Текст книги "Непобежденные"
Автор книги: Владимир Рыбин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 47 страниц)
IX
– …Очнулась днем, солнце высоко. Во рту солоно от крови. Правой рукой двинуть не могу. С трудом подняла левую руку, ощупала себя. От лица к плечу – сплошная опухоль. Надавливаю под ключицей – скрипит. Ну, думаю, пневмоторакс, подкожная энфизема. Закашлялась, захлебнулась кровью и опять потеряла сознание…
Военврач Цвангер слушала тихий, плавный, похожий на мычание рассказ девушки и удивлялась себе: столько дел, а она сидит, будто это так важно узнать, что чувствовала раненая после того, как немецкий автоматчик в упор выпустил в нее очередь. Медсанбат, располагавшийся теперь в штольнях бывшего завода шампанских вин, был переполнен, но для этой девчушки наши тихий уголок за перегородкой. Пигалица, а так мужественно вела себя на операционном столе, что хотелось сделать для нее что-то особенное.
– …Видно решили, что я убитая, накрыли плащ-палаткой. А я, когда пришла в себя, испугалась, попыталась пошевелиться и чувствую – не мету, мешают огнестрельные переломы ребер. А голова работает четко и тяжелых мыслей нет. Вы мне верите?
– Верю, верю, спи, деточка, тебе нельзя разговаривать. – Она погладила раненую по голове, и вдруг поняла, что та не может не говорить. Простого бойца спасает незнание. А каково медсестре, все понимающей, лишенной возможности даже обмануть себя?
В сущности, все раненые, как дети. Когда отпускает боль и приходит понимание, что самое страшное позади, они оживляются, говорят и говорят; Обсуждают последние свои бои, положение на фронтах вообще. Любимая тема – второй фронт. Тут уж честят союзников, не выбирая слов. А сегодня по всему медсанбату только и разговоров, что о последнем сообщении из Африки, о капитуляции Тобрука. Английский гарнизон в 33 тысячи человек, оружия, боеприпасов, снаряжения – всего вдоволь, одних автомобилей до полутора тысяч и бензина – залейся, а капитулировал перед немцами через три дня.
– Ка-пи-ту-лировал! – презрительно выговаривал очередной оратор, – Нам бы их запасы!… Ни в жизнь бы!…
– Англичане, какие вояки?!. Сопляки!…
Она поняла, почему сидит тут. Выдохлась. Сама себя стала забывать, не отдает отчета, что пользуется случаем посидеть, отдохнуть. Вскочила, заторопилась в свою гипсовочную. С порога поняла, что если бы не пришла сама, ее кинулись бы разыскивать. На столе был очередной раненый – симпатичный парнишка с тонкими грузинскими усиками. Она быстро осмотрела его распухшую ногу с переломом таранной кости. Стопа резко деформирована, уплощена и удлинена. Мягкие ткани напряжены, кожа натянута, лоснится. При таком повреждении кровеносных и лимфатических сосудов, таком положении костей стопы дальнейшее ухудшение кровообращения от сдавления уцелевших сосудов неизбежно.
Пришел командир роты, оглядел стопу, согласился, что не избежать разреза для освобождения гематомы и уменьшения сдавления сосудов, но сказал, что сделает это позднее, после эвакуации раненых. Цвангер уложила ногу «грузинчика», как мысленно окрестила его, в съемную гипсовую шину, наказала медсестре Сулеймановой следить за ним и занялась другим раненым.
Потом в сумрачный закуток гипсовочной вошла высокая стройная девушка.
– Байда! – назвалась она, села на табуретку, поставив перед собой автомат, и уставилась на врача большими зеленовато-серыми глазами.
– Байда! – повторила Цвангер и встала ей навстречу. Девушка эта была одной из семерых севастопольцев, которым только что присвоили звание Героя Советского Союза. Говорили, что Москва сделала это в тот же день, как получила представления от командования СОРа. Говорили, что поскромничало командование, представило бы не семь, а семнадцать, всем бы и дали…
Девушка улыбалась одними глазами. Странно было видеть такую двойственность на лице: губы сурово поджаты, а в глазах теплинка. На голове зеленая армейская косынка, из-под нее – кончики коротко стриженых волос. Но девушка не поправляла волосы, вообще не шевелилась, и было видно, что она смертельно хочет спать.
– Давно ранена?
– Давно! – коротко ответила Байда.
– Ты же сама санинструктор…
– Я бы и сейчас не пришла. Прогнали.
– Прогнали? – переспросила Цвангер, осматривая девушку. Раны были не опасные, на руке и на голове, но они загноились, поднялась температура.
– Мы Ласкина выручали, нашего командира дивизии, – тихо рассказывала Байда, пока врач обрабатывала ее раны. – Немцы НП окружили, двери уж выламывали, а тут мы с нашими разведчиками подоспели… А полковник Ласкин узнал, что я ранена… Попало мне…
«Отоспится и уйдет, – решила Цвангер. – Эту в медсанбате не удержишь. Надо за ней присмотреть»…
«Господи, сколько их, за которыми надо присматривать, как за детьми»!…
Резко распахнулась дверь и в палату влетела Сулейманова.
– Плачет! – выкрикнула она.
– Кто плачет?
– Танидзе, грузин этот. Мы ему ногу подвесили, а он не дает. Сидит, опустив ногу, и плачет.
– Кто это плачет?! – в палату, как всегда быстро, вошел профессор Кофман.
Отправив Байду с Сулеймановой, Цвангер показала профессору рентгенограмму с переломом таранной кости Танидзе.
– Считаю, что в таких случаях надо особо тщательно следить за кровообращением и своевременно удалять гематому даже небольшую…
– Считаете, так делайте, – громко сказал Кофман. – Покажите больного.
У него все было скоро, у главного хирурга армии Кофмана. Осмотрел, тут же сам сделал нужные разрезы. А когда раненого унесли, накинулся на Цвангер.
– Почему вовремя не приняли нужных мер?!
Она попыталась объяснить, что говорила об этом командиру роты, но Кофман только еще больше распалялся. И она замолчала. Стояла, хлопая глазами, и сама чуть не плакала.
– Занимайтесь своими делами! – наконец, так же резко сказал он. Но когда все стали расходиться, удержал Цвангер за рукав. Огляделся, – все ли ушли, – и сказал тихо: – Вы на меня не обижайтесь. Я умышленно был несправедлив с вами, отругав в присутствии всех. Это, чтобы все раз и навсегда сделали для себя выводы. – И обнял ее за плечо, добавил ласково: – Не обижайтесь. Поймите: у вас не убудет, а они приобретут.
Был бы это не Кофман, она бы, наверное, раскричалась, сказала бы, что думает о таких методах воспитания. Но Кофмана она боготворила. За знания, за умение работать, за бесстрашие. И потому только расслабилась от его слов. И когда проводила его к выходу из штольни, решила, что теперь непременно пойдет отдохнет. Которые сутки на ногах, точнее, у чужих ног и рук, у раздробленных голеней, бедер, предплечий. И каждый раз нужно максимальное внимание, чтобы не дернуться, не сместить кости, забираемые в гипсовые повязки.
Она еще держалась. Мужчины, случалось, не выдерживали, во время операции падали головой на операционный стол. А она твердила себе, что сильная, что не зря в молодости занималась спортом, тренировалась, много бывала на открытом воздухе у моря… До войны… Давным давно… В молодости…
Тряхнув головой, вышла на воздух. Небо на востоке светлело, но, не радуя близостью дня, а тяготя недобрыми предчувствиями.
Когда вернулась, на столе уже лежал очередной раненый, лежал прямо на носилках, – значит, особенно тяжелый. Перелом был не один, а целых три – плеча, бедра, костей стопы. Цвангер наложила гипсовую повязку на плечо, потом на бедро, повернулась к стопе. И вдруг замерла от острой боли в глазах. Закрыла глаза, твердя свое, спасительное, о довоенных тренировках. Но от этого усилия справиться с собой закружилась голова и начало тошнить. А перед глазами стлалась странная ослепляющая белизна. Поморгала, чтобы дать глазам отдохнуть. Резь не проходила, а белизна становилась все ослепительнее.
Она заставила себя закончить перевязку, обернулась и увидела перед собой комбата и комиссара. Даже не подумала, что они тут из-за нее, единственного в медсанбате специалиста по гипсованию.
– Лечь, сейчас же лечь! – приказал комбат.
– Пройдет, – пробормотала она. – Посижу в темноте и пройдет. Прошла в проявительную комнату рентгенкабинета, села на стул и сразу заснула.
Когда проснулась, почувствовала, что глаза уже не болят. Под дверь пробивался слабый свет. И она, забыв, где находится, испугалась, подумав, что уже, пожалуй, совсем рассвело. Толкнула дверь, увидела санитара, сидевшего возле двери.
– Вы чего тут?
– Приставлен, чтобы никто не входил. Вас будить не велели.
Она с удовлетворением отметила, что белизна больше не ослепляет, и глаза не болят даже при взгляде на лампу.
– Еще ночь?
– Уже ночь, – почему-то растерянно ответил санитар.
– Это не важно.
– Конечно, не важно, главное, вы – слава богу.
– Сколько же я спала?
– Без малого сутки. Точнее восемнадцать часов.
– Сидя?!
– Как сели, так и не вставали.
Она привалилась спиной к стене. Этого же не может быть, чтобы столько проспать, сидя, и не упасть! Каких только чудес ни бывало в Севастополе!… Оттолкнулась от стены, пошла по штольне, переполненной ранеными. Гудели голоса, стонущие и спокойные, рассудительные.
– …Боли никакой, а мутит и мутит. Кажется, сидит во мне что-то постороннее и старается расшириться…
– …Когда я пою, то забываю, что ноги нет. Все забываю, и мне делается хорошо, хорошо…
– …Раненые, как остановившиеся часы. Если твердит: наши бегут, значит ранен в момент немецкой атаки, если же уверяет, что бегут немцы, значит прихватило в момент контратаки…
Возле гипсовочной ей навстречу выскочила сияющая Сулейманова, затараторила возбужденно:
– Так я рада, так я рада!… И у нас радость. Кондратьев письмо прислал…
– Какой Кондратьев? – удивилась Цвангер.
– Да вы же помните, старший лейтенант. Предплечье раздроблено было.
– Да, да…
Она вспомнила тот давний случай, пожалуй, только потому, что раненый сам настаивал на ампутации. Видно, кто-то сказал ему, что дело безнадежное: кости раскрошены так, что и под рентгеном их не было видно, – терялись в гомогенном рисунке тканей. Да и все врачи считали ампутацию неизбежной. А она попробовала спасти руку. Помнит, как обрадовалась, выяснив, что сустав цел, как вдохновенно выбирала островки костных глыбок из костного месива в размозженных тканях.
– А чего пишет?
– Не важно, что пишет, важно как. Правой рукой пишет-то, правой рукой!…
Она взяла письмо, но в этот момент раскрылась дверь и в гипсовочную, глубоко припадая на одну ногу, ввалился здоровенный парень с перевязанной головой. Где-то она видела его, а где, не могла вспомнить. Спросила отчужденно:
– Что у вас?
– Да меня уж подремонтировали, – обрадовано сообщил он.
– Так что же?
– Еле разыскал вас. Я про Нину…
– Про какую Нину? – И вспомнила: – А, ухажер Нины Панченко!
– Я ей… Она мне, это самое… Жена, значит…
– Да, да, она же теперь Зародова. Говорила. Так что вы хотите?
– Нину хочу видеть.
– Нету Нины, отправили в Камышевую бухту с ранеными. У нее же, сами понимаете…
– Понимаю, – потупился он.
– Скоро рожать, – с медицинской прямотой уточнила Цвангер. – Так что, может, уж на Кавказе Нина.
– Его тоже на эвакуацию определили, – подсказала Сулейманова
– Вот на Кавказе и увидитесь.
Едва не упав у двери, парень вышел, и Цвангер тихо рассмеялась, так ей было хорошо в эту минуту. И посерьезнела.
– Ну что, начнем работать? Много раненых?
– Много, Люсиль Григорьевна, – вздохнула Сулейманова.
Все начиналось сначала…
Потом, много лет спустя, пройдя все круги ада, которые выпадут на ее долю в годы войны, Цвангер напишет в своих воспоминаниях, что никогда в своей жизни не испытывала такого обостренно-счастливого (именно так она напишет) чувства близости к величию народа, такого чувства единения, возвышающего себя в своих собственных глазах, как в месяцы Севастопольской обороны, в непредставимо тяжкие дни июньской страды.
Напишет и сама удивится написанному: возможно ли такое? Но для нее так оно и было. Так было!…
X
Жил-был мальчик, ходил в детский сад, учился в школе, задирал девчонок на переменках, зачитывался книжками про войну, мечтал о подвигах, где все не понарошку, но обязательно со счастливым концом. Не было в нем ни к кому злости, и весь мир ему казался таким, в котором недоброе, если и существует, то где-то далеко, на краю понимания.
И вот этот «гуттаперчевый», которого никто не учил ненависти, способной оглушить до самоотречения, этот мечтатель, едва выклюнувшийся из скорлупы беззаботности и еще не осознавший своего назначения в мире, этот птенец, вдруг выказывает твердость орла и совершает такое, на что может пойти, как принято считать, только человек глубоких убеждений и зрелых страстей.
В чем же истоки самоотверженности? Одиночка может совершить подвиг в состоянии аффекта. Но чем объяснить массовость подвигов?
О чем, вроде бы, думать, когда есть готовые формулы: политическая работа в войсках, верность присяге, сознание необходимости защищать социалистическое отечество… Но где они, довоенные воины, успевшие получить в войсках политическую закалку? Полегли под Брестом, Минском и Смоленском, под Ленинградом и Москвой, под Одессой, Киевом, Харьковом. Оглянуться на красноармейские массы лета сорок второго года, – почти сплошь вчерашние рабочие да крестьяне, слесаря, лесорубы, рыбаки, студенты…
А эти мальчики, выплывшие с утонувшей «Грузии» – когда они успели политически созреть?…
Не первый день одолевали Колодана эти мысли. Еще с весны, когда узнал о моряках, бросающихся с гранатами под вражеские танки. И вот снова. Совсем ведь мальчишка этот Костька Мишин!…
Что же за явление такое – массовый героизм? Герои погибают в первых боях, на их место заступают вроде бы совсем не герои, простые люди со всеми людскими недостатками, но и они в свой час совершают такое, о чем даже писать страшно. Может, существует нечто высшее, наследственное что ли, заставляющее человека в период смертельной опасности для коллектива, народа забывать о себе как самостоятельной единице?…
Колодан никому не говорил об этих своих раздумьях. Он и сам возражал себе. Но необыкновенные факты, которыми были переполнены его корреспондентские блокноты, не примирялись с привычными трафаретными объяснениями.
Костька, Костька! Белая стриженая голова, тонкая шея, мальчишеское любопытство в глазах!… Еще не научившийся воевать, не очерствевший от вида ран и мук. Какая сила вдруг пробудилась в тебе?!
Колодан вспоминал, как плакали парни, рассказывая о последних минутах своего дружка, и представление о неразлучной троице рушилось. Смерть отстранила Костьку Мишина от этих двоих. Отстранила и возвысила.
Почти не спал Колодан последние несколько суток, и теперь заснуть не мог. Лежал, задыхаясь в своем «склепе», – то ли вентиляция плохо работала, то ли дошел до точки. Не выдержал, вышел на воздух. Было еще совсем темно, но по всему чувствовалось: рассвет близок. Из-за бухты, от Константиновского равелина доносилась трескотня выстрелов, разрывы фанат. Вот уже несколько суток там не прекращались бои ни днем, ни ночью, и кто там стоял на последнем клочке Северной стороны, никому было неизвестно.
Кто-то пробежал мимо него, и он отступил с тропы, чтобы не мешать: Карантинная балка, где располагался штаб армии, ночью была полна движения, не то, что днем, когда наваливались немецкие самолеты. Неподалеку, в склепах старого кладбища, располагались все корреспонденты – «Правды», «Известий», «Красной звезды», «Красного флота», центрального радио, поэты и художники. – Тут было удобно: рядом политотдел армии. По соседству, – в подвалах Владимирского собора на Херсонесе, – склад, где можно получить все, даже пленку для ФЭДов.
Вспомнилось, как они заселяли этот «город мертвых». В неглубоких нишах, выдолбленных в каменных стенках склепов, лежали полуистлевшие кости, черепа.
Осматривались, бодрились:
– Просим извинить, граждане мертвецы, придется уступить место живым.
– Пока живым, – угрюмо комментировали легкие на язык корреспонденты.
– Все там будем, одни раньше, другие позже. В тысячелетней перспективе этих греков, или кем бы они ни были, наши сроки не имеют значения.
Подбадривая друг друга, вынесли кости, очистили склепы и зашебуршили каждый в своем закутке, перебрасываясь репликами.
– Прекрасно! Только дышать нечем. Как в могиле.
– А мы и есть в могиле…
– Тут ведь, поди, ценности есть.
Это никого не заинтересовало, искать не стали. А в последнее время корреспондентов поубавилось: отправлять корреспонденции становилось все труднее, а без связи корреспондент, как боец без оружия.
Колодан редко бывал в этих душных, но вполне безопасных «склепах», целыми днями мотаясь по суживающейся с каждым днем территории СОРа, и писал, писал, страдая от собственной беспомощности. Слов явно не хватало, все они казались обыденными, не выражающими трагизма и величия происходящего. Услужливая память подсовывала исторические параллели. Хотелось кого-то сравнить с Корниловым, Нахимовым, Истоминым, но генералы, к которым обращался он с этим вопросом, как сговорившись, устало отвечали: пишите о бойцах, не ошибетесь.
Вчерашний день провел он в «глубоком тылу» – у Камышовой бухты, где спешно строились деревянные причалы. Тыл оказался таким же адом, как и фронт. С раннего утра висели над головой «мессера», следившие за аэродромом, пытающиеся помешать нашим самолетам взлетать. И снаряды рвались поминутно возле капониров, на взлетной полосе. Но немногие наши «илы» и «ястребки» все равно взлетали, улавливая моменты между разрывами, словно из катапульты «выстреливались» из своих капониров.
А днем налетели бомбардировщики. (Потом кто-то говорил, что было их пятьдесят четыре.) С разбегу Колодан спрыгнул в какой-то колодец, где уже сидели несколько человек, и долго, казалось много часов ждал, когда «юнкерсы» отбомбятся. Выбравшись наверх не узнал местности. Неподалеку стоял прежде неисправный «И-16». На этом месте – воронка. Бревна лежали, приготовленные строителями, – ни щепочки. Пулеметчик, неотрывно бивший по самолетам из своего окопа, не мог оторвать рук от рукояток, – свело судорогой…
Журналистика, как и литература, убедительна своей конкретностью. Это Колодан знал. Но последнее время его все тянуло на обобщения. И вчера, и этой ночью (потому, может, и не спалось), и теперь, в предрассветной и, как всегда, относительной севастопольской тиши в нем звучало это безличностное, эпическое:
«…Сотни тысяч штыков, тысячи самолетов, танков, пушек, сверхмощные орудия, какие никогда и нигде больше не применялись, – все против одного города, одного гарнизона. Горы вражеских трупов устилают долины и балки, и германские самолеты поливают их формалином и карболкой. Все новые полки и дивизии ползут через это месиво и откатываются в ужасе.
– Севастополь!… Севастополь!… – в страхе повторяет вся Германия.
– Неприступные скалы, мощные укрепления! – изрекают иностранные спецы, не зная, как объяснить стойкость севастопольцев.
– Чудо! – кричат газеты всего мира.
Мы не удивляемся, мы знаем истоки этого чуда – несокрушимое мужество русского человека, защищающего свою землю. Небрежение к смерти, но не изуверски-фанатичное, а сознательное, когда умереть за свой народ считается благом. Организованность, какой не хватало нам в первые месяцы войны. Безграничная вера командования в каждого защитника города, и вера бойцов в талант своих командиров…
Кто-то прошел мимо, и Колодан узнал: Юра Петров, сын командарма и его адъютант.
– Юра! – позвал он. – Спроси генерала, может, найдет минуту для меня. – И добавил в оправдание такой нелепой сейчас просьбы: – Он обещал.
– Я не знаю… я скажу…
Колодан пошел следом за адъютантом, просто так пошел, ни на что не надеясь: до корреспондентов ли в такое время? Если и в штабе командарм, то, несомненно, ловит минуты, отдыхает.
Командарм и в самом деле отдыхал. Но не спал, хотя и заставлял себя, употребляя всю свою волю. Что-то разладилось в нем последнее время, и заставлять себя делать то, что нужно, становилось все труднее. Весь вчерашний день он был в частях, занимавших новые рубежи на Федюхиных высотах, у Инкермана, у Сахарной головки, по южному берегу Северной бухты. То, чего так боялись, – потеря Северной стороны, – свершилось. На том берегу бухты оставались только отдельные очаги сопротивления, явно обреченные, но все играющие важную роль в обороне, сковывающие вражеские силы.
А ночью было обычное совещание на ФКП, куда, через сплошные руины, теперь удавалось добираться с трудом. Истекала последняя ночь, завершающая первый год Великой Отечественной войны, и всем было ясно: завтра, то есть уже сегодня, 22 июня, Манштейн предпримет решающий штурм. Это подтверждали данные разведки. Но сознание того, что немцам и на этот раз всего скорей не удастся ворваться в Севастополь, не успокаивало. По всему чувствовалось: развязка близка. Если не будет оказана какая-то совершенно неординарная помощь. В чем она может состоять, никто не знал. Помощь могла прийти только морем, а морские дороги перерезаны. И недаром на ФКП этой ночью четкий стиль боевых распоряжений перемежался с эмоциональными фразами. Недаром в очередной телеграмме адмирала Октябрьского на Кавказ появились нотки, более свойственные политдонесениям: «Полностью уверен, что… добьемся победы. Победа будет за нами. Она уже за нами. История запишет разбитого победителем, победителя – разгромленным».
История! Она, конечно, скажет свое слово, она, в этом и командарм был совершенно уверен, назовет севастопольцев непобежденными. Нет поражения для того, кто пал на своей позиции, но не отступил…
Но сегодня, сейчас надо было что-то предпринимать. Что? Что же?…
Командарм сидел, сжав голову руками, думал. И вдруг увидел колонну конников, идущую по межбарханной котловине. Раскачивались на барханах серые кусты осоки, прозрачные низкорослые саксаулы, изредка печально поникшие песчаные акации. И вдруг впереди желтое пятно совершенно голых, вытоптанных песков – колодец. Поскакали наперегонки. А колодец забит трупами людей и лошадей. Колодец Султан-биби – «Мечта путника». Абду-Саттар-хан, за бандой которого гнался тогда отряд Петрова, не оставлял надежды на легкую победу. Что делать? До ближайшего колодца Такай-Кудак двое суток быстрого хода. А вода на исходе. Если и Токай-Кудак постигнет судьба Султан-биби, то отряд окажется на грани гибели. Возвращаться? Но их задача – громить врага, а не думать о своем спасении. «Вперед»! – приказал Петров. И уже в пути подумал, что этот последний колодец басмачи скорей всего не решатся уничтожить. Бандит не может не думать о своей шкуре…
Голова сорвалась с руки, и Петров очнулся. Понял, что измученный мозг и во сне ищет выхода из безвыходного положения.
Тогда, в пустыне, он правильно рассчитал: чувствуя себя в безопасности, бандиты беспечно отсыпались после трудного перехода через пески. Их окружили, атаковали, перебили всех до единого. А теперь? Что придумать теперь? Если бы побольше снарядов, можно бы заставить Манштейна прекратить наступление. Несмотря на огромное количество сконцентрированной здесь техники. Недавно разведчики каким-то образом раздобыли донесение немецкого командования гитлеровской ставке. «Сухопутные войска выступили с такой артиллерией, которая по своему количеству и силе впервые применялась в германской армии». Авиационное превосходство врага и вовсе несоразмерное. На полсотни наших самолетовылетов ежедневно приходится до тысячи и больше немецких…
И все же вымотаны немцы до последней возможности. Недаром идут и идут к ним подкрепления, перебрасываются даже с Украины. Недаром немецкое радио называет Севастополь самой неприступной крепостью мира и жалуется на то, что германские солдаты никогда не наталкивались на оборону такой силы…
Шелохнулась дверь, и командарм поднял голову.
– Что? – спросил, увидев в дверях Юрия.
– Там этот корреспондент просится. Я говорю: не время.
Командарм несколько мгновений смотрел перед собой. И встал.
– Зови!
Колодан не видел командарма неделю, но он удивился перемене, произошедшей во всем его облике: кожа на лице серого цвета, веки припухшие, взгляд неподвижный, тяжелый. Показалось на миг, что перед ним совсем другой человек – не бравый генерал, какой все время оставался в его представлении, а пожилой, чертовски усталый профессор.
– Извините, у меня не праздное любопытство, – поторопился оправдаться он.
Петров поверх пенсне пристально посмотрел на него.
– Я потому и пригласил вас, что считаю дело, которым вы занимаетесь, весьма важным и ответственным.
Он замолчал, и Колодану подумалось, что на этом интервью и закончится, потому что мысли командарма целиком там, на передовой. Но Петров заговорил вновь:
– Мы, военные, защищаем культуру. А ведь создают ее писатели, поэты, композиторы, художники…
– Не только, – вставил Колодан.
– Конечно. Народ творит культуру. Народ ее и защищает. Потому такая поразительная стойкость.
– Действительно, поразительная, – поспешил согласиться Колодан, – можно сказать, неслыханная стойкость. Скажите, какая часть защищает Константиновский равелин?
– Там нет никакой части. Горстка бойцов, отбившихся от своих подразделений, краснофлотцы из охраны рейда. Несколько десятков человек. Впрочем, и тех, наверное, уж не осталось.
– Но ведь кто-то защищается. Только что слышал стрельбу.
– Народ защищается, – сказал Петров, нервно глянув на него поверх пенсне, как на непонятливого ученика. – А народ, как известно, бессмертен…
Резко растворилась дверь и в каморку командарма вошли несколько человек. Колодан узнал некоторых – Крылов, Моргунов, Рыжи… По озабоченным лицам их понял: аудиенция окончена. Посмотрел на командарма. Тот развел руками.
Но Колодан не ушел. Топтался в коридоре, вглядываясь в людей, вслушиваясь в глухие голоса подземелья, стараясь все подметить и запомнить. Воздух тут был свинцово-тяжелый, пахнущий табаком. От духоты тело покрывалось испариной.
Когда группа генералов вышла, он сунулся было к двери, но адъютант, еще полчаса назад такой добрый и отзывчивый, теперь был суров и неприступен.
Через минуту Петров вышел сам.
– Вы еще здесь? – спросил он, увидев Колодана. – У вас есть какое-нибудь дело в Севастополе, кроме того, о котором мы с вами не успели договорить?
Он опешил от такого неожиданного вопроса, сбиваясь, заговорил о том, что долг корреспондента быть там, где труднее всего, что сейчас каждое слово из Севастополя на вес золота.
– Нет, нет, – холодно прервал его командарм. – Отправляйтесь на Большую землю.
– Я хочу остаться… Я вместе с вами…
– Отправляйтесь. Сегодня я могу дать вам место в самолете, за завтра не ручаюсь. – И добавил, помедлив: – Боюсь, что завтра я и себя забуду…
Еще только засвечивалось небо, а над Севастополем уже кружили десятки вражеских бомбардировщиков. Огненные всплески рвали предрассветную мглу, черные дымы сползали на бухту, сюда, в Карантинную балку, на древние руины Херсонеса. Город, в котором, казалось, давно уж все выгорело, полыхал новыми пожарищами.








