Текст книги "Непобежденные"
Автор книги: Владимир Рыбин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 47 страниц)
– А одеяло-то. Я его под шинельку одел.
– Каким образом?
– Это я вас научу, товарищ майор. Сложите, значит, одеяло пополам, вырежьте в середине дырку для головы и одевайте под шинель. Очень даже тепло получается.
Снова взлетела ракета, и то ли немцы что-то заметили, то ли просто так стреляли, для острастки, только длинная пулеметная очередь прошлась по склону. Пули неожиданно громко хлестнули по камням, наполнили ночь стонами рикошетов. За бухтой полыхнуло небо, и громовым раскатом докатился залп девятнадцатой батареи. Стреляли береговики, как видно, по заранее разведанным целям в глубине обороны противника, но пулемет на высоте, словно испугавшись, умолк…
Лишь после полуночи вернулся Рубцов в штаб и сразу с головой ушел в дела, связанные с предстоящей операцией.
VIII
Не верил Иван Зародов, что на этот раз его прихватило всерьез и надолго. В ноябре, когда в степи ранило, хоть и намаялся, хоть и шел через горы без перевязок и прочего, все-таки оклемался. А тут и боя никакого не было, рванула дура-мина – и пожалуйста, лежит моряк черноморского флота, не может ногой дрыгнуть.
Иван морщился на операционном столе, но не от боли, боль перетерпел бы, – от боязни, что не будут разбираться, эвакуируют как миленького. Эвакуировать-то куда проще: отправил – и душа не болит, а тут лечи, заботься, отвечай перед начальством. Хирург пытался заговаривать с ним, острил невпопад, чтоб, значит, отвлечь от боли. И Зародов сказал ему, что думал в тот момент, чтоб заткнулся, поскольку моряк – не кисейная барышня, перетерпит. Да, видно, тут к грубостям привыкли – кто не матерится, когда кости выворачивают? – пуще прежнего начали ему зубы заговаривать. Закрыл Иван глаза, сказал себе: боль терплю и это уж как-нибудь. И пока колдовали над ним, доставали осколки да чистили раны, не взглянул ни на кого, не проронил ни слова.
– В гипсовочную, – сказал хирург. И снова Иван не открыл глаза: в гипсовочную так в гипсовочную, теперь все едино.
Когда носилки поставили, Иван сразу понял, что попал к каким-то другим людям, к молчальникам. Его ворочали, ощупывали осторожно, но все молча; «Вдруг решат, что помер?» – испугался. Иван и приоткрыл один глаз. И увидел ту самую врачиху, которая пеленала его тогда, в степи. Обрадовался такой удаче – ведь и Нина может быть где-то тут – заулыбался во весь рот.
– А ведь мы знакомы.
– Знакомы, знакомы, – хмуро сказала врачиха. – Кто только нам не знаком! – И встала, пошла к двери, сказав на ходу кому-то: – Готовьте его.
Только тут вспомнил Иван рассказы, что самая боль как раз тут, в гипсовочной, когда будут ногу вытягивать, чтобы гипс правильно положить, но не очень испугался: все затмевала мысль о Нине.
К нему подошел сухощавый санитар, показал ночной горшок, противным скрипучим голосом предложил помочиться перед процедурой.
– Не бойсь, выдержу, – сказал Иван.
– Знаю, что выдержишь. Только ведь лучше, когда ничего не отвлекает. Хоть и боли никакой, а все лучше.
– Может, и в самом деле? – Иван вспомнил, что после того проклятого взрыва он ни разу… того… С опаской поглядел на дверь. – А санитарочка-то где сейчас? Черненькая такая, хохлушечка.
– Жить будешь, матрос, – усмехнулся санитар, – если уж перед операцией о санитарочках не забываешь. – И тут же спросил заинтересованно: – Это которая хохлушечка?
– Ниной зовут.
– Панченко? Так она сейчас придет.
– Нехорошо вроде при женщинах-то, – заторопился Иван.
– Ты знай свое делай, тут люди привычные. Ну что, полегчало?
Санитар выпрямился с горшком в руках, и как раз в этот момент открылась дверь. Иван, все ждавший этого, быстро скосил глаза и увидел в дверях Нину. В первый момент он даже не обрадовался, потому что санитар, охламон старый, так и поперся ей навстречу, держа перед собой незакрытый горшок.
Он зажмурился, почувствовав вдруг испарину во всем теле. Но тут же открыл глаза, испугавшись, что Нина уйдет.
– Ну здравствуй, герой. – В ее голосе Ивану послышалась ирония.
– Здравствуй.
– Вот ты мне и попался.
Это прозвучало интимно, даже нежно, и он обрадовался.
– Я бы… когда-хошь… только как же…
– Захотел бы, нашел.
– А я искал. Ей-богу, спрашивал.
Она принялась протирать ему лицо влажной салфеткой, мягко протирала, как гладила. А он все норовил прижаться небритой щекой к ее руке. Как старшеклассник, впервые влюбившийся и не знающий, что теперь делать.
– Неужели я тебя только раненым и буду видеть?
– Вот оклемаюсь…
Он приподнялся, и тут же боль, острая и длинная, как шампур, пронзила ногу и застряла где-то под боком.
– Лежи, лежи! – испугалась Нина. И заговорила тихо и ласково: – Ишь, запрыгал. Тебе нельзя прыгать. Сейчас будем гипсовую повязку накладывать, и надо замереть на это время, совсем расслабиться.
Они не заметили, как вошла врач.
– Панченко, выйдите из гипсовочной, – сказала она.
Откуда-то беззвучно появился санитар со скрипучим голосом, принялся протирать Ивану руки и лицо, как только что делала Нина.
– Меня уже умывали, – сердито сказал Иван.
– Лишний раз умыться не вредно.
Санитар исчез и снова появился с тарелкой в руках. По комнате растекся ароматный запах.
– Проглоти немного, проглоти, – уговаривал он, поднося ложку ко рту Ивана. – Забыл, небось, когда последний раз и обедал-то.
Иван с удовольствием глотал вкусный бульон и все думал о Нине, которую, он был уверен, теперь уж не потеряет. Врачиха возилась с ногой, укладывала ее так и этак, но было это не очень больно и он не обращал на нее внимания. Потом она положила ему на грудь что-то теплое и сказала ласково:
– Разрешаю и советую поспать.
– Когда будут ногу выпрямлять? – спросил он, наслышанный о диких болях при этой процедуре.
– Да она уже выпрямлена.
– А мне говорили… Как же так?
– А вот так. Теперь твое дело – спать и поправляться.
– Значит, меня скоро выпишут? – обрадовался он.
– Скоро не обещаю. На Большую землю отправим, там подлечитесь.
– Эвакуировать?! – изумился Иван. – Так я же здоровый!
– Какой ты здоровый, нам лучше знать.
Она встала и быстро ушла. Несколько минут лежал неподвижно, мысленно ощупывая себя и не находя в себе той болячки, из-за которой нужно эвакуировать. Потом позвал:
– Кто тут есть?
Подошел долговязый блондинистый парнишка, розовощекий, как девушка, с веселыми искрящимися глазами.
– Ты кто такой?
– Ваня Пономарев.
– Ваня? Тезки, значит. Ты чего тут делаешь?
– Я санитар, – обиженно сказал Ваня.
– А ну-ка, санитар, позови эту врачиху. – Иван решил сказать ей все, что думает о своей эвакуации. Чтобы выбросила это из головы, поскольку он все равно никуда не поедет.
Мальчишка убежал и долго не появлялся. А Иван лежал один в пустой комнате и накалял себя злобой на этих засидевшихся в тылу эскулапов, забывших, что тут не что-нибудь, а Севастополь, откуда здоровые не эвакуируются. Ему казалось, что он чувствует, как деревенеет на нем гипсовое полено, замуровывает его. Неподалеку грохнул взрыв, но не напугал, а еще больше разозлил: тут каждый человек на счету, а они здоровых эвакуируют…
Над ним что-то захлюпало. Он повернул голову и в первый момент не узнал своего тезку, так изменили его погасшие, без искринки, словно бы вдруг выцветшие от слез глаза.
– Ты чего?… Врачиху позвал?
Мальчишка помотал головой.
– Плачет она.
– Тогда эту позови… Панченко знаешь? Нину?
– Она тоже плачет.
– Почему?
Он даже не удивился такому коллективному плачу, так резануло его беспокойство за Нину – не обидел ли кто?
– Лейтенанта жалко.
– Какого лейтенанта?
– Раненого?
«Врет, стервец, – подумал Иван. – Все они тут такие – правды не услышишь. Одним голову морочат, чтобы терпели, другим – чтобы не ругались. Потому что всякое бывает, когда у человека сил нет терпеть. А его, видать, настраивают на эвакуацию. Делают так, чтобы разозлился на Нину, которая будто бы плачет по какому-то лейтенанту, чтобы уехал без скандала. Сама врачиха, наверное, и подучила мальчишку. Виданное ли дело, чтобы в медсанбате плакали. Тут каждый день раненые, оживающие и умирающие, тут кровью и страданиями никого не удивишь, тут давно уже заледенели души – иначе нельзя. А они вдруг дружно разревелись из-за одного-единственного лейтенанта. Кто поверит?…»
Так думал Иван. Но мальчишка говорил правду. Лейтенант поступил в медсанбат несколько дней назад с переломом бедра. Тяжелое, но все-таки рядовое ранение. Было бы рядовое, если бы у лейтенанта не была вырвана вся ягодица. Уцелевшей кожи оставалось чуть, только на внутренней стороне ноги, – шину накладывать не на что. Молоденький лейтенант, красивый, большие черные глаза на белом обескровленном лице. И смотрели эти глаза так жалостно-просительно, с такой надеждой на всемогущество врачей, что всем становилось не по себе.
Военврач Цвангер измучилась, раздумывая, как помочь раненому, и оттого, что ничего не придумывалось, становилось еще тяжелее. А тут еще санитарки подступали одна за другой, просили:
– Вы же такая опытная, такая опытная, придумайте что-нибудь. Вы только посмотрите на него и обязательно придумаете.
– Ну что я могу? – говорила она.
– Вы все можете…
Она тогда снова пошла в палату, увидела черные умоляющие глаза и почувствовала, как сжалось сердце. Лейтенант шевелил губами, но ничего не мог сказать. Цвангер оглянулась беспомощно, увидела, что все они тут, ее помощники, стояли, ждали – санитар Будыкин, Ванюша, Маруся… И решилась. Хотя еще и не представляла, как можно наложить гипс при таком ранении.
Они работали, как одержимые. Подвесили раненого к раме, применяемой при сильных ожогах, так, чтобы под него свободно можно было просунуть руки. Правую здоровую ногу согнули в колене, на уцелевшую полоску кожи раненой ноги наложили сложную, переходящую в мостовидную гипсовую лонгету, чтобы она служила подставкой. Сверху наложили такую же лонгету, идущую от подставки под колено, где сохранилось больше кожи, и до внутреннего края стопы.
На голень тоже наложили сложную лонгету, с обходом ран, жестко соединили с лонгетой, охватившей подошву. Раненую поверхность бедра прикрыли большими марлевыми салфетками, пластами стерильного лигнита и заклеили по краям, чтобы при перевязках легче было добраться до раны. Работали, ничего не спрашивая друг у друга, не советуясь. Конструировали на ходу, творили так слаженно, словно у них все заранее было оговорено.
Это было гипсовое произведение искусства, на него ходили любоваться: как здорово получилось! Подвешенный к раме лейтенант мог двигать здоровой правой ногой, мог делать все, что полагается делать человеку в его состоянии. И он ожил, в глазах появились даже веселые искорки.
И вдруг – газовая гангрена на правом плече. Ранение там было небольшое, его обработали, как обычно, и забыли о нем, занятые бедром. А враг просочился, где его и не ждали. Руку срочно ампутировали, но это, по-видимому, было той каплей страдания, которую человек уже не вынес.
Не он первый тяжелораненый, умирающий в медсанбате, пора бы и притерпеться. Да, видно, копится сострадание. И вот прорвалось оно. По лейтенанту плакали все – и врачи и санитары, навзрыд рыдали медсестры…
Утерев слезы, Цвангер накинула шинель и вышла на крыльцо. Из низких туч сыпал редкий снежок, на обледенелой дороге метались змейки поземки. Она прошла по скользкой тропе в глубину парка. Необходимость все время смотреть под ноги и напрягаться, чтобы не поскользнуться, отвлекла от тягостного на сердце. Прислонилась спиной к дереву, постояла, стараясь успокоиться, долго разглядывала трехэтажное здание медсанбата, словно впервые видела его.
Сюда, на Максимову дачу, медсанбат перебрался еще в середине ноября. Здесь был большой парк вокруг усадьбы, за парком – холмы, а на холмах – доты. Все тут было, как в глубоком тылу, – в соседнем здании находились редакции армейской и дивизионной газет и какие-то тыловые службы, о назначении которых Цвангер не знала. Все было бы, как в тылу, если бы не постоянный гул близкого фронта да не бомбежки, едва ли не ежедневные.
И все-таки это было лучшее, что имел медсанбат за последние месяцы. Первый этаж отдали под общее наблюдение ей, военврачу Цвангер, здесь лежали самые тяжелые – с проникающими ранениями в живот и грудь, черепными повреждениями, сложными переломами бедра и позвоночника. На втором этаже разместили раненых, требующих особого наблюдения в послеоперационный период. Наверху были самые легкие – с повреждениями конечностей, ранениями мягких тканей, ожогами. Все устроилось как нельзя лучше. Но главным богатством, оказавшимся тут на Максимовой даче, были тонны гипса в стандартных мешках, сваленные внизу, в котельной. Им сказали, что гипс бракованный, но когда она сама осмотрела его, то выяснила: в основном вполне пригодный. Это особенно обрадовало, потому что с гипсом была прямо-таки беда. Наученная опытом, Цвангер велела засыпать часть гипса в герметически закрывающиеся банки из-под зенитного пороха – неприкосновенный запас, – а остальной пустила в дело, оборудовав гипсовочную, какой не было у нее за всю войну.
Она стояла на холодном ветру и, все больше успокаиваясь, думала о делах, о людях, с которыми свела судьба работать вместе. Не противилась этим думам, знала: они помогают прийти в норму. Ей всегда везло на хороших людей. И теперь судьба не обошла. Взять Степана Андреевича Будыкина. Из простых рабочих, старый уже, пятьдесят четыре года, с неприятным скрипучим голосом и странной особенностью, заставляющей многих, впервые увидевших это, презрительно отворачиваться: во время бомбежек лицо его становилось бледным, как у мертвеца. Сначала и она думала: от страха. Потом поняла: Будыкин бесстрашен, как немногие, а бледность от какого-то сосудистого рефлекса.
Будыкин попал в Крым из-за ревматизма. У него было тяжелое заболевание сердца, приступы стенокардии, но работал он, как все, не жаловался. Даже в самые тяжелые дни не нападала на него сонливость в гипсовочной, всегда он казался бодрым, и не было случая, чтобы у него среди ночи дрогнула от усталости рука, удерживающая конечность в исправленном положении. Никто так не мог.
А Ваня Пономарев? Красивый парнишка, голубоглазый, розовощекий, всегда улыбающийся. «Я так люблю эту медицину, что мне радостно, когда я запахи лекарств слышу…» Она улыбнулась, вспомнив его восторженные восклицания. Как умиленно он говорил, прижав руки к груди: «Такой хороший гипс, что я работал бы и работал. День и ночь работал бы, всю жизнь!» Говорит, что ему семнадцать. Но она знала: ушел на фронт добровольцем, прибавив себе год…
А Маруся Сулейманова. Добрая, работящая девушка с подвижным симпатичным личиком…
А Нина Панченко… Надо же, влюбилась. Просто не верилось, что среди таких ужасов может появиться нежный цветок искренней и тихой любви…
От Балаклавы, до которой было не больше пяти километров, докатилась канонада, похожая на дальнюю грозу. Военврач послушала минуту нарастающий гул и заспешила по тропе: надо было готовиться к поступлению новых раненых.
IX
Ефрейтор попался не из пугливых. Пыжился и молчал, не желая разговаривать, как он выразился, «с теми, кого завтра не будет».
– Озверели от побед, – сказал переводчик. – Бесполезно разговаривать. Можно отправлять в дивизию. Пусть там попробуют вытянуть из него хоть что-нибудь.
– Самоуверенные иногда выбалтывают не меньше, чем боязливые, – заметил майор Рубцов. – Скажи ему, что завтра мы выбьем их с высоты, а затем и из Генуэзской крепости.
Немец выслушал и нагло захохотал.
– Ты, ты, ты… – Он говорил, тыкая пальцем в каждого из присутствующих на допросе командиров, и его злобное «ду, ду, ду» звучало, как выстрелы. – Все вы завтра будете буль-буль в этой красивой бухте.
Переводчик морщился и бледнел от негодования, переводя его слова. А Рубцов улыбался. Ему нравилась откровенность фашиста.
– Скажи ему, что он ошибается. На высоте у них хорошие укрепления, но нет достаточных сил, чтобы быть так уверенным в успехе.
И снова немец рассмеялся.
– Это у вас нет сил. У вас позади только море, а у нас – армии. Ночью на высоту подойдут подкрепления и всем вам будет капут.
– Какие подкрепления? Когда? Сколько?
– Попробуй, посчитай, – осклабился немец.
– Посчитаем. Мертвых…
Больше пленный ничего не сказал, но и сказанного было достаточно. Намеченная ночная атака на высоту 212,1 могла перерасти во встречный бой. И то, что мы это знали, давало нам немалое преимущество. Откуда должны подойти подкрепления, было ясно – с соседней высоты 386,6, известными по данным разведки тропами меж минных полей в поросшей кустарником лощине.
Знать бы это на сутки раньше, можно бы забросить в лощину усиленные группы разведчиков, заминировать тропы, встретить немцев из засады. Теперь ничего не успеть, поскольку подразделения уже на исходном рубеже. Но и за то, что сказал немец, спасибо.
Рубцов перебрал все возможные неожиданности предстоящего боя и пришел к выводу, что менять намеченный план действий нет необходимости. Следует только предупредить командиров подразделений, чтобы усилили разведку и своевременно перекрыли подходы к высоте.
Последние минуты перед боем для командира самые тягостные. Все, что можно, уже сделано, задачи поставлены, связь организована. Остается только ждать, когда медленная часовая стрелка подползет к намеченному делению, когда начнут поступать первые сообщения от атакующих подразделений…
Рубцов вышел из штаба, послушал ночь. Морозный ветер стонал в расщепленном бомбой каштане. Откуда-то доносилась тихая песня «Любимый город может спать спокойно», – видно, не он один заставлял себя не нервничать, коротая последние минуты. В стороне на фоне неба выделялись конусообразные холмы бывших балаклавских рудников. Он старался не думать о времени, но невольно то и дело вынимал часы. Оставалось десять минут, семь, пять…
Рубцов вернулся к телефонам, замер в ожидании, мысленно осматривая местность. Он видел каменистый гребень высоты 386,6, где должны были скопиться вражеские подкрепления, видел редкий кустарник в лощине, по которому ползли сейчас разведчики, и саперов видел, распластавшихся на мерзлой земле, проделывавших проходы в минных полях, и крутые склоны высоты 212,1, облепленные бойцами, старавшимися подобраться как можно ближе к вражеским окопам. Вскинулись ракеты. На минуту замерли бойцы, затаились и снова – вперед, в непроглядную темень, как головой в стену.
Прошло двадцать минут, как вышли роты, а на высоте не прогремело ни одного выстрела. Хороший знак. По времени бойцы должны уже пройти рубеж, оборонявшийся неделю назад. Там, в простреливаемых со всех сторон окопах, к которым не было подхода ни с какой стороны, наверняка еще оставались от тех боев наши убитые. Нелегко перешагнуть через них. Но в страшной этой войне все уже научились подавлять в себе естественную жалость. Могли не только перешагивать через убитых, но даже и лежать рядом, укрываясь за их телами, как за брустверами. Видел Рубцов такое и не осуждал, жизнь превыше всего в этой войне. Жизнь и победа…
Оглушительный в тишине ночи грохот толкнулся в стены штабного домика. Рубцов взглянул на часы: 19-я батарея и артполк открыли огонь точно, минута в минуту. Если не соврал немецкий ефрейтор и вражеские подразделения сосредоточены на высоте 386,6 – а больше сосредотачиваться негде, – то в самый раз им подарки артиллеристов.
Поскакало эхо, заметалось меж гор, смешалось с отзвуками отдаленных разрывов. А вскоре уже трудно было разобрать отдельные выстрелы: артиллерийские залпы с той и с другой стороны, разрывы снарядов, ружейно-пулеметно-автоматная пальба слились в сплошной гул, от которого стены домика мелко дрожали, словно в ознобе.
Сразу затрезвонили телефоны. Из первого и второго батальонов сообщили, что роты пошли на штурм. Это можно было понять и без сообщений: когда враг обнаруживает подбирающиеся в ночи подразделения, решение может быть только одно: броском вперед. Несмотря на огонь, не оглядываясь на раненых, судорожно хватающихся за камни, чтобы не скатиться вниз, удержаться на той позиции, до которой успели добраться. Таиться уже не было смысла, и Рубцов ясно, словно сам видел, представил себе, как политруки, размахивая наганами, ринулись вперед, увлекая за собой бойцов.
А в лощине, он и это ясно представлял себе, разгорался другой очаг ночного боя… Немцы, бросившиеся на выручку своим на двести двенадцатую, напоролись на огонь соседнего батальона, и залегли. Надолго ли? Слишком мало у нас пулеметов, слишком мало, чтобы сдержать врага. Одна надежда – штыки, которых немцы не терпят. Но дойдет ли дело до штыков?
Рубцов приказал выдвинуть в лощину резервные взводы и замаялся, не зная, что еще предпринять. Мысли все время возвращались к пулеметам. Но не было резервных пулеметов, немногие, имевшиеся в полку, все находились там, в атакующих ротах. Ему захотелось обзвонить комбатов и строго-настрого наказать, чтобы, если даже придется отходить, не оставили на поле боя ни одного немецкого пулемета или автомата. Но знал: любой боец сделает это и без приказа, поскольку владевшие автоматическим оружием в ротах считались счастливчиками.
– Товарищ майор, шестая рота ворвалась на высоту! – радостно крикнул телефонист.
Рубцов схватил трубку. Но услышал не только об успехе. Командир второго батальона докладывал, что группа бойцов действительно ворвалась во вражеские окопы, но сейчас она почти в окружении ведет бой с фашистами, подошедшими с соседней высоты.
– Удержаться! Любой ценой удержаться! – крикнул Рубцов. И, кинув трубку телефонисту, шагнул к двери, чтобы теперь же ехать во второй батальон. Но его вызвал к телефону командир дивизии, принялся расспрашивать о ходе боя. А потом снова вышел на связь комбат-2 и доложил, что гребень немцам удалось отбить, но что роты залегли в непосредственной близости от него на склонах высоты.
Он мчался туда, где шел бой, не задумываясь об опасной дороге. Небо на востоке светлело, и это особенно беспокоило его: с рассветом немцы получат возможность вести с высот прицельный огонь.
Карабкаясь по камням, Рубцов поднялся на кручу, в сером рассветном сумраке увидел, что подразделения продвинулись довольно далеко, отогнав немцев от Балаклавы. Бойцы лежали на голом склоне, прикрываясь отдельными камнями. Пулеметы били с гребня, не давая ни подняться в новую атаку, ни отойти.
К нему подполз командир батальона капитан Кекало.
– Окапываться надо, – сказал он. – Окапываться, пока не поздно.
– Отдавайте приказ, – сказал Рубцов. Он думал о том же, только медлил, не веря в надежность такой позиции. Но было ясно: вершину горы теперь не оседлать. А новый рубеж – все-таки победа. Ведь еще вчера немцы были уверены, что Балаклава в их руках. Трудно будет на этом новом рубеже. Но где легко в Севастополе?
Условная красная ракета ушла в небо, залив кровавым отсветом хаос камней на склоне.
– А все-таки бой был успешным, – сказал Рубцов, повернувшись к комбату. – Немецкое наступление сорвали – раз, захватили склон высоты – два. Теперь совсем ясно: Балаклаву им не взять. Вот только бы одеял побольше.
– Одеял? – удивился комбат.
– Без пододежки на голых камнях не больно-то полежишь. А лежать, как видно, придется долго…
Он знал: резервов больше не будет. Неоткуда их взять осажденному Севастополю. А без резервов нечего и думать о серьезном изменении положения в свою пользу. Значит, надо готовиться к обороне, упорной и, вероятно, долгой…








