эти отправит в ремонт, будешь носить из резерва. Никто не допустил бы, чтобы солдат из этого полка появился на улице в обветшалой шинели. «Заменить» – и весь разговор!

Четыре года не нужно было думать, где ночевать, как спать, на чем спать, чтобы тоже не стеснять и других людей. Как быть с простынями, наволочками, с матрацем.

Четыре года не нужно было думать, что делать, как жить дальше. Круг обязанностей ясен и прост. На каждый час суток падает какое-нибудь определенное, непременное действие: обед – так обед; рукопашная подготовка – так рукопашная подготовка; чистка оружия – так чистка оружия; заступление в караул – так заступление в караул. В карауле еще проще: объект, который ты охраняешь. Конечно, служба требует от солдата и расторопности и смекалки, но она исключает, чтобы ты гадал: а что я буду делать завтра? Как что? Погляди на расписание. А что я буду делать через месяц? Как что? Все то же самое. Если тебя повысят в звании, или дадут новую должность, или переведут в другой батальон, ты будешь делать то, что положено делать человеку в твоем новом звании или что ему положено делать по характеру службы того, другого батальона.

И вдруг сразу тысяча новых задач. Во-первых, куда деть этот ужасный мешок, с которым неприлично ходить по улицам Москвы подтянутому строевому командиру? Неважно, что срезали лычки, неважно, что демобилизовали, психология не могла перемениться через два часа. Дмитрий отстегнул погоны и спрятал их в карман. Очень плохо они сочетались со стареньким, бледно-желтого цвета мешком, набитым бог знает каким хламом.

Ну, положим, мешок можно сдать в камеру хранения на вокзале. А самому? Ехать в тот городок, где учился до армии, и устраиваться работать на завод? Конечно, демобилизованного немедленно возьмут на работу. Ехать в родное село или в райцентр – и там будут рады лишним рабочим рукам. Но и завод и райцентр были настолько невероятны для Дмитрия, что мысль как-то и не развивалась в этих двух направлениях.

Если исключить армию, все остальное время Дмитрий учился. По существу, Дмитрий ничего не умел, кроме как учиться. Он не представлял себя в какой-либо другой роли, кроме учащегося. Я преподаватель физкультуры в школе? Я помощник мастера в цехе? Я бригадир в колхозе? Я милиционер? Хорошо. Возьмем любую из этих должностей. Все равно будешь думать только о стихах и писать их и днем и ночью. Значит, они будут мешать любой работе. Значит, чтобы они не мешали, надо направить жизнь в их стихию. Логика ясна. Но что делать сию минуту, чтобы направить жизнь в эту самую стихию стихов?

Судьба, хоть и сослепу, поступает иногда мудрее зрячего. Разве не вовремя она подсунула Дмитрию горделивую москвичку, не повидав которую он никак не мог бы уехать теперь из Москвы? Если бы не эта зацепка, давно бы помчался Золушкин на вокзал, вскочил бы на первый же поезд и укатил бы к себе в Самойлово. На досуге, на зеленой траве все обдумал бы хорошенько. Принял бы какое-нибудь решение. Однако выполнить решение, пожалуй, было бы тогда труднее. Опять куда-то ехать, подниматься с места. Деньги к тому времени подыстратятся.

«Надо сначала поступить учиться в университет, а потом уж ехать в Самойлово», – пришла Дмитрию мысль, в которой дерзость соперничала с простодушием. «Кстати, и девушка та учится в университете. Есть там, наверно, факультет, где изучают литературу. Вот мне и нужно туда».

В узких, изломанных как попало коридорах университета народу было втрое против обычного. У студентов шли экзамены. Больше, чем студентов, толпилось в коридорах людей, только еще желающих стать студентами. Одни принесли документы, другие пришли навести справки. Третьи, так себе, вроде Золушкина, – на самую неопределенную рекогносцировку.

Заплечный мешочек свой Дмитрий оставил на лестничной площадке, уютно пристроив его рядом с мусорницей. Потолкался в коридоре, почитал стенную газету (умеют филологи писать!), постоял у доски, где вывешены правила приема. Безнадежность положения была ясна Золушкину. А тут еще долетела из общего разговора громкая и явственная, решившая все дело фраза:

– Да что вы! Говорят, восемьдесят человек на одно место. Фронтовики, демобилизованные хлынули во все вузы.

Мешочек стоял на месте. Некому было позариться на Митькино барахло. «Что ж, пойдем, водворяйся на старое место!» Лямка – через правое плечо.

У Никитских ворот сверх всяких ожиданий Дмитрия окликнули:

– Золушкин! Привет, старик! А где погоны?

«Погоди, погоди, надо же вспомнить, как зовут этого паренька с литобъединения. Остап с повязкой тогда потащил меня вдоль по коридору и по дороге познакомил меня с этим пареньком. Вот, значит, сказал он тогда… Отчество у него Маркович… или фамилия такая чудная. Саша Маркович – так или в шутку, или всерьез все называли его на литобъединении».

Перед Дмитрием стоял маленький, с вечной улыбкой – вернее, с вечной готовностью улыбнуться – Саша Маркович. Теперь Дмитрий даже вспомнил строчку из Сашиного стихотворения: «У Мценска поезд замедляет ход». Дальше что-то про новые корпуса.

– Погоны в кармане. Демобилизовался я.

В сущности, Дмитрий был едва знаком с этим Сашей. Но как-то просто все у поэтов. Стариком назвал, будто четыре года в одной роте служили.

– Чудесно! Это событие надо вспрыснуть. Как раз мы стоим недалеко от ресторана и как раз время пообедать.

У Саши, значит, был опыт, если он решительно сдал мешок гардеробщику и решительно провел Дмитрия в зал ресторана.

– Ну вот. Здесь, брат, не по карточкам. Коммерческая еда.

Ни на вспрыски, ни тем более на кутеж не походил этот коммерческий обед. Однако Дмитрию пришлось чуть не располовинить свои демобилизованные деньги. Тут и заметил Саша, что собутыльник его, в сущности, невесел, а скорее задумчив или даже мрачен.

– Ты что? Или денег пожалел? Не жалей, старик, такое событие один раз в жизни.

– Деньги – что! А вот выйдем мы сейчас, я и не знаю, куда мне деваться. Планов нет на дальнейшую жизнь. Это хуже всего.

Саша даже присвистнул.

– Вон ты о чем! Забирай мешок. Тронулись ко мне на квартиру.

В кривеньком переулке возле Петровских ворот Саша увлек Дмитрия по темной лестнице на второй этаж. Ковырнул ключиком, пропустил вперед.

– У меня беспорядок, извини.

Дмитрий впервые попал в московскую квартиру. После огромных, просторных казарм, где вся жизнь на виду друг у друга, квартира Саши показалась глухим закоулком. Каптерка, а не квартира.

Сильно потертый диван, столик перед ним. На столике пишущая машинка. Многие буквы на кнопках (Дмитрий не знал, что это клавиши) потрескались. Кое-где Саша чернилами написал новые буквы. Шкаф с книгами. В приоткрытую дверь видна неприбранная комната. Низкая тахта. Ковер, спускающийся на неё со стены, как писали в старинных романах, наводил на мысль, что хозяева его знавали лучшие времена.

– Там мамина комната, – пояснил Саша. – Она у меня старушка. Стихи для детей пишет. Песенки для радио. Иногда печатают.

Квартира внушала Дмитрию двойственное чувство. Так и видно было, что, живя в подобном уголке, полагается вести нелегкую борьбу за существование. Видишь, старушка, а куда-то утрусила. Наверно, в редакцию со своими песенками.

С другой стороны, таилась в укромном уголке странная и заманчивая тяга: остаться одному, взять из шкафа интересную книгу или сесть за стол, написать стихотворение. Никакого тебе подъема, никакого тебе отбоя. Ночью можно зажечь настольную лампу…

Пока Саша за легкой перегородочкой гремел чайником, Дмитрий хватал то одну книгу, то другую: Хлебников, Ахматова, Пастернак, Цветаева, Гумилев… Каждое имя было ново для Дмитрия. Но все равно, хотя он и ничего не знал об этих поэтах, каждое имя внушало ему некий трепет, и было радостно оттого, что все это есть, все это пока неизвестно, но будет известно рано или поздно. Как старого знакомого, он раскрыл томик Лермонтова и хотел уж углубиться в какое-нибудь стихотворение. Но тут подоспел Саша. Он сел за пишущую машинку, ловко вставив в нее свежий лист бумаги.

– Старик! Отложи классиков. Диктуй мне девять самых лучших своих стихотворений.

– Зачем тебе? Да у меня и не наберется девять самых лучших.

– Сейчас все узнаешь. А девять потому, что это на востоке счастливая цифра. У китайского императора было девятьсот девяносто девять комнат и девятьсот девяносто девять жен. Вот житуха была китайскому императору! А заявление мы напишем такое… «В приемную комиссию…» Нет, лучше сразу директору. «Прошу зачислить меня в число студентов… Прилагаю…» Здесь распишешься. Да ты не бойся, у нас в институте хорошие ребята. Эх, если бы наверняка! Постой, постой! У меня идея.

Саша стал набирать номер телефона.

– Александр Александрыч? Здравствуйте. Это Саша… Маркович. Понимаете какое дело… Золушкина неожиданно демобилизовали… Ну, помните, мы недавно обсуждали его стихи… Вот-вот! Он самый. Теперь он хочет поступить в наш институт. Его, конечно, примут и так. Но все же, если бы ваша рекомендация… Отлично! Бежим. Золушкин, за мной!

– Ты его не знаешь, – говорил по дороге Саша. – Он очень простой. И любит молодежь. Позвонил бы ему сейчас какой-нибудь пожилой поэт, он бы его ни за что не принял. Очень ему нужно! А мы вот едем.

– Мы – по делу.

– Наше дело между делом сделается.

Высокая женщина ослепительной, как показалось Дмитрию, красоты открыла дверь, обшитую черной кожей.

– Здравствуйте, мальчики. Александр Александрович вас ждет. А я вас помню. Ваш басок мне очень понравился, – продолжала говорить женщина, отбирая у Дмитрия мешок и пристраивая его на вешалке.

Потом она показала глазами на дверь, в которую, правда, в это время уже входил Саша Маркович.

(В минуту, когда и Дмитрий вошел в кабинет знаменитого русского поэта, в Самойлове жизнь шла своим чередом. Петька Степушкин, соломенноголовый мальчишка, каким был когда-то и Золушкин, тащил за размокшую веревку из пруда вершу.

Совпадение может показаться странным, но отец Дмитрия – Василий Васильевич – именно в это время, наконец, приколотил гвоздем ту доску в поросячьем хлеву, которая уж несколько лет болталась неприколоченной и за которую каждый раз задевала юбкой Пелагея Степановна. Что касается Шуры Куделиной, то ее в этот день не было в Самойлове. Она уехала в город продать шесть десятков накопленных за лето яиц.

А вообще-то над Самойловом стояла сухая, потрескивающая жара, хотя день и клонился к вечеру.)

Хозяина в кабинете не оказалось, и Дмитрий получил неожиданную возможность перевести дыхание, осмотреться, прийти в себя.

Окно кабинета выходило на Кремль со стороны Замоскворечья. Иван Великий с его вознесенной в небеса золоченой шапкой, купола соборов полевее Ивана Великого, островерхие башенки кремлевской стены, все это было похоже на те сказочные города, что возникают по приказанию Царевны Лебеди на неведомых островах, среди моря-окияна.

Окно занимало целую стену, и кремлевский пейзаж, или, скажем, ансамбль, был как все равно картина, вставленная в грубую деревянную рамку.

После окна бросче всего были книги. Ими уставлены все три остальные стены комнаты. Из темной старинной кожи потрескавшиеся переплеты, корешки английских и французских книг, комплекты старинных журналов, собрания сочинений, длинные плотные ряды тонких стихотворных книжечек. На все это тотчас разбежались бы глаза Дмитрия, если бы не одно отвлекающее обстоятельство. Тут и там на книжных полках лежали в чеканных ножнах разнообразные старинные кинжалы. Тут и там стояли длинные кривые сабли, тонкие шпаги, и даже допотопные мушкеты смиренно таились в наиболее укромных уголках. Круглый щит татарского воина, побывавший, может быть, на Куликовом поле, прорубленный мечом шлем русского витязя с обрывком кольчуги, обломок копья времен, вероятно, Игорева побоища.

Саша, бывавший в этом доме и раньше, бесцеремонно надел на Дмитрия шлем, дал ему в руки тяжелую саблю, сам закрывшись татарским щитом, выставил впереди щита полукруглый турецкий ятаган: «Пора нам состукнуть клинок о клинок».

– За Русь! – заорал ни с того ни с сего Дмитрий, и сабля его поднялась в таком замахе, а на лице под шлемом появилась такая гримаса, что маленький Саша бросил татарский щит, ятаган и юркнул за письменный стол, за тяжелое старинное кресло.

– Неплохое начало, мой мальчик! А знаешь ли ты, что это личная сабля Шамиля? – В кабинет вошел хозяин, большой, широкоплечий, в белой рубахе, расстегнутой на седой волосатой груди. – Браво, браво! Оружие свободы в достойных руках. (Саша высунулся из-за кресла.) – Каков темперамент! О-лл-я! Ты посмотри, каков красавец в шлеме!

Это «о-лл-я» надо было бы петь со сцены Большого театра. Попусту пропадал в четырех стенах мягкий и в то же время все заполняющий собой бас.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю