Текст книги "Мать-мачеха"
Автор книги: Владимир Солоухин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
«Читая поэму, роман, мы часто можем
забыться и полагать, что описываемое
происшествие не есть вымысел, но истина».
А. С. Пушкин
«…важно не только то, отчего что произошло:
еще важнее то, что в чем вскрылось».
В. О. Ключевский, «Курс Русской истории»
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ДЕРЕВЬЯ РОЖДАЮТСЯ ПРЯМЫМИ
Погружался я в море клевера,
Окруженный сказками пчел,
Но ветер, зовущий с севера,
Мое детское сердце нашел.
А. Блок
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Митька Золушкин – парень на редкость рыжий. Человек с воображением обязательно сравнил бы вылезающие из-под шапки Митькины вихры с языками и клочьями пламени, что вырываются из-под застрех горящего дома.
Но Митька без шапки, потому что в поле не зима, а душный июльский полдень. Вот почему на Митьке нет ничего, кроме белой рубахи и штанов, сшитых из миткаля.
Митька рад бы снять и последнюю эту одежонку, если бы дело происходило где-нибудь возле реки, чтобы можно было, разбежавшись, прыгнуть подальше и бултыхнуться в воду.
Теперь Митька лежит на копне сухого клевера, широко раскинув руки и ноги. Он смотрит то вверх, то вдаль. Шевелиться ему лень, хотя и нужно было бы пошевелиться, потому что одна жесткая клеверина уперлась пониже левой лопатки и все время покалывает.
Занятие у Митьки серьезное и глубокомысленное: он смотрит на крестик далекой колокольни, что высовывается из хлебных волн, подобно мачте уходящего корабля. К крестику прицепилось продолговатое белое облачко. Митька зажимает сначала один глаз – облачко отскакивает от крестика далеко влево, закрывает другой – облачко приклеивается снова.
Золотистая синева небес поит и поит синие глаза рыжего парня Митьки. И если бы нашелся сторонний человек, и если бы он перевел свой взгляд с Митькиных глаз на небо, а потом обратно с неба на Митькины глаза, то немало удивился бы тому, что нет между небом и глазами заметной разницы.
Безмолвие в мире полное. Впрочем, если хорошенько прислушаться, и не прислушаться даже, а просто обратить внимание, – откуда ни возьмись наплывет, окружит и все наполнит собою легчайший приятный звон. Будто бы это кровь шумит в ушах. Сквозь легкий звон послышится сначала стрекотание кузнечиков, потом, совсем уж издалека, донесется то скрип тяжело нагруженной телеги, то вилы звякнут о вилы, то смех отзовется на смех.
Там, вдалеке, мечут клеверный стог, и Митька ждет, в сущности, когда к нему подъедет пустая телега. Тогда он встанет, возьмет вилы, несколькими нетерпеливо-огромными навильниками вскинет на телегу три копны, сам уляжется на четвертую, чтобы снова погрузиться в сладкую дремотную неподвижность. Легко и свободно струится по Митькиным жилам молодая и, вишь ты, звонкая кровь.
– Митька-а-а! – прозвенело над полем. – Иди сюда-а!
Без опаски ступая босыми ногами по короткой колючей кошенине, но выбирая все же местечки, съеденные мягкой повиликой, Митька пошел к стогу.
Утром вид у поля был один, а теперь стал другой. Среди бесчисленных коричневых клеверных копен образовалось обширное пустое место, посреди которого и возвышается продолговатый островерхий стог. Уцелевшая копенка возле стога кажется крохотной. Около нее, мордами друг к дружке, телегами врозь, отдыхают, жуют клевер две, тоже крохотные, лошади. Все кажется маленьким по сравнению с большущим стогом.
«Вот если бы и в лесу вдруг исчезли все деревья, все равно как эти копенки, а вместо них выросло бы одно огромное дерево!» – подумал Митька. Впрочем, не точно сказано, что Митька подумал, просто перед его глазами появилось на миг видение: плешина посреди леса, а на плешине дерево ростом до облаков.
Другие не знают, но Митька давно замечает за собой, что как-то у него не получается, чтобы думать. У него прыгают перед глазами, словно в кино, разные видения, в этом и состоит его, Митькино, думание.
Он знает, зачем его позвали к стогу, потому что представилось ему: он, Митька, стоит на возу с длинными вилами-троешками и на самую вершину стога подает клевер. Видение было правильное.
– Смени-ка Ивана Петрова, а то высоко ему стало, не под силу.
Митька высвободил из-под ремня рубаху, чтобы не задерживалась за рубахой клеверная мелочь, надел на голову носовой платок с четырьмя узелочками по углам.
– Смотри, не подпали стог-то! – всплеснулся сзади звонкий девический голосок. – Вон вихры-то у тебя – чистый костер!
Отвечать лень. Но вот уж кто-то нашелся и ответил шуткой на шутку:
– Как бы он ужо вечером тебя самое не подпалил!
– Чай, у нее другой поджигатель есть, известный!
– Того поджигателя самого сначала надо поджечь.
– И подожжет, она девка горячая…
Зубья вил, острые, высветленные с концов, с хрустом уходят в клеверный пласт. Митька берет вилы на излом, через коленку и, подняв над головой, начинает перебирать руками по черенку, поднимая клевер все выше и выше, в самую синеву небес. Руки, плечи, спина ноют сладкой болью, сыплется труха; из-под носового платка и под рубахой по ложбинке груди щекотно льется пот.
– Д-давай, д-давай! – слышится с верхушки стога властный, слегка заикающийся голос. – М-молодежь!
Митька «дает» так, что все, кому уж нечего теперь делать, собрались вокруг и смотрят, как на представление. Звякнули вилы о дерево телеги, последний навильник взлетел кверху. Вот как умеет работать Митька Золушкин!
Лицо его, как бы покрытое одной сплошной веснушкой, раскраснелось еще больше, губы высохли, в горле стало першить. Ленивой, но полной достоинства походкой потрудившегося человека Митька пошел к копне.
Шура Куделина – это она опасалась давеча, что Митька своими вихрами подпалит стог, – разгородила клевер, достала из копны ведро с водой:
– Пей!
Митька легко, как жестяную кружку, поднял ведро к губам, дунул. Мохнатые клеверные шапки разбежались к краям ведра. На жестяном дне запереливалось солнце. Теплая, с привкусом железа вода не понравилась Митьке. Ему представилось сейчас, как холодная, вкусная вода струится через горло и холодит в животе. Еще ему представилось, что он окунает в воду все лицо и фыркает, наслаждаясь. Мог ли он после этого пить теплое, с привкусом железа пойло!
Широкой кривой полосой сверкнула на солнце и тяжело плюхнулась на землю вода.
– Ах ты, рыжая бестолочь, что наделал! Или ты один тут? Сам напился, а другим не надо? – Шура Куделина вырвала у Митьки ведро из рук, и можно было подумать, что сейчас она огреет его этим ведром.
– Да не пил я, – буркнул Митька. – Теплая она, вода, с мусором.
– А может, я и хотела теплой да с мусором! Ты ее, что ли, принес, твоя она, да?
– Ладно уж, давай ведро, хорошей сейчас принесу, из Скворенушки.
Скворенушка – небольшая лесная речка. Она пробирается по дну глубокого буерака. И что бы там ни говорили про Скворенушку – и мала она, и чуть ли не пересыхает местами, и если здраво разобраться, то это и не река вовсе, а маленький лесной ручеек, – она течет да течет себе по камушкам, и жизнь у нее своя, на других непохожая.
Зной стоит на земле, высыхают зеленые травы, прячется от жары все живое, а у Скворенушки в буераке прохлада. Зелени разной, и цветам, и малиннику, и душистой мяте, и крапиве (а что ж и крапиве!) – всему вольготно расти возле Скворенушки. Тут найдешь и яркую купальницу, красивую этакой здоровой деревенской красотой, и изнеженную орхидею любку, что сравнима может быть лишь с бледной, утонченной красавицей из старинной книжки. Когда разольет любка в полночь свой крепкий аромат, у всех соседок полный конфуз: слетаются к любке ночные бабочки. «Потайная она, эта любка. При луне с ночными бабочками свадьбу свою справляет. То ли дело мы, остальные цветы, мы любим, чтобы пчелы. Чтобы пчелы и солнышко».
Своя жизнь у Скворенушки, на других непохожая. По земле разгуляются, летают сильные ветры, а у нее в буераке тихо. Держится здесь воздух из запахов смолы, грибов и лесной прели. В золотисто-зеленоватом сумраке обросшие мхами, похожие на лежащих слонов, спят валуны. Дно речушки сплошь усеяно мелкими яркими камушками. Местами вода собирается в омутки, становится черной. Водяная живность только и ждала, чтобы вода перестала струиться. Тотчас забегали по омутку водомерки, по дну его заползали ручейники, а прибрежная осотка нет-нет да и стрельнет узким, остроносым, коварным, как татарская стрела, щуренком.
Митька давно перешел из-под ослепительного шелкового полога полдня под низкий сумрачный полог леса. Давно уж он идет по каменистому руслу лесного ручья, а воды нет как нет. Камни прохладные и мокрые, они не успели обсохнуть. Недавно еще ручей жил, вода была здесь, где ступают сейчас босые Митькины ноги. Порой ему кажется, что впереди булькает и льется; он бежит бегом и не находит ничего, кроме сырых и холодных камней.
«Вода от меня уходит, – думает Митька. – Это, наверно, за то, что я в жару выплеснул воду из ведра. Если раздуматься, это была вполне хорошая, пригодная вода. А людям хотелось пить».
Теперь ему никак нельзя возвращаться с пустыми руками. Он слишком далеко зашел, чтобы возвращаться к людям ни с чем.
– Врешь, от меня не уйдешь! – кричит Митька и бежит по камням.
Но голоса нет. Он сам не слышит своего голоса. Никак не бежится по ослизлым круглым голышам.
– Врешь, догоню, принесу… холодной… пропахшей лесом… Пейте, люди… пей, Шура Куделина… Я напою… Я научу тебя…
– Товарищ сержант! Товарищ сержант, подымайтесь! – Дневальный тронул Дмитрия за плечо.
Как и полагается дежурному по роте, сержант Золушкин спал в эту ночь не раздеваясь, в сапогах, при штыке и пистолете.
– Напиться не дали.
– Что вы говорите, товарищ сержант?
– Я говорю, пить во сне хотелось, а вы разбудили. Идите на пост, я сейчас.
Умывальник сверкнул двумя рядами начищенных до блеска кранов. По кафельному полу молочно растеклись матовые плафоны. В зеркале промелькнуло, задержалось на миг округлое веснушчатое лицо. Голова, остриженная под нулевку, отливала червонным золотом.
Тугая, обильная струя из крана становилась холоднее с каждой секундой. Щека, подставленная под струю, начала неметь то ли от холода, то ли от ударяющего напора струи. Скупо, по-армейски – три глотка, четвертый для полоскания – Дмитрий утолил жажду.
При выходе на площадку привычно расправил складки под ремнем, развернул плечи. Гимнастерка с трудом сходилась на груди Дмитрия. Пуговицы готовы были в любую минуту брызнуть в разные стороны.
Дневальный плавно, умудряясь бесшумно печатать шаг (еще спят солдаты), двинулся навстречу сержанту.
– За время вашего отсутствия ничего существенного не произошло.
– Я не отсутствовал, а спал. Впрочем, пожалуй, вы правы. А что произошло несущественного?
– Хлеборезы отправлены, старшину поднял десять минут назад. В два ноль восемь приходил дежурный по части.
– К рубильнику. (Во всей казарме одновременно вспыхнет неожиданный свет.)
Широкие, как ворота, двери казармы распахнулись настежь. Вдали, в темной глубине помещения, пропадали ряды солдатских коек. Самым крепким, предподъемным, сном спят солдаты. Им снятся сны. Кому что. Большинству – родные места. Тому – Полтавщина с подсолнухами и пирамидальными тополями, тому – бурелом на соболиной тропе, тому – сухая ровная степь. Десятки и сотни снов. Пожалуй, собери, составь их вместе, получится большая страна, которую солдаты эти будут защищать, называя Родиной. Что увидит солдат в свой самый последний час? Карту, что ли, где сразу и Днепр-отец и Амур-батюшка? Или увидит он лесной ручей под названием Скворенушка и уже сквозь туманное, расплывчатое видение лесного ручья разрядит последний патрон из последней своей обоймы?
Немного осталось солдатского сна. Через двадцать секунд сержант Золушкин подаст команду и сразу погасит сны.
Рука дневального на рубильнике. Ждет. Секунда, другая, последняя.
– Рррота… Подымайсь!
ГЛАВА ВТОРАЯ
Трудный день дежурства по роте подходил к концу. У солдат – личное время. Из курилки слышится ожесточенный стук костяшек. Иные пишут домой, пристроившись на солдатской тумбочке, иные починяют амуницию, а кто и просто читает книгу.
Медлительный от природы, Дмитрий Золушкин преображался, когда жизнь требовала от него немедленных и конкретных действий. Он действовал в течение суток, а сейчас жизнь ничего не спрашивала. Лениво он ходил по узким проходам казармы.
В углу, составив вместе две тумбочки, занимались бойцы его, сержанта Золушкина, отделения. Ефрейтор Пальцев тренировал бойцов на сборку и разборку пулеметного замка. Разобрав замок, он сваливал все части в шапку, завязывал кому-нибудь глаза и, крикнув: «Собирай!» – засекал время. Никто из бойцов не заметил, как подошел и стал позади сержант.
– А как думаете, сержант за сколько секунд соберет?
– Да уж, наверно, быстрее тебя.
– Я бы потягался.
– Ты лучше со своей Клавочкой в субботу потягайся. До сержанта тебе далеко.
– Ребята, а кто знает, у сержанта «Клавочка» есть?
– Наверно, получше твоей.
– Что он, рыжий, что ли, чтобы не было!
Сказано было без умысла – сорвалась с языка поговорка, но отделение дружно захохотало. И сразу все заметили командира.
– Встать, смирно! – крикнули вместе двое. – Товарищ сержант, вверенное вам отделение занимается матчастью пулемета. Занятие проводит ефрейтор Пальцев.
– Не следует складывать в кучу металлические части: будут забоины, замок откажет в бою.
– Товарищ сержант, – облегченно выпалил ефрейтор, – разрешите доложить: замок учебный.
– На то он и учебный, чтобы учиться на нем обращению с настоящим боевым замком. Делаю вам замечание.
Невольно подслушанный разговор испортил настроение Дмитрию. Сами того не зная, смехом своим и безобидной, казалось бы, репликой бойцы задели больное место в душе своего командира.
Дмитрию Золушкину доходил двадцать первый год. Был он некрасив: лицо круглое, густо, до медной красноты осыпано веснушками, волосы рыжие, уши приоттопырены.
Правда, с цветом волос счастливо сочетались темной синевы большие глаза, но в деревне, где прошла юность Дмитрия, вряд ли кто обращал внимание на такую тонкость, а что рыжий да конопатый – бросалось каждому.
Деревенские ребятишки, заметив в человеке какую-нибудь слабость, никогда уж не удержатся от того, чтобы лишний раз не напомнить. Вот и легла полоса отчуждения между ним и мальчишками. То есть не то чтобы он не играл с ними вовсе, но в одиночестве чувствовал себя гораздо свободнее и лучше. (Полуодинокое Митькино детство вернее ученых статей рассказывало о том, насколько правдива и глубока чудесная история, придуманная датским башмачником. Особенно если мы проследим за жизнью рыжего мальчишки хотя бы до ее середины, когда ни в характере, ни в делах не останется ничего от неуклюжего желторотого увальня, но, сверкнув белизной, широко распластаются в синеве тяжелые лебединые крылья.)
Из-за мальчишечьих насмешек Митька был убежден в некоей своей неполноценности по сравнению со всеми другими черноволосыми и русоголовыми мальчишками. Бегство от мальчишек шло по трем путям. Во-первых, в лес и на речку, то есть к природе; во-вторых, в разные мечтания, то есть в себя, и, наконец, в книги.
Правда, был у Мити друг Гриша Тимкин. Тимкины – большая, дружная, веселая семья – переехали в Самойлово откуда-то с фабрики, и вскоре их в селе никто не звал по фамилии, а все больше Фабричные да Фабричные. Сам Прокофий – Фабричный – устроился работать колхозным кузнецом.
С новым луком проходил однажды Митя Золушкин мимо кузницы. Крепкий черноглазый паренек в отцовской стеганке разбирал железный хлам, вытаскивая железяки из-под обтаявшего апрельского снега. Увидев Митю, паренек бросил работу и, вытирая руки о полу стеганки, пошел навстречу. Привыкший к постоянным подвохам со стороны сельских мальчишек, Митя весь насторожился и нахохлился.
– Чего это у тебя? – спросил черноглазый.
– Лук.
– А куда ключ суют, тебе не попасть.
Митя прицелился в скважину, выстрелил и промахнулся. У паренька была привычка медленно, важно облизывать губы. Он трижды успел облизать их, пока прицеливался. Стрела воткнулась в скважину и там застряла.
– Видал? А? Видал?! Меня Гришка зовут, а тебя?
Так они познакомились. Вечером Митя пил чай у Фабричных. Его удивляло, что никто из десяти человек, сидящих за столом, за целый вечер не заметил, что он, Митя, безнадежно рыжий человек.
Новых друзей редко видели врозь. Вдвоем они были непобедимы и гуляли свободно, где хотели. Характерами расходились только в том, что Гриша тянул к ребятам в общие игры, а Митя подальше от них – в лес, на речку.
С годами выровнялось дело. К тому же Митя уехал в город (в селе не было десятилетки) и приезжал теперь в Самойлово на летние каникулы. Он вырос, окреп в кости, перестал дичиться людей.
Прочитанные книги и ученье в городе сделали его развитее всех своих сверстников; и ему легко было теперь чувствовать себя если и не выше их, то на равной ноге. Только в одном не смог измениться Митя.
Шура Куделина в девчоночьем голенастом возрасте ничем не выделялась из своих подружек. Разве что была побойчее. Это она, бывало, завидев Митю, напевала, приплясывая:
Рыжий, рыжий да седой,
Самый, самый дорогой.
Рыжий, рыжий, конопатый,
Не годится во солдаты… —
за что и была однажды затиснута носом в сугроб. Пришлось вытаскивать ее оттуда за ноги. Едва не задохнулась.
Был и еще, иного уж рода, случай. В июле прошли обильные, просветленные солнцем золотые ливни. Вода в речке поднялась, вышла из берегов, залила прибрежные луговины. Красного, глинистого цвета, почти густая, она текла быстро, завихрялась, закручивалась, кружила на завертинах прутье, смытый с берегов мусор.
Для самойловских ребятишек такая благодать как с неба свалилась. Разве не интересно: где была трава, где раздевались, оставляли штанишки да рубашонки, теперь можно купаться и плавать; где было по колено, стало с головкой, где было по пазушки, не достанешь дна.
Митя с Гришей прибежали на реку позже других. Как только остановились перед водой, сразу поняли – что-то тут происходит. Человек пятнадцать мальчишек и девчонок испуганно смотрели на середину омута.
Вдруг из мутной воды появилась, хватаясь за воздух, рука, а затем медленно растеклись по воде длинные девчоночьи волосы. Потом все исчезло. Вот снова появилась рука, и снова растеклись по воде волосы, но рука высунулась меньше, чем в первый раз, и волосы растеклись не так густо.
Митя и Гриша не сговаривались, но в воде оказались одновременно. Как попало, и саженками, и «вниз личиком», и на боку они добарабались до места, причем Митя добарабался быстрее. Загребая на одном месте (минута, страшнее которой ему так и не пришлось пережить впоследствии), Митя ждал, вглядываясь в мутную воду: появятся ли еще раз рука и волосы. Ждать пришлось долго (так показалось Мите), уже и Гриша успел подплыть, уже бросился в воду кто-то из взрослых, когда затемнелось в струе воды, и, не помня себя, Митя вцепился в это темное, судорожно намотал на руку и почувствовал, как засасывает, как тянет за ноги глубина – и нет никакой опоры.
Их вытащили вместе, но Шуру пришлось откачивать, прежде чем в посиневшее тельце вернулось тепло и жизнь. Митя отделался тем, что вырвало глинистой водой, да еще дома наподдал отец по затылку. Было это давно, начало уж и забываться за давностью прошедшего времени.
Разгоряченный ходьбой от станции, Митя зашел за Гришей, и они помчались на речку. Лежа на мелкой луговой траве, окруженные полдневной жарой и звоном кузнечиков, делились новостями.
– Ты, наверно, в городе девушку красивую нашел, признайся.
– Не. Да я и не искал вовсе. Учиться нужно.
– А знаешь, Шурка-то какая стала? В журналах картинки печатают, так вот точь-в-точь.
– Ты не влюбился ли в нее?
– Не влюбился пока. А все собираюсь до дому проводить. Никак не осмелюсь.
Митя равнодушно слушал, жуя травинку. Каждая мышца его, натруженная во время долгой ходьбы, благодушествовала и наслаждалась покоем. Он, глядя прямо в зенит, следил, как плотное белое облачко медленно распадается на два. Гриша лежал на животе и палочкой ковырял землю.
– Да… Все никак не осмелюсь. Главное, не знаю, про что разговаривать. Уж я у парней подслушивал, о чем они с девками говорят, когда домой провожают. Ванька Гулин пошел с Татьянкой, я подполз под крыльцо, лежу и слушаю.
– Ну и что же?
– Да ничего. Он ей врет, как налима на восемь фунтов вытащил, она не верит, смеется. А еще он спрашивал, по скольку у них картошки к обеду варят… Хоть бы ты научил, о чем с девушкой разговаривать.
– Я сам не знаю. О чем думаешь, про то и говори.
– Ишь ты, какой хитрый! Мало ли что я думаю, так ей все и выкладывай.
Помолчали.
– С такой, как Шура, один вечер на крыльце посидеть – и помирать можно, – со вздохом заключил Гриша и пошел к воде.
На другой день на покосе Митя увидел Шуру Куделину. С Кривого луга убирали сено. Шустрый паренек с волосами, почти бесцветными от солнца, подъезжал к копне. Митя подавал на телегу сено, а паренек его уминал, раскладывал равномерно.
Часть луга была скошена только что, по утренней росе, и трава там лежала в валках – стоял над лугом тонкий аромат обданной горячим солнцем, начинающей обсыхать травы. Да и сено само отдавало разными запахами, а более всего луговой клубникой.
Митя забылся, паренек прозевал, и острая рогулька железных вил оцарапала пареньку ладонь. Митя прогнал своего подручного в село на перевязку. Понадобился новый помощник.
– Эй, кто там, помогли бы воз уложить!
В конце луга девушки разбивали валки, им-то и крикнул Митя. На зов пошла она.
Красная косынка повязана так, что нависает над лицом шалашиком и затеняет лицо. Из тени, а от яркости полдня казалось – из темноты, смеются глаза, улыбаются яркие, слегка припухшие губы. А какие они, глаза, не разберешь. То ли совсем густо-синие, то ли поднебесной неправдоподобной голубизны, то ли серые, светлые, как вода в родниковом колодце. Но если синие, голубые, серые, то почему обожгли и нестерпимо было глядеть в них дольше мгновения?
Из-под косынки падают косы, темно-русые, тяжелые. Одна коса назад, оттягивая, призапрокидывая Шуркину голову, другая – на грудь, достигая пояса.
А платье-то как раз без пояска, простенькое, ситцевое. Шура из него немножко выросла.
По каким-то таким неуловимым линиям сразу видно, что, кроме этого платьишка, на теле ровно ничего нет. На босу ногу синие прорезиненные тапочки.
– Полезай на воз, я подавать буду, – скомандовала Шура.
– С какой стати ты подавать! Засмеют: девка подает, а я на возу вместо мальчишки.
– Я тебе не девка, а девушка. Учится тоже! В интеллигенцию метит. Неловко мне наверху стоять. Видишь, платье-то… коротко…
Митя вспыхнул и вскочил на телегу.
Горячи полдни в сенокосную пору. Не успел Митя спрыгнуть с воза, как с восторженным визгом, с писком, с хохотом налетели на него, окружили, навалились кучей семеро девчат. Кто за ноги, кто за голову, не очень-то церемонясь, поволокли к воде. Если бы несли на весу, может, Митя и не барахтался бы, пускай себе тащат! Но волочение спиной по земле показалось неудобным, и он сумел подняться на ноги. Теперь девчата могли бы посыпаться от него, как горох, в разные стороны, но вырываться не хотелось.
– Эх, помирать, так вместе! – Он схватил Шуру на руки, и теперь их тянули, толкали к воде сразу двоих (точно – ничего не было на Шуре, кроме ситцевого платьишка).
Шура пыталась вырваться, но, не очень трепыхалась, иначе, конечно, вырвалась бы. Болтая ногами и хохоча, она все крепче и крепче сжимала Митину шею, а перед самой водой укусила его. Митя почувствовал там, где кончается горло и начинается ключица, влажные, прохладные зубы, не делающие ему боли, и весь горячий Шурин рот.
От неожиданности ослабли руки, и Митя уронил свою ношу в осоку, где еще и воды-то не было – грязь одна. Сам, перепрыгнув, бросился на середину омута.
– Ах ты, рыжая бестолочь, хоть бы в воду бросил-то! – догнало его у того берега.
…Не так уж трудно было днем, при всех, схватить Шуру Куделину на руки и держать ее на руках, а уронив, уплыть, как будто ничего не случилось.
Вечером все менялось. Митя видел, как это делают другие парни. Вот Ванька Гулин решил идти с гулянья домой. «Гулянье» все представляет из себя бревно, лежащее возле амбара. На бревне, сколько усядется, сидят девушки и парни. Остальные танцуют, стоят группами, разговаривают, смеются. Ванька Гулин уходит домой. Он идет вдоль бревна и с каждым парнем, с каждой девушкой прощается за руку. Доходит очередь до Татьянки – рывок, никто не успел оглянуться, а уж Татьянка выдернута за руку из круга гулянья, и уж исчезает в темноте счастливая пара. Успевают заметить только, как Ванька Гулин накидывает на худые Татьянкины плечики шевиотовый свой пиджак.
Другие поступают еще проще. «Утанцевав» подальше от круга, перестают заниматься ненужной им больше ерундой, стушевываются, сливаются с яркими тенями лунной июльской ночи.
У каждой пары свое крыльцо, где сидят, разговаривают, целуются до скорой рассветной зари. Только зная про это, можно как следует понять грустную девичью частушку:
Было, было крыльцо мило,
Был уютный уголок,
А теперь я пройду мимо,
Только дует ветерок.
Митя знал, как это делается. Мало того, он знал даже, на какое крыльцо пришли бы они с Шурой, и пытался даже представить себя рядом с ней в безмолвном ночном одиночестве. Но тут перехватывало дыхание, кружилась голова, нужно было облизывать губы.
Когда Митя представлял, что Шура сидит рядом с ним на крыльце, и говорит ему что-то такое ласковое, доверительное, и смотрит на него, а потом кладет ему голову на плечо (дальше этого мечты не дерзали), сладкая боль сжимала сердце и не жалко было бы отдать за это все, вплоть до ничтожных остатков жизни.
Но казалось это невозможным, недоступным, кроме как в мечтах, хотя Шура была на гулянье в трех шагах от Мити и Митя знал в потаенном уголке сознания, что, догони он ее, когда пойдет домой, окликни или, как Ванька Гулин, дерни за руку, она, Шура, не будет противиться, пойдет с ним, может быть, даже будет рада и благодарна.
Постепенно группами расходился народ.
– Кому в наш конец?
– Плетешки, выходи строиться!
– Вышвырки, спать пора!
– Красная Сторонка!..
Сердце от ребер к ребрам начинало раскачиваться, как язык внутри тяжелого, большого колокола. Ребра ощущают физические толчки изнутри. В виски напористо и шумно бьет кровь. Шура медлит, затягивает прощание. И если бы случилось так, что вдруг они остались одни, то, наверно, все и произошло бы, то есть он пошел бы провожать ее до дому. Но Гриша был рядом и звал домой, не понимая, почему Митя медлит. И тут уж никак нельзя было решиться, чтобы при всех, при Грише, при девушках…
Вскоре Шурин голосок звенел в конце села:
Дорогой не провожает,
А я им не дорожу.
Я такими ухажерами
Заборы горожу.
Однажды (ночь была самая лунная из всех возможных лунных ночей, к тому же в обоих прудах горело по круглой луне, и, значит, как бы три луны освещали село Самойлово) случилось, что все разошлись и остались на гулянье только Шура, Митя да еще Гриша. Тут бы Грише догадаться и скрыться за угол амбара, но он, как видно, ни о чем не догадывался. Почувствовалась неловкость. Нашлась раньше всех Шура:
– Что ж это, два кавалера одну девушку до дому не проводят, стыдно.
– А чего не проводить, – вызвался Гриша.
И не успел Митя моргнуть глазом, как в руках у него оказалась Гришкина гитара, а пиджак Гриши окутывал уже зябкие плечи девушки.
Размахнулся Митя гитарой, и уж бросилось в глаза то место, та явственная выщербинка на бревне, от которой должны были брызнуть звонкие золотые щепки. Но что-то обидное, непонятное удержало Митину руку, и он побрел домой мимо трех неподвижных, одна другой ярче, полуночных лун.
Гриша не ведал Митиной тайной любви и делился секретами:
– Вчера у Малашкиных на крыльце сидели. Я обнял ее, а она – ничего. Минут пять так было. Потом встала. «Холодно, – говорит, – домой пора». Это ведь у них первая отговорка. Или ноги озябли, или спать хочется. Только и правда дрожит вся. «Посиди, – говорю, – я согрею».
– Ну, а она?
– Ничего, еще посидели.
«Врет, – радовался Митя, – ушла, должно быть».
Кончалось лето. Было за второй час ночи. Перекрестно падали звезды. С деревьев обильно и звучно капала роса. По-осеннему сгустился мрак, силуэты деревьев были еще чернее неба, проступали на нем. Митя сидел на лавке возле своего палисадника, и курил, и знал, что у Малашкиных на крыльце целуют Шуру Куделину.
Из темноты появился Гриша.
– Это ты? Куришь? Дай скорее хватну.
– Сверни свою.
Руки у Гриши, когда он сворачивал, дрожали, спичка осветила бледное, с расширенными глазами лицо. Молча затянулся несколько раз.
– Елки-палки, не знаю, как тебе и рассказать. До сих пор сам не свой. Целоваться-то мы еще раньше начали, я тебе говорил. Только она все «не надо» да «не надо». А нынче, как подменили, – сама целует, рук не отводит. Потрогай ладонь, слышишь, какая горячая, – целый вечер за пазухой держал. Под конец смотрю, обмякла моя Саня, что хочешь делай. Тут-то все и произошло. Потом-то уж она плакать начала.
Гриша засмеялся чему-то своему, вспомнившемуся.
– Хочешь расскажу, как все это?.. В подробности…
– Не хочу… На свадьбу только позови, не забудь.
– На какую свадьбу? Придумаешь тоже! Да какой я жених, если до прошлого года штаны на одной пуговке носил. Нет уж, я теперь баста!
– Что «баста»? – насторожился Митя.
– Не пойду с ней больше, а то и греха наживешь…
– Ну-ка, встань!
Гриша, не поняв, в чем дело, поднялся. И тот несостоявшийся удар гитарой по углу амбара присовокупился, значит, к ярости и силе сегодняшнего удара. Гришу будто ударили по поджилкам, брыкнулся на черную мокрую траву.
Они дрались долго, молча и сосредоточенно, не уступая друг другу, стараясь попасть непременно в лицо. Дрались лучшие дружки Гриша и Митя…
Так в эту ночь одновременно, каждый по-своему, они стали мужчинами.
На другой день Митя уехал в город. Перед уходом в армию ему не удалось побывать дома. С тех пор он не видел ни родного Самойлова, ни Гриши Тимкина, ни Шуры Куделиной.
Незлобный смех отделения: «Что он, рыжий, что ли, чтоб девушки у него не было», – разбередил рану. К столику дежурного по роте Дмитрий подошел злой. До смены оставалось полчаса, и этот срок казался большим. «Сдам дежурство, приму душ – и спать. А чего там? После наряда положено». Но в следующую секунду пришлось забыть про усталость.
– Рота, смирр-э!
По коридору в сопровождении адъютанта двигался командир полка.
– Товарищ полковник, в подразделении капитана Крошкина личное время. Дежурный по роте сержант Золушкин.
Отрапортовано было хлестко, с решительным взглядом прямо в глаза полковнику. Не отнимая руки от козырька, Дмитрий следовал за командиром полка, приотстав, как и положено, на один шаг. Полковник посмотрел, заперты ли на замки пирамиды с оружием и шкафы с патронами, заглянул в казарму.