Текст книги "Непобежденные"
Автор книги: Владимир Рыбин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 47 страниц)
Рыбин Владимир.
Непобежденные.
Героическая трагедия
Живым и павшим
красноармейцам, краснофлотцам и командирам
Приморской армии и Черноморского флота,
насмерть вставшим у стен Севастополя,
посвящается эта книга
Часть первая.
СЕВАСТОПОЛЬ НЕ СДАВАТЬ!
I
Их было двое в тесном окопе, сидели на дне, навалившись друг на друга, пережидали бомбежку. Когда слоновий топот разрывов откатился, они оба разом приподнялись, огляделись. Степь было не узнать, словно она заболела вдруг, покрывшись серыми оспинами. Слева и справа из этой развороченной земли поднимались бойцы, отряхивались, перекрикивались, удивляясь тому, что живы.
Взвод занимал оборону по склону высотки, которую и высоткой трудно было назвать, – так, пологая приподнятость среди бескрайнего «футбольного поля», как называли бойцы эту степь. Все они были новичками на войне – собраны с крымских городов и сел всего две недели назад. Кто был на брони, кто не попал под летний призыв по болезни, но теперь, когда война подкатилась к самому дому, не стало у них, временно освобожденных от призыва, важнее дела, чем защищать свой собственный дом. Поносив две недели длинные палки на плечах – оружия не хватало на фронте, – стрельнув пару раз из единственной в учебном взводе настоящей винтовки, они были подняты по тревоге и, получив наконец оружие и совершив трехдневный, точнее сказать, трехночный марш, поскольку днем идти не давали немецкие самолеты, заняли оборону в степи с серьезной задачей остановить на этом рубеже немцев, прорвавших укрепления на Перекопе.
Командир взвода Тувинцев, недавний выпускник краткосрочных курсов младших лейтенантов, весь вечер и всю эту ночь бегал от бойца к бойцу, боясь, что уснут после марша и к утру не окопаются как следует. Но по большей части ячейки были готовы и добротно замаскированы сухой травой. «Надежда взвода» – расчет единственного дегтяревского пулемета – сумел даже выкопать метра три траншеи, несказанно обрадовав младшего лейтенанта, прозорливо увидевшего в этом начало будущей системы траншей и ходов сообщения, которые, по его расчету, должны будут связать разрозненные ячейки в надежный узел обороны. Сам успевший целый месяц повоевать, пока не ранило, он знал, что без окопа так же нельзя обороняться, как без оружия. И потому вытаскивал из ячеек нерадивых бойцов, водил к пулеметчикам. Нерадивые шли охотно – все-таки отдых от «кротовьей» работы – и вступали с командиром в пререкания.
– Так у них же ж лопата. Была бы у меня лопата…
Лопат во взводе действительно почти не было, но это младшему лейтенанту не казалось препятствием для примерного бойца – землю можно было долбить ножом и выбрасывать руками.
– Так они же ж обученные, не то что мы…
И это тоже была правда: оба пулеметчика успели понюхать пороха. Они и попали во взвод как ветераны, чтобы показывать пример новобранцам. Однако в окапывании и они были такие же новички, делали это первый раз в жизни, если не считать одного-единственного занятия по окапыванию, которое младший лейтенант успел провести со взводом.
– Так он же ж, Зародов, вон какой бугай…
– Ничего, – выручал взводного тот, о ком шла речь, здоровенный детина, терпеливый и добродушный, как многие рослые люди. – Жареный осколок в задницу клюнет, враз окопается. Если, конечно, останется живым.
– Вот-вот, – радовался младший лейтенант. – Большому-то и окоп глубже нужен…
По молодости он еще не понимал, что слова мало что значат для необстрелянного человека. Всему учит первый бой, и счастливы те, для кого этот бой будет не последним, кто успеет понять извечную истину войны: чем больше пота сегодня, тем меньше крови завтра.
Пулеметчики гордились своим окопом, охотно демонстрировали гладкие стенки, широкий бруствер, утыканный пучками травы, ровный стол, на котором уже стоял «дегтярь» со вставленным диском. О так понравившемся взводному отрезке траншеи они не упоминали. Когда копали его, вовсе не думали ни о какой траншее, просто вырыли скос, отведя его чуть в сторону, считая, что иначе из окопа вылезать неудобно. Но похвалы принимали, как должное.
Эти «экскурсии» к ним длились до самого рассвета, пока гул приближающихся самолетов не разогнал «экскурсантов» по своим ячейкам. Тогда пулеметчики, сняв пулемет со стола и прикрыв его локтями и грудью, вжались в дно окопа, искоса взглядывая в небесную синеву, по которой скользили черные кресты немецких «юнкерсов».
Бомбы ложились близко, земля дергалась под ногами, и с гладких стенок окопа сбегали пыльные струйки.
– Ну что, Зародов, не слыхал, небось, такой увертюры? – спросил пулеметчик великана-помощника, когда самолеты улетели.
Он поднялся в рост и принялся очищать стол для своего «дегтяря».
– Ты бы, Манухин, послушал главный калибр на крейсере, – снисходительно ответил помощник.
– Одно дело, когда ты громко бьешь, и совсем другое, когда по тебе, а?
Зародов не успел ответить, как над бруствером показалась круглая физиономия отделенного, младшего сержанта Дремова.
– Живы? – почему-то приглушенно спросил Дремов, как всегда, улыбаясь.
Улыбка у него была добродушная, призывная. При виде нее трудно было удержаться от ответной улыбки.
– Не для того окоп копали, чтобы помирать, – весело ответил Манухин.
– Ну слава богу, – еще шире заулыбался отделенный. – Смотрите, на вас вся надежа.
Он исчез так же внезапно, как и появился, уполз к другим ячейкам.
– Чего ползешь-то? – крикнули вдогон.
– Чтоб не демаскировать.
– Так никого ж нет.
– А вы гляньте.
Выкинулись оба на бруствер, всмотрелись в еще не разогревшуюся, по-раннему дымную даль, углядели четыре темных пятна – танки и пестрятину по степи, и словно мух понасыпало, – пехоту.
– Так это, может, и не немцы?
– Скоро узнаешь! – глухо донесся издали веселый голос отделенного. – Гляди, чтоб не маячить!
– Чего не маячить? – проворчал Зародов. – Начнем стрелять, сразу нас и увидят.
Пулеметчик хлопнул своего верзилу-помощника по спине:
– Пригнись, тебе говорят, не на мостике. Получше спрячешься, подольше поживешь.
– Не кроты прятаться-то…
Тут сверкнуло впереди раз, другой, третий, и хлесткие резкие разрывы разбили повисшую было тишину. В ответ застучали редкие, тихонькие, несерьезные винтовочные выстрелы.
– Не стреля-ять! – запел тонкий голос, то ли взводного, то ли отделенного, то ли еще чей.
Затихла оборона, напружинилась в ожидании. И пулеметчики замерли, уперевшись грудью в мягкую земляную кромку окопа, всматривались в медленно приближавшиеся, еще далекие цепи немцев.
– Диски полные? – спросил наводчик. Просто так спросил, чтобы не молчать, потому что еще с вечера проверял и сам видел: все под завязку набиты, по сорок семь патронов в каждом. Потому не стал дожидаться ответа, снял магазин и принялся проверять работу затвора: дважды оттянул рукоятку, дважды нажал на спусковой крючок. Затвор клацал сухо, с каким-то плотоядным нетерпением.
Не было во взводе более непохожих и более дружных людей, чем эти два пулеметчика. Иван Манухин – маленький, щуплый, быстрый, Иван Зародов – великан даже по флотским меркам. С первого дня, как они оказались рядом в строю, эту пару окрестили редкой, хотя и не новой в войсках кличкой – «полтора Ивана». Когда взводу выделили пулемет, младший лейтенант Тувинцев, не задумываясь, вручил его Ивану Зародову, как самому «крупномасштабному», приставив к нему вторым номером малорослого Манухина. Но после первых же стрельб расчет самостийно поменялся местами. Взводному объяснили это тем, что второй стреляет лучше, а первый, поскольку силенкой не обижен, более приспособлен таскать запас патронов. Взводный помычал недовольно, прикидывая в уме, как бы здоровяк Зародов не взбунтовался под началом своего хилого напарника, но возражать не стал.
Цепи немцев приближались быстро. Танки катили по равнине, даже не покачиваясь, за ними тянулись пыльные шлейфы. В безветрии эти неопадающие шлейфы походили на огромных змей с черными головами, время от времени рыгающих огнем.
– Как на картинке, – сказал Зародов.
– Чего?
– Ерунда вспомнилась. Когда был маленьким…
– Ты был маленьким? – весело изумился Манухин.
– … была у меня книжка с картинками, – никак не среагировав на насмешку, продолжал Зародов. – Нарисован дракон с тремя головами. И головы те огнем пыхали…
– Ну и что?
– Совсем как теперь.
– Ага. Там с ними Иван управлялся.
– Точно. И у тебя такая книжка была?
– Не было. Но ведь сказки потому и живут, что повторяются в жизни. Там один Иван все головы поотсекал, а нас, как говорят, – полтора.
– Трое нас, – серьезно сказал Зародов. – Ты да я, да пулемет…
Близко грохнул снаряд, заставив нырнуть на дно окопа, обсыпав землей. То ли они задержались там лишнее, то ли немцы двигались быстро, только когда выглянули Иваны, уже хорошо разглядели и танки, и солдат, бегущих за ними. В промежутки между разрывами снарядов было слышно, как вразнобой постукивали наши винтовки.
– Ну давай, – сказал Зародов, раскрывая коробку с заряженными дисками.
– Погодить надо бы.
– Чего годить? Четыре кабельтовых осталось, не больше.
– Целых четыре?! Не стоит патроны изводить.
Сзади послышалось хриплое дыхание, и через бруствер перевалился отделенный Дремов.
– Чего не стреляете? Пулемет заело?!
– Почему заело?
– Я знаю – почему? Стрелять надо.
– Рано стрелять, – спокойно сказал Манухин.
– Что значит рано? Я приказываю!
– А ты рассуди. Ну начну стрелять, патроны поистрачу, а толку что? Танки враз на меня навалятся…
– Боишься?! – выкрикнул младший сержант.
– Боюсь?… Ну если приказываешь. – Он щелкнул прицельной планкой, поднял приклад, поймал мушкой прыгающие фигуры.
– Не торопись, – вдруг переменил Дремов свое решение.
– Сам же говорил…
– Мало ли что говорил. А ты не торопись.
Неподалеку, в той стороне, где стояли покосившиеся столбы телефонной линии, вдруг яростно застучали «сорокапятки» и танк, вырвавшийся вперед, остановился, крутнулся на месте. На черном борту его раз за разом всплеснулись два огня – артиллеристы добивали удобную цель, – и вдруг вздыбился башней, выхлестнул из утробы огненный столб дыма. Издали донеслось чье-то восторженное «ура!».
– А ты говорил: одни мы, – обернулся Манухин к Дремову. – А тут пушки!.
– Кто знал, что они тут, мне не докладывали…
И второй танк вдруг дернулся, словно налетел на стену, зачадил густым сизым дымом. Остальные попятились, отстреливаясь. Пехота залегла, хорошо видная на равнине.
Снова показались в небе «юнкерсы», снова пулеметчики сжались на дне окопа, прикрыв собой новенькое вороненое тело своего «дегтяря». Дремов остался стоять, вжав подбородок в бруствер. Но когда ахнули близкие разрывы, и он тоже повалился сверху, задышал тяжело, заговорил, успокаивая то ли пулеметчиков, то ли самого себя:
– Ничего, перетерпим и это, ничего…
Кто-то неподалеку закричал страшно, и отделенный вскинулся, переполз через бруствер, вскочил, сгорбившись, побежал на крик. И Зародов разогнул спину, чтобы глянуть вслед отделенному, и увидел совсем близко согнутые крылья «юнкерса», вдруг нырнувшего со своей высоты, уронившего две черные капли бомб. Зародов успел пригнуться, но что-то мелкое и колкое, как песок, резануло по плечам, по спине. Он тяжело обрушился на своего напарника. И тут же его ударило сверху горой опадающей земли, придавило. В первый миг он даже обрадовался: присыпало землей – не достанет осколками. Потом почему-то зачесалась спина и зазудело, зазвенело под каской. И даже почудилось, что снова он на своем крейсере, заснул у подъемника, положив голову на работающий двигатель. И еще почудилось, будто подошел к нему мичман, принялся толкать, чтобы не спал на вахте. Очнулся, не сразу сообразил, где находится. Манухин толкал его снизу, пытаясь подняться.
– Ваня! – хрипел он. – Живой, Ваня? Дышать уж нечем.
Зародов потолкал спиной землю, с трудом разогнулся. Рыхлый грунт выше колен засыпал окоп. «Юнкерсы» улетели, а немцы, что залегли в степи, все лежали, не двигались, ждали чего-то. В тишине от окопа к окопу порхала оживленная перекличка:
– Живой, Коваленко?
– Живой, а ты?
– И я живой. А Беликов как?
– Ничего, шевелится.
– А Кебкало?
– Живой!…
Все не раз прощались с жизнью под этой бомбежкой, и всем теперь было радостно и удивительно, что остались невредимы.
Зародов выгреб пальцем землю из-за ворота, выглянул. Ближние немцы все лежали, дожидаясь чего-то, а вдали сквозь вуаль оседающей пыли виднелось что-то темное и длинное, то там, то тут взблескивающее на солнце.
– Колонна никак?!
– Кой дурак колонной ходит?
– Немцы не дураки.
– Вот и я говорю…
– Немцы не дураки раньше времени в цепь разворачиваться. Знают, что артиллерии у нас нет.
– А пушки там. – Манухин махнул рукой в сторону покосившихся расщепленных столбов, черневших, как неровные черточки на серой бумаге.
– А ты видел, что там было?
– Что было?
– Ну и не говори. Сколь бомб туда высыпали…
Внезапный резкий, выворачивающий душу пульсирующий рев заставил их снова нырнуть на дно окопа. Словно кто-то тысячекратно усилил душераздирающий вой мартовских котов и теперь глушил и наступающих, и обороняющихся этим непривычным на войне звуком. Скосив вверх глаза, Зародов увидел чистое небо и странные красные угольки, сновавшие в вышине. Осторожно выглянул, посмотрел в тыл, откуда доносились эти звуки. В километре, там, где невысоким пупышком горбилась соседняя пологая высотка, стеной вставала клубящаяся хмарь.
– Ну вдарили! – сокрушенно качнул он головой. – По чему бы это? За пупышком-то вроде ничего и не было.
– Туда гляди! – радостно закричал Манухин, указывая в сторону немцев.
Место, где только что змеилась немецкая колонна, словно выперло в небо каким вулканом. Черные клубы вздымались все выше, растекаясь вширь, и там, в этой черноте, метались от края к краю огненные всполохи. По степи стлался низкий незнакомый трескучий грохот, похожий на раскаты грома.
– Чего это, а?
– Чего, чего, мало ли чего!…
И вдруг немцы, что лежали у подбитых танков, вскочили и побежали. Не назад, где полыхали зарницы таинственного оружия, не вперед, а куда-то вбок. И было видно, что бегут они без какой-либо команды, паникуя.
– Ага-а! – зычно закричал Зародов. И в других окопах закричали, и вот уже радостное «ура!» понеслось над позицией. Бойцы повыскакивали из своих ячеек, стреляя на ходу, кинулись догонять удиравших немцев. И не было во взводе, во всей роте человека, которого бы не охватил азарт этой стихийной контратаки.
Подхватив пулемет, перекинув ремень за шею, Манухин первый выскочил из окопа. Зародов замешкался, засовывая пулеметные диски в коробку. Он так и бежал с коробкой в одной руке, с винтовкой в другой, кричал вместе со всеми, жалея, что не может, как все, стрелять на бегу.
Белым облачком взметнулся впереди разрыв мины. Потом еще и еще. И вдруг кто-то, как показалось Зародову, налетел на него сзади, ударил всем телом, сшиб, выбив из рук коробку с дисками. Он тотчас вскочил, готовый выругаться, оглянулся, но увидел позади лишь белый дымок только что разорвавшейся мины. Нагнулся за искореженной коробкой и присел от острой ломящей боли во всей спине. Понял, что ранен, но понял также, что ранен легко, раз остался на ногах, помотал головой, стараясь освободиться от вдруг застлавшего глаза тумана, и бросился догонять убежавшего далеко вперед Манухина.
Немцев они уничтожили всех до единого, постреляли в степь для острастки и пошли обратно в свои окопы. Спокойно пошли, будто и не было никакой войны, весело переговариваясь о невиданном оружии, в один миг измолотившем целую колонну противника. И, как всегда бывает, когда никто ничего не знает, нашлись очевидцы, будто бы видевшие вблизи это оружие, не оружие, а так, простые грузовики-пятитонки, из кузовов которых сами собой, без всяких пушек, десятками вылетают снаряды. Было тихо в степи, и в той стороне, где должны были затаиться немцы, не раздавалось ни единого выстрела.
– Глянь, Ваня, что у меня сзади, спина зудит, – попросил Зародов.
Он повернулся к Манухину спиной, подождал-подождал и оглянулся в нетерпении.
– Ну?
Манухин был бледен и губы у него дрожали.
– Ты ж весь израненный. Все в крови…
– То-то, я думаю, в штанах мокро.
– Да ты ж тяжело раненный!
– Тяжело раненные лежат.
– Тебя, битюга, разве свалишь. – Он торопливо заоглядывался и вдруг закричал тонко, испуганно: – Санита-ар! Дядя Сережа!
Словно отозвавшись на этот крик, в небе послышалось надрывное завывание немецких бомбардировщиков, и бойцы изо всех сил припустили к спасительным окопам. Едва нырнули в свои норы, показавшиеся такими обжитыми и надежными, как ударили первые бомбы. Особенно густо рвались они на степном пупышке, откуда били неведомые «бесствольные пушки». Но мало кто видел это, ибо в миг, когда воют бомбы над головой, не до оглядки. Вздрагивающий осыпающийся кусок земли перед самым носом, да пальцы, как чужие, побелевшие на цевье винтовки, да бледное оконце неба наверху, запыленного, задымленного, – вот все, что видится бойцу в такой миг.
Вдруг это оконце над окопом пулеметчиков заслонило что-то массивное, и послышался ворчливый голос санитара:
– Кто тут звал? Чего стряслось?
Был санитар, по мнению молодых Манухина и Зародова, совсем стариком, хотя кое-кто во взводе и называл его молодым человеком. До войны работал он в джанкойской больнице не то доктором, не то сторожем, никто толком не знал. Имя его было – Сергей Анатольевич Валиков, но все во взводе, кроме младшего лейтенанта Тувинцева, называли санитара дядей Сережей. Валиков никаких слухов о себе не опровергал, ни с кем не спорил, с педантичной дотошностью пожилого человека делал все, что было нужно и не нужно делать санитару.
– Э, батенька, – сказал он, только глянув на спину Зародова. – В больницу тебе надо немедленно. При такой пыли да грязи враз попадет инфекция, и поминай как звали.
Он начал рвать тельняшку, но Зародов не дал, поморщившись, содрал ее через голову. Оглядел искромсанную осколками, черную от крови, свернул.
– Постираю да зашью… будет как новенькая… – говорил он, ежась от боли, вздрагивая всей спиной, когда санитар промокал раны тампоном ваты, смоченной в спирте.
Тут снова загрохотали бомбы, и Валиков, растопырив руки, навалился сверху, чтобы, не дай бог, в открытые раны не попала пыль.
– Тебя надо всего перевязывать, – закричал он в самое ухо Зародову. – У меня бинтов не хватит.
– А ты не перевязывай.
– Как не перевязывать? А инфекция?
– Надену нательную рубаху – есть у меня неодеванная. Замотай чем-нибудь, чтобы кровь не шла.
– Чем я тебя замотаю?
– Моими обмотками, а? – предложил сидевший рядом на корточках Манухин.
– Одних твоих мало, – подумав сказал Валиков.
– Найдем еще.
Когда поутихла бомбежка, он вылез из окопа, побежал куда-то. Вернулся с ворохом обмоток.
– Ты сбереги их, а то все отделение разул, – сказал Манухин. – И добавил, противореча себе: – Живы будем – обживемся, а помирать придется, так можно и без обмоток.
Валиков размотал свои тоже, потер оголенные лодыжки и принялся засовывать ватные тампоны под закровяневшую на Зародове белую рубаху. Затем ловко забинтовал все тело обмотками – от ягодиц до плеч.
– Пойду у Дремова спрошу, с кем бы тебя в медсанбат отправить, – сказал Валиков, задирая подбородок, оглядываясь через осыпавшийся бруствер.
– Чего меня отправлять? Сам дойду.
– Нельзя, много крови потерял.
– Сказал – дойду.
– Ну ладно, – подумав, согласился он. – Только ты уж дойди, пожалуйста. А то век себе не прощу, что одного пустил.
Снова показались в небе немецкие самолеты. Они бомбили что-то в тылу, но идти все равно было нельзя: все движущееся в голой степи далеко видно, и самолеты гонялись не то что за машинами, а и за отдельными людьми.
Посидели еще в окопе, посетовали, что не видать наших самолетов, и когда вновь затихло небо, Зародов вылез из окопа, располневший от перевязок, поднялся во весь рост и пошел по рыхлой, искромсанной бомбами земле, стараясь осторожней ставить ногу, чтобы не оступиться. В одной руке он нес вещмешок, в другой винтовку, выставив ее перед собой, как слепец палку.
– Смотри, не залеживайся там возле сестричек-то! – крикнул вслед Манухин.
Он не обернулся: оборачиваться на ходу было трудно.
II
Долго не наступали сумерки в этот день, так долго, что Зародов совсем извелся, глядя на медленно угасающий восток. То жалел, что пошел один, а не с кем-либо другим, таким же легкораненым. (Впрочем, легкораненые с передовой не уходили, а тяжелые дожидались темноты, когда их можно было вынести в тыл.) То злился, совсем отчаявшись найти когда-либо медсанбат в этой степи. То, отлеживаясь в траве, пережидая, когда улетят рыскающие по небу самолеты, злился на себя и собирался возвратиться.
Степь была пустынна, ни войск в тылу, ни окопов, ни тыловых блиндажей, словно их наспех собранные роты были единственными, кто загораживал дорогу врагу. Временами он сам себе казался значительнее от этой мысли, но чаще накатывала тревога: что как завтра снова полезут немцы и что как не удержится слабая цепочка обороны?
Днем он не столько шел, сколько прятался. Думал дошагать ночью. Но когда глухая, без огонька ночь придавила степь, он совсем остановился, боясь зайти бог знает куда. Углядел впереди на небе светлое пятно и пошел быстрее, держась на него. Но пятно скоро исчезло. Тогда вспомнил Зародов, с какой стороны дул ветер, покрутился на месте, сориентировался и снова пошел. Где-то в стороне протарахтела машина, потом другая – ближе. И вспомнились вдруг недавние разговоры о том, как погиб какой-то большой генерал. Ехал ночью по степи и врезался в темноте во встречный грузовик. Пропадать под колесами своей машины после того, как уцелел в таких бомбежках, показалось Зародову чуть ли не позором, и он пошел медленнее, прислушиваясь. И неожиданно ткнулся лицом в податливую колючую стену. Ощупал руками, понял – скирда. Решил залезть наверх, вздремнуть часок-другой, пока хоть чуточку развиднеется. Срываясь и все же упрямо карабкаясь, он забрался на скирду, к счастью, оказавшуюся невысокой, зарылся в жесткую, пахнущую пылью массу и сразу уснул.
Снился ему крейсер «Красный Кавказ», теплый трюм под родной четвертой башней на корме, где был его, артиллерийского электрика, боевой пост, грохочущие удары главного калибра. Долго он лез по трапу, чтобы хоть разочек, хоть одним глазком взглянуть, как бьют пушки. Вылез на палубу, вгляделся в серую пелену далекого берега, где был полигон. И тут ахнула пушка. Воздушной волной его опрокинуло на спину, на что-то острое, и проволокло, словно бы сдирая кожу от ягодиц до шеи.
Проснулся он от боли, понял, что неловко повернулся во сне. В степи была все такая же темень. Где-то грохотали разрывы, похожие на отдаленный гром, огненные сполохи метались по тучам.
Снова он перевалился на живот, но сон уже не шел. Всю спину жгло, как раскаленными утюгами. Чтобы отвлечься, он стал думать о своем крейсере. Вспомнил тот самый, приснившийся случай, когда его, любопытствующего салагу, главный калибр научил не совать нос, куда не следует. Тогда ему здорово «попортило фотографию» о палубу. И он понял простую, как якорь, истину: дело моряка – не соваться не в свое дело. Артиллерийскому электрику, чье место в трюме, нечего лезть на палубу. Нужно уметь испытывать удовлетворение от простого сознания, что хорошая работа элеватора подачи снарядов в башню, за что он отвечал, не менее важна, чем точная наводка орудия, чем правильный маневр всего корабля.
Этой весной Зародов демобилизовался. Только успел поступить на завод, как тут тебе и война. В первую же бомбежку догнал его немецкий осколок, и оказался бывший матрос в больнице в Симферополе…
Он вздохнул, шевельнул плечами и сразу почувствовал, как всполошилась, заходила волнами тягучая боль… Нет, все равно, если бы даже не демобилизовался, а продолжал служить на корабле, ушел бы, как многие, на берег, чтобы своими руками дотянуться хоть до одного паршивого фрица. Воевать, сидя в трюме, – это не для него. И все равно вышло бы то на то. Только разве ходил бы среди своих братишек, не снимая бескозырки…
Близкий выстрел заставил его дернуться, забыть о боли. Не вскочил в испуге, сдержался – сказалась флотская привычка не суетиться, не поняв беды, – только повернул голову. Серая рассветная муть висела в воздухе. Внизу, под скирдой, кто-то с кем-то судорожно боролся, хрипел придушенно. И вдруг резанул по ушам тонкий девичий крик:
– Га-ады-ы! Поодевали наше, гады!
Зародов привстал, разглядел внизу мятущиеся тени. Разобрал: двое в красноармейских гимнастерках держали за руки худенькую девчонку. Третий, судя по фуражке, командир, ударил ее по лицу, крикнул картаво:
– Го-во-рить!
– У, паскуда! – зарычал Зародов, вытягивая из-под себя винтовку.
Он выстрелил, целя этому картавому в голову. И сразу скатился вниз, обрушив половину скирды, хлобыстнул прикладом по податливому черепу, взмахнул штыком в другую сторону, не достал, увидел, как черная фигура запетляла, растворяясь в серой пелене еще не отступившей ночи.
Девушка захлебывалась в рыданиях. Зародов поднял ее на руки и понес, сам не зная куда. Наткнулся на другую скирду, ногой смахнул край, положил девушку на солому и сам без сил опустился рядом, поглаживая ее по щекам, утешая. Она плакала взахлеб, благодарно жалась к нему, неистово целовала, задыхаясь что-то все говорила, говорила невнятное. И он целовал ее мокрые от слез щеки, словно только так мог утешить, успокоить, гладил растрепанные волосы, мягкую спину, податливую под тонкой вязаной кофточкой, и боялся лишь одного: как бы не потерять сознание от захлестывающей боли, расслабленности, душевной истомы…
Очнувшись от сумасшедшего порыва благодарности и нежности друг к другу, они стыдливо отодвинулись, полежали, словно не знали, что теперь делать. Рассветное молоко все гуще заливало степь, и уже видно было и ту скирду, где он спал, где раскидал переодетых в красноармейскую форму диверсантов. За скирдой в отдалении темнело еще что-то, похожее на автомобиль.
– Никак полуторка, – сказал Зародов и не узнал своего голоса, хриплого, словно простуженного, виноватого.
– Мы на ней приехали. – Девушка говорила спокойно, как об обыденном. – За соломой для раненых. А эти… – голос ее дрогнул, – гады переодетые… Я было обрадовалась, думала свои, побежала просить, чтобы помогли солому грузить, а они… Шофер выскочил из машины – застрелили шофера…
Зародов тяжело встал, пошатываясь, направился к рассыпанной скирде. Двое убитых лежали навзничь головами в разные стороны. Лица трудно было разглядеть; разбитые, залитые кровью, они походили на страшные карнавальные маски. У одного на петлицах поблескивали две шпалы майора, у другого – три треугольника старшего сержанта. Борясь с головокружением и с болью, которая, казалось, уже кольцом опоясала все тело, Зародов наклонился, вынул у того и у другого документы из нагрудных карманов, револьверы из добротных кожаных кобур и пошел к стоявшей неподалеку машине. Шофер – пожилой красноармеец в совсем белой от стирки старой гимнастерке – лежал возле машины, и круглое пятно на его груди темнело, как орден.
Только что казавшийся себе полным сил, Зародов с трудом поднял обвисающее тело шофера, перекинул его через борт на мягкий слой соломы и полез в кабину. Водить машину он не умел, пробовал только несколько раз еще мальчишкой. Но мальчишеское, видно, крепко застревает в человеке – машина завелась, и он рывками, кусая губы от боли, повел ее к скирде.
– Садись скорей! – крикнул девушке еще издали, боясь оторвать от руля руки. Она ловко, на ходу, прыгнула на подножку, втиснулась рядом, больно толкнув его, захлопнула дверцу.
– Показывай дорогу.
– Куда?
– В санчасть. Или как там у вас?
– В медсанбат.
– Вот-вот, мне тоже туда надо бы.
– Вы что – ранены?
– Есть малость.
Она отодвинулась от него, потрогала тугой, в перевязи. И вдруг заплакала. Без рыданий, без всхлипов, просто смотрела на него, и из глаз ее одна за другой катились слезы.
– Чего ты?
– Ничего, – всхлипнула она. – Я-то дура…
– Как тебя звать? – спросил Зародов.
– Панченко… Нина… Санитарка я.
– Медсестра? Чего ж не в форме?
– И так еле упросила взять.
– Медсестрам полагается форма.
– Мало ли что кому полагается. До того ль теперь?
Он поглядел на нее и лишь сейчас заметил, что она красива. Нос, правда, маловат, а губы, наоборот, непропорционально большие, но у нее был мягкий, нежный профиль, напоминающий какую-то киноактрису.
– М-да! – вздохнул он. – Муж-то где?
– А что? – помедлив, спросила она.
– Воюет что ли?
– Может, и воюет.
– А дети есть?
– Нет, что вы!
– Почему «что вы»? Моя мать говорила: женщина без детей – не женщина.
– А вы женаты?
– Не успел.
Она больше ничего не спросила, и Зародов почувствовал что-то томительно тягучее в душе, словно она, душа, была нитью и кто-то добрый и ласковый принялся наматывать эту нить на мягкие пальцы.
Уже совсем рассвело. По степи сновали машины, торопясь проскочить до первых немецких самолетов. По горизонту, то дальше, то ближе, виднелись кипы деревьев, белели домики. Что это были за дома, Зародов не знал и все поглядывал на свою соседку.
– Правильно едем?
– На те деревья держите… Теперь на тот домик… Во-он в тот поселок, там медсанбат.
Степь расстилалась ровная на все четыре стороны, – езди, как хочешь. И по дернине было даже удобней, чем по дороге, – пыли меньше.
Он сумел самым малым ходом провести машину по улице поселка, въехал в ворота с надписью «Школа-семилетка», задев кузовом за что-то, но даже не оглянулся. Не рассчитав, ткнулся радиатором в стену и так остановился. И закрыл глаза, навалившись грудью на руль.
– Чего встал?! – услышал рядом сердитый голос. – Самолеты налетят, камня на камне не оставят. Давай под навес!…
Дверца открылась и он увидел рядом молоденького санитара в пестром от темных кровавых пятен халате.
– Он раненый, – вступилась Нина. – Шофера убили, а вот он привез.
– Давай вылазь, если раненый, – смягчился санитар. – Аль помочь? Вылазь, вылазь, сам отгоню машину.
Зародов, стараясь, чтоб побыстрее, сполз на землю, огляделся. Двор был большой и пустынный. Вдоль стенки у дверей стояли легкораненые, ждали очереди к врачу.
– Иди туда, раз ходить можешь. Винтовку оставь.
– Как это – оставь?
– Товарищ Панченко! – повернулся санитар к Нине. – Чего стоишь? Помоги раненому, покажи, куда деть винтовку.
Нина обвила рукой тугую, как бочка, поясницу. Иван обнял ее за плечо, и они пошли рядом, прижавшись, как на гулянии. Из раскрытых окон слышались стонущие голоса, откуда-то доносился монотонный надрывный крик.
Так они прошли мимо молчаливой очереди раненых, поднялись на крыльцо и попали в сумрачные сени. Здесь целый угол был завален винтовками, пистолетами, гранатами.








