Текст книги "Три версты с гаком"
Автор книги: Вильям Козлов
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
5
Как всегда, захватив с собой снасти, Артем поплыл на свое любимое место к острову, напоминающему шапку Мономаха. Солнце еще не взошло, и над озером стлался белый туман. У берегов, громко всплескивая, охотилась щука. На плесе гонял мальков окунь. Резиновая лодка бесшумно продвигалась вдоль берега. За ней тянулась широкая дымная полоса. Весла чуть слышно погружались в воду. На кувшинках, камышовых листьях, в осоке чернели стрекозы. Много месяцев провели они под водой, прежде чем из личинок превратились в стрекоз. Утренняя роса обильно окропила их. Смятые прозрачные крылья слиплись, длинные членистые туловища изогнулись. Насекомые терпеливо ждали восхода солнца. Лишь обсохнув, смогут они расправить крылья и, навсегда расставшись с пучиной, впервые взмыть в небо.
Солнце занималось над островом. Небо щедро играло яркими красками. Туман рваными клочьями отрывался от воды и таял в воздухе. Артем опустил весла и стал смотреть на остров. Небо над ним заполыхало огнем, вершины сосен разом вспыхнули, будто бенгальские огни, и над островом показался край ослепительного диска. Артем сначала сощурился, а потом совсем закрыл глаза. Когда он снова взглянул в ту сторону, солнце уже выкатилось из-за острова, а длинные лучи разбрелись по небу.
Миллионы лет свершается великое таинство: переход от ночи к дню и ото дня к ночи. И миллионы лет эта величественная картина волнует человека. Забыв про рыбалку, Артем, энергично взмахивая веслами, поплыл к другому берегу, туда, где блестела под сосной машина. Там в багажнике мольберт, краски, кисти...
И вот уже третий день он пишет восход солнца. На его счастье, стоит хорошая погода, но каждый раз солнце встает из-за острова по-разному. Никогда эти великолепные утренние краски не повторяются. Артем работает с упоением, не замечая времени. И лишь когда солнце начинает припекать макушку, а деревья перестают отбрасывать тень, он распрямляется и, отойдя на несколько шагов, разглядывает свою работу.
Работал он на том самом земляничном острове, где они с Таней обнаружили ветхий шалаш. Чтобы не возить каждый раз мольберт и краски, Артем оставлял их на ночь в шалаше.
О Тане он думал, возвращаясь на свой остров, где была разбита палатка. Что-то получилось у них не так. Девушка откровенно избегала его. Десять дней прожили они здесь. Начав картину, Артем забросил рыбалку. Правда, в садке еще гуляло достаточно рыбы. Когда нужно было варить уху, Таня брала ее и, подождав, пока уснет, чистила и потрошила. Уху она научилась варить не хуже Артема.
Все делала молча, не глядя на Артема. Он пытался расшевелить ее, развеселить. Рассказывал разные смешные истории и сам первый громко смеялся. У девушки же лицо было непроницаемым. Сняв котелок с огня, приглашала Артема обедать. Сидя друг против друга, молча ели. Уха была горячая, и Таня старательно дула на деревянную ложку.
Артем не понимал, что происходит с ней, да и не очень-то пытался понять. Работа слишком захватила его, чтобы думать о чем-либо другом. Иногда он ловил на себе ее пристальный взгляд, но она тут же опускала ресницы или отворачивалась.
Он не сказал ей, что встретился на берегу с Володей и что работает над картиной. Как-то позвал ее на тот, земляничный остров, но она отказалась. После того, что у них произошло, Артем хотел было из шалаша перебраться в ее палатку, но Таня развернула его за плечи и вытолкнула вместе с матрасом. И вход на «молнию» закрыла. Артем пожал плечами и отправился в шалаш. Что ему еще оставалось делать?
Он еще раз пытался ночью войти к ней, но, получив молчаливый, настойчивый отпор, угомонился. Хотя, признаться, очень разозлился.
Черпая из алюминиевого котелка горячую уху, Артем задумчиво смотрел на озеро,
С востока наползали подернутые дымкой дождевые облака. Если погода испортится, придется прервать работу. А ему еще и нужно-то два-три солнечных дня...
Артем вздохнул и взглянул на девушку. Она тут же опустила глаза. В ее ложке дрожат золотистые капли ухи. Он решает, что пора наконец объясниться начистоту.
– Может быть, я действительно тут поглупел, но убей бог, не пойму, что с тобой происходит? – начал он, положив ложку на траву.
– Ничего.
– Тогда почему же ты со мной не разговариваешь?
– О чем говорить-то?
– Гм, – озадаченно произнес он. – Так уж и не о чем...
– Можно о погоде... К вечеру дождь будет.
– Лучше бы не надо.
– Так ведь он нас не спросит. Посыплется с неба – и все.
– Вон какой завернул ветер... Я думаю, разгонит тучу. Да и туча-то невелика... Ну, разве что самым краем зацепит...
– Ну вот и поговорили... о погоде, – сказала она, поднимаясь. – Ты на тучу любуйся, а я пойду позанимаюсь, пока нет дождя.
Улыбнулась и, захватив толстые книжки, ушла в глубь острова.
«Чего это я привязался к туче? – злясь на себя, подумал Артем. – Действительно я здесь поглупел... Поговорили, называется!»
Погода вконец испортилась: ветер переменился, и подуло с севера. Высоченные деревья, раскачиваясь, шумели и днем и ночью. «Шапка Мономаха» на острове сбилась набекрень – это ветер согнул деревья. Когда в просветах облаков проглядывала свежая небесная голубизна, ветер ненадолго затихал, а хмурая свинцовая волна, с ворчанием накатывавшаяся на берег, замедляла свой бег, прятала белые гребешки. Иногда принимался моросить надоедливый мелкий дождь. И тогда на острове становилось совсем неуютно. С ветвей капало на голову, брызгало с травы. Заденешь куст – так и обдаст крупными, как горошины, каплями. Стало холодно. Что хорошо, так это комары пропали. Куда-то улетела и Кира.
Таня часами не вылезала из палатки. Артем думал, что все зубрит, но, как-то заглянув в низкое окошко, увидел, что она лежит на матрасе и, не моргая, смотрит на мокрый просвечивающий потолок. Дождь монотонно шелестел по палатке.
– Таня? – позвал Артем, стоя у входа.
– Что? – не сразу ответила она.
– Я хотел тебе сказать... – он запнулся.
– Я слушаю.
– Знаешь что? Выходи за меня замуж.
Секунду в палатке было тихо, затем послышался сначала тихий, потом все громче смех.
– Это что, предложение?
– Я тебя... Ну, помнишь, я тебе говорил там, в шалаше?..
– Не помню.
Она перестала смеяться. Хотя более смешную картину трудно себе представить: дождь, закрытая палатка, а перед ней мокрый, взъерошенный Артем, пытающийся объясниться в любви. И как назло, все нужные слова куда-то подевались.
– Что же ты мне говорил в шалаше?
– Я хочу на тебе жениться, – сказал он.
– А я совсем не хочу выходить замуж.
– Так уже заведено: рано или поздно женщина выходит замуж, а мужчина женится...
– Ну и женись, а я тут при чем?
– Как это при чем? – опешил Артем. – Я на тебе хочу жениться!
– Какое унылое объяснение в любви... Как эта унылая погода.
– Ты уж извини, как-то вот не научился... – сказал Артем и передернул плечами: за шиворот скатилась холодная струйка. – Наверное, опыта нет... Можно к тебе?
– Нет.
– Посторонним вход воспрещен, – усмехнулся Артем. – Ничего не скажешь, строгая ты... девушка!
Она промолчала.
– Значит, не пустишь? Я ведь под дождем стою.
– Иди в свой шалаш.
Артем слизнул с усов капли и подергал за белый шнур, натягивающий палатку.
– Это ведь нелепо, после того что у нас было, – сказал он. – И потом я действительно хочу на тебе жениться... К чему это глупое упорство?
– Ты, пожалуйста, больше не напоминай про то, что было... По-моему, это нехорошо – напоминать....
– Ну, что тебе еще надо, черт побери?! – рассвирепел Артем. – Я тебя люблю, готов на тебе жениться хоть сейчас, а ты...
– Не кричи, – тихо сказала она. – Лучше сходи и поищи Киру... Куда бы это она могла запропаститься?
– При чем тут Кира? – завопил Артем. – Я чувствую, что становлюсь круглым идиотом, разговаривая с тобой...
Треснув кулаком по тонкому дереву, которое обрадо-ванно обрушило на него целый каскад дождевой воды, он нырнул в шалаш. Там было темно и холодно. Нащупав в рюкзаке бутылку, он налил в кружку водки и, передернувшись, единым духом выпил. Долго сидел, глядя в светлый квадрат входа, потом встал во весь рост, приподняв головой крышу шаткого шалаша. Тонкие жерди со стуком посыпались на землю. Разрушив свое нехитрое жилище, он подошел к палатке и громко сказал:
– Вот что, Татьяна Васильевна, собирайся... Уезжаем отсюда к чертовой матери!
Из палатки послышался тихий смех.
Глава одиннадцатая
1
Гаврилыч появлялся в восемь утра. Как всегда, в своей плотницкой форме: гимнастерке, заправленной в солдатские галифе, серых кирзовых сапогах с завернутыми голенищами, в старой кепчонке, за ухом огрызок синего химического карандаша. Сумка с инструментом висела на крюке в коридоре. Инструмент у Гаврилыча всегда остро наточенный. Топором, как он говорил, можно бриться, а рубанком с воздуха снимать стружку.
Верный Эд сопровождал его до калитки. Если у пса не было никаких срочных дел, он входил вместе с плотником, а если, были, то останавливался на тропинке и пристально смотрел хозяину в глаза, молчаливо испрашивая разрешения отлучиться. Гаврилыч неодобрительно качал головой и ворчал:
– Знаю я, куда ты, бродяга, навострился... Кум давеча бычка заколол, так к нему, на разведку. Ну, коли стыда нет, иди, я не держу.
Эд круто поворачивался и убегал, помахивая коротким, изогнутым на манер бумеранга хвостом.
Прежде чем взяться за работу, Гаврилыч первым делом выпрастывал из штанов гимнастерку – он любил работать, чтобы верхняя одежда была навыпуск и не стесняла движений, – садился на бревна, щупал твердым прокуренным пальцем острие топора, потом закуривал. Папиросы и сигареты Гаврилыч не употреблял – только крепкий самосад. Покуривая вонючую цигарку, внимательно посматривал на стройматериал, морщил лоб, что-то прикидывая, соображая. Затоптав каблуком окурок, брался за топор, если тесал бревна, или за рубанок, если строгал доски на сколоченном им у колодца верстаке.
Артем с удовольствием смотрел на работающего Гаврилыча. Руки у него были золотые. За что он ни брался, получалось завершенным и изящным, так сказать, со своим почерком. Расщепилась ручка у молотка, и Гаврилыч в несколько минут выстругивал новую. Причем обязательно с каким-либо оригинальным изгибом или утолщением на конце. Такой молоток всегда приятно держать в руках. Все, что бы он ни делал, было крепким, красивым, прочным. И старый дом, будто после долгой хронической болезни, скрутившей его, как ревматизм, медленно, но верно выздоравливал, выпрямлялся.
Артем как-то стал ему показывать свой чертеж, но Гаврилыч, небрежно взглянув на него, сказал:
– Не годится даже для этого самого дела... Бумага твердая. Тебе нужен дом? Так, я полагаю. Дом тебе будет. Хороший дом, справный. Пока не поставлю сруб на фундамент, не сделаю стены и крышу, ты, Иваныч, не совайся в это дело. Комнаты планируй на бумажке, это я не возражаю, хоть и не люблю по бумажкам делать. А сруб, стены и крыша – мое дело. Тут ты без понятия.
Артем свернул свой чертеж в трубочку и спрятал подальше.
Он сидел с альбомом неподалеку и делал наброски. Гаврилыч был изображен, наверное, в десяти разных видах. Но рисунки не нравились Артему. Пока ему не удалось схватить самое существенное в этом человеке.
Чаще всего Гаврилыч работал молча. Обстрогав доску, вскидывал ее к плечу, как винтовку, и, прищурив голубой глаз, пристально всматривался в какую-то только
ему понятную линию. Если все было в порядке, удовлетворенно хмыкал, а если что-либо не нравилось, морщился, как от зубной боли, качал головой, вздыхал. Ругнувшись, снова начинал строгать. Белая с красноватыми и желтыми прожилками стружка, причудливо закручиваясь, летела из рубанка, падала на землю и хрустела под сапогами.
А иногда Гаврилыч работал и что-либо рассказывал. Рассказывать он умел и помнил множество разных историй. Голос его, немного окающий, звучал ровно, спокойно. В образное повествование частенько вплеталось крепкое русское словцо.
Сегодня Гаврилыч был разговорчивым. Он выравнивал топором и рубанком настил для пола. Серая некрасивая стружка брызгала во все стороны. Доски были старые, но еще крепкие.
– Ты хотел что-то рассказать про войну? – напомнил Артем, орудуя карандашом.
Когда Гаврилыч что-либо рассказывал, его лицо становилось живым, выразительным. В такие минуты Артем торопливо набрасывал портрет. Сначала плотник недовольно косил на него голубым глазом, потом привык и перестал обращать внимание.
– Про войну уйма книжек написана, в кино все время показывают, в телевизор... Чего только с русским солдатом не бывало на войне! А вот такой оказии, что со мной стряслась, хрен с кем бывало...
2
– До войны я работал на Севере, – начал свой рассказ Гаврилыч. – На одной большой стройке... Сначала на пилораме хлысты разрезал, потом плотничал. Когда началась война, меня в первый же день призвали в стройбат. Немцы мосты бомбили, а я чинил их, наводил понтоны. Сам знаешь, саперам в войну сложа руки сидеть не приходилось. Случалось, и цигарку запалить некогда. В тебя из пушки садят, самолеты бомбы кидают прямо на голову, а ты сидишь весь на виду и топориком тюкаешь... Три раза на переправе меня осколком скрабануло. Два раза в госпиталь без сознания приволокли, а один раз на ногах прошел весь курс лечения. Это когда в задницу осколок угодил... Оно понятно, фронтовика такое ранение не украшает, так ведь снаряд дурак – сам не знает, где ахнет... А залепило мне на переправе через Великую, под Псковом. Я там мост наводил... Так вот осколочек-то был с килограмм весом. Веришь, сесть с месяц не мог. И спал только на пузе.
На реке Великой мы крепко зацепились и стали держать оборону. Наш стройбат стоял в деревушке Бегуны. Строили дзоты, землянки, рыли противотанковые рвы. Два раза в неделю ходил я в санчасть на перевязку. Это интересное место распухло, что квашня, в галифе не помещалось... Санчасть была верстах в пяти от нашей позиции. Дорога прямиком через бор сосновый. Как раз посередке давнишняя вырубка. Махонькие елочки да папоротник. Иду я, погода хорошая, тепло. Даже кой-где пташки попискивают. Справа пушки гукают, линия фронта там. Самолетики на огромадной вышине пролетают. И наши и ихние. То и дело «ястребки» схватываются с «мессерами». В аккурат у вырубки-то и догоняет меня «эмка». Комдивовская. Командир дивизии тоже был раненый, только в ногу. Ну и ездил в санчасть на перевязку. Шофера я знал. Ну, думаю, генерала к доктору везет – и в сторонку чин по чину. Мое правило – держаться от начальства подальше. А «эмка» вдруг останавливается, Лешка Белозеров высовывает свою щучью голову, его так в дивизии и звали: Щучья Голова.
– Сидай, Василь, – говорит. – Знаю, в какое сурьезное место ты раненный, и поэтому садись рядом со мной, на командирское место. Тут помягче будет.
– А где же, – говорю, – хозяина оставил? – У комдива важное совещание. За доктором послал... Да ты сидай, не стесняйся!
Легко сказать – сидай! Я только и мог с грехом пополам на одной половинке сидеть. Ладно, думаю, дорога ровная, доеду. Идти-то тоже не сахар. Отдает аж в печенку. Кое-как пристроился на генеральском сиденье, сижу помалкиваю. Лешка хоть и ефрейтор, а комдива возит. Большой человек. Он с комдивом запросто беседует, а я его и в глаза-то раза три видал, комдива, значит. Едем, Щучья Голова трещит как сорока. Уж о чем толковал, и не помню. У меня одна мысля в голове: «Скорее бы до санчасти...» Хоть и мягкое генеральское сиденье, а чувствую – из раны сочится сукровица.
– Ух, какой ты сурьезный человек, Василь, – скалит зубы Лешка. – Точно как мой комдив. И вид у тебя представительный... Один зад чего стоит! На-ко, надень!
Достает откуда-то генеральскую фуражку со шнурками, кокардой и нахлобучивает мне на голову.
– Вылитый генерал! Маршал... – хохочет Лешка. —Ты фуражку-то не снимай... Военврач из санчасти выскочит, честь тебе отдаст...
Гляжу, Лешка перестает смеяться и тормозит. Прямо на дороге поваленная сосна. Ни пройти, ни проехать.
– Что за чертовщина! – ругается Щучья Голова. – Вчера ехал – ничего не было.
Остановились мы, Лешка выскочил из-за руля – и к сосне, а мне никак задницу от сиденья не оторвать. Открылась моя рана, ногу свело. И тут вижу, из-за стволов выскакивают бойцы с автоматами. Лешка что-то им закричал, стал показывать на дорогу, а они в него из автомата как шарахнут! Закувыркался по земле Щучья Голова и затих.
А я как примерз к месту. И карабин мой остался в стройбате. Хватаю с сиденья Лешкин автомат и даю очередь по этим самым в нашей форме. Дотумкал, что это переодетые фрицы. Иначе с какой стати Лешку ухлопали? Залегли они, а по мне почему-то не стреляют. Правда, вгорячах я это не сразу сообразил. В общем, когда диск стал пустой, они вытащили меня из машины, заткнули рот Лешкиной пилоткой, скрутили руки
веревкой и поволокли вдоль леса по краю вырубки. Лопочут что-то по-немецки, довольные такие.
Наконец останавливаемся. Гляжу – в молодом ельнике транспортный самолет замаскирован. Двухмоторный. Выкатили его на чистое поле, запихнули меня, сами забрались. Летчик запустил моторы, самолет затрясся, побежал по полю и взлетел...
И знаешь, куда меня прямым ходом доставили? В Берлин. В абвер. Военную разведку, по-ихнему. Допрашивали меня разные важные генералы. Никак не могли взять в толк, что я рядовой боец. Сапер. За командира дивизии приняли. Они специально группу отрядили за линию фронта, чтобы захватить нашего комдива. Самолет не пожалели для такого дела, и вдруг на тебе! Заместо генерала гвардии рядового Василия Гаврилыча Иванова приволокли... Я им и то растолковываю: „какой же я генерал? Поглядите на мою вывеску. Али на руки. У генералов разве такие бывают руки? Одни мозоли да порезы.
И физиономия-то у меня самая наипростецкая.
А и их, разведчиков-то, тоже понять можно. Думали – генерала сграбастали, уже небось готовились железные кресты нацепить, и вдруг вместо генерала оказывается самый обыкновенный рядовой. Обидно, конечно, им было.
Побывал я в трех лагерях для военнопленных, два раза бежал, и оба раза поймали. Чудом жив остался.
Поглядел бы ты на меня в то время: кожа до кости. Помаленьку отошел, силенок набрался... Помню, когда к своим попал, на радостях чарку хватил – свой брат сапер преподнес – так чуть богу душу не отдал. Оглушило, как быка молотом...
После войны тоже немало побродил по родной земле. И маляром был, и сапожником, и дорожным рабочим, и плотничал, конечно. Где только не был, а осел тут, в Смехове. Последнее время места себе не находил там, в чужом краю. И работа хорошая была, и заработок тоже... Все бросил – и домой. И вот тут с сорок восьмого года. А дома мои в поселке стоят еще довоенные. Плотничать-то я начал с пятнадцати лет. И дед мой был плотник, и батька...
3
Гаврилыч взвалил обструганную доску на плечо и понес в дом. Там пригонит он ее к другой такой же. И ляжет доска плотно, как влитая. Гаврилыч уже заново переделал половину пола. Тот, что настлал Серега Паровозников со своими молодцами, горбатится, пищит и скрипит, когда наступишь на него. А пол, уложенный Гаврилычем, ровный, без щелей. Пляши на нем – ни одна половица не скрипнет. И то и другое человеческие руки делали, а какая разница!
Глядя, как ловко орудует топором и рубанком Гаврилыч, Артему тоже хочется что-нибудь сделать. Он откладывает альбом в сторону и берет второй топор. Поплевав на брусок, начинает точить. Гаврилыч неодобрительно поглядывает на него. Наконец не выдерживает, отбирает топор и сам затачивает.
– Кто же мочит брусок? – говорит он. – Камень размягчается, не дает нужного эффекту, и брусок замасливается, портится. Точить нужно только на сухом бруске. Мочат лишь точило, оттого что сталь сильно нагревается и может отпуститься жало. И потом кто же так топор держит? Жало должно быть ровным, прилегать к бруску плотно, а не кое-как. Выбрав из отходов горбыль, Артем начинает обстругивать края. Плотник строгает доску рубанком и поглядывает на художника.
– Не пойму, – говорит он, – чего это ты вздумал над деревом измываться?
– Скамейку делаю.
– Скамейку, значит? – ухмыляется Гаврилыч. – Штука нехитрая: доска да четыре ноги... Только сдается мне, ничего у тебя, друг ситный, не выйдет.
– Уж скамейку-то как-нибудь сколочу, – отвечает Артем.
– Ну-ну, поглядим...
Калитка распахнулась, и на тропинке появился Эд. Он научился открывать дверь носом. В пасти – большая кость с остатками вареного мяса. Важно прошествовав мимо Артема, Эд положил кость к ногам хозяина.
– Чего же мне обглоданную мосталыгу принес? – усмехнулся Гаврилыч. – Вот если бы маленькую...
Пес, преданно глядя в глаза хозяину, поелозил хвостом. Дескать, закусывай, не стесняйся... Отличная кость!
– Грызи, братец, сам, – сказал Гаврилыч и потрепал пса по шее. – Вон у тебя какие клыки! А мне уж и корку хлеба не разжевать своими зубами.
Когда Эд с костью залег в тени у колодца, Артем только покачал головой.
– Первый раз вижу такое, чтобы собака костью поделилась...
– Знает, что я с ним тоже последним куском поделюсь, – сказал Гаврилыч.
Закончив скамейку, Артем показал плотнику. Тот повертел ее в руках и осторожно поставил на землю.
– Сидеть можно, – неуверенно сказал Артем.
– Сидеть и на земле можно, – заметил плотник. – Покажи-ка лучше, чего это ты все карандашом чиркаешь да чиркаешь?
Артем протянул ему альбом. Гаврилыч долго и внимательно разглядывал рисунки, причмокивал, улыбался.
– Это, стало быть, я? Ну и рожа... – Не похож?
– Брось на меня бумагу изводить... Лучше Мыльникова изобрази. Видный из себя и к тому ж директор спиртзавода... А это учителка? Татьянка? Гляди-ка, почти голая... Добра девка, ничего не скажешь. Вот эту рисуй. Девка, правда, с норовом, но зато красивая.
Гаврилыч с сожалением закрыл альбом, сдул пыль с обложки и вернул Артему.
– Я вот все удивляюсь, – сказал он. – Есть на свете люди, которые книжки пишут, музыку сочиняют, вот рисуют... Это как, от рождения богом дано или научиться можно?
Артем не сразу ответил. Читая книги последних лет, слушая музыку, песни, смотря кинофильмы, сравнивая живопись, он все чаще и чаще думал, что многое из всего этого не имеет никакого отношения к настоящему искусству. Модные пустые песенки под оглушающий визг оркестра, которые исполняют перед микрофоном полные достоинства, но безголосые девицы и парни; трескучие, как барабанная дробь, стишки бездарных поэтов; полуабстрактная, полуплакатная мазня живописцев и графиков – все это можно легко научиться делать, не имея даже маломальского таланта.
Артем попытался растолковать плотнику свои соображения. Тот, слушал внимательно, не перебивал, а когда Артем закончил, неожиданно подытожил:
– Выходит, в вашем деле таким, как Серега Паровозников, вольготно живется? Ежели простому человеку вместо хлеба мякину подсунуть, он сразу разберется, что к чему, а вот с книжкой или музыкой, видать, потруднее...
– Людей, Гаврилыч, не так-то просто обмануть... Настоящий талант – он как луч солнца: далеко светит. И всегда рано или поздно найдет дорогу к читателю или слушателю. Плохую книжку и читать не будут. Так же и пустая песня человека за душу не возьмет. Как говорится, в одно ухо влетит, в другое вылетит. Кстати, всех этих ремесленников и не интересует, как люди относятся к их продукции...
– Ну ладно, а как вот ты сам о себе думаешь? Художник ты? В альбоме-то много чего начиркано, так это все наспех. А настоящие-то картины есть у тебя?
– Если бы я не верил, что когда-нибудь напишу настоящую картину, – сказал Артем, – я бы давно краски и кисти забросил... И честное слово, поступил бы к тебе в ученики. Лучше быть хорошим плотником, чем плохим художником.
– Так я и разбежался тебя брать... В плотницком деле тоже талант нужен.
На следующий день, когда Артем вернулся из столовой, рядом с его грубой кособокой скамейкой-золушкой стояла ладная крепкая скамейка-принцесса. Она сияла на солнце древесной свежестью. Коричневые отполированные сучки, будто родимые пятна, были рассыпаны на гладкой поверхности. Казалось, четыре фигурные ножки сами выросли из широкой доски. Скамейка, в отличие от Артемовой, была сделана без единого гвоздя. И лишь в пазах застыл белыми пузырьками казеиновый клей. Мимо такой скамейки не пройдешь: остановишься, полюбуешься и присядешь. Сама тебя приглашает, уговаривает.
.
Глава двенадцатая
1
Артема уже все знали в поселке и, проходя мимо дома, здоровались по сельскому обычаю: мужчины снимали кепки, а женщины кланялись, певуче произнося при этом:
– Доброго здоровьичка-а!
Артем тоже кланялся, отвечал, что на «здоровьичко» пока не жалуется, желал всем доброго утра. Гаврилыч, занятый своим делом, на дорогу не смотрел. И вообще, если с кем он и здоровался, то делал это обстоятельно: вонзал топор в бревно, подходил к калитке, крепко жал руку, потом доставал табак, бумагу и закуривал. Начинался разговор о последних новостях и о дороге, которую никто не хочет ремонтировать. Человек, спешащий на работу, разумеется, не мог подолгу задерживаться, поэтому Гаврилыч охотно беседовал со стариками и старухами. Выкурив цигарку, внезапно обрывал неторопливый , разговор и, забыв про собеседника, снова брался за топор. А собеседник, несколько ошарашенный, еще с минуту топтался на месте, потом, вспомнив про дела, смущенный, уходил.
В субботу поздно вечером, когда на танцплощадке умолкла музыка, в калитку громко постучали. Артем наспех оделся и вышел. Над домом ярко светила полная луна. Доски у колодца серебристо блестели.
Стучал Кошкин. Он тоже, видно, только что соскочил с теплой постели, глаза его
часто-часто мигали, будто в них попала пушинка с подушки, а лицо было озабоченным.
– Там, у вокзала, сильно дерутся, – сказал он. – Надо что-то делать.
Еще не зная, что делать, Артем вместе с ним побежал к тускло освещенному вокзалу. Они немного опоздали. Драка только что закончилась, и один из парней стоял на коленях, согнувшись в три погибели. Даже при луне было видно, как побледнело его лицо. Парень прижимал обе ладони к правому боку и негромко стонал. Заметив приближающихся Артема и Кошкина, три других парня пустились бежать. Не раздумывая, Артем бросился вдогонку за одним из них. У железнодорожного пакгауза парень что-то выбросил. Предмет, холодно блеснув в лунном свете, упал в траву. У пульмана, стоявшего в тупике, Артем настиг беглеца и обхватил за плечи. Парень молча стал вырываться, и тогда Артем повалил его прямо на блестящие рельсы. Парень затих, дыша водочным перегаром. Артем поднялся и сказал:
– Быстренько вставай, и пойдем!
Тот покорно встал и пошел назад, где все еще стоял на коленях раненый. Возле него маячила фигура Алексея Даниловича. По дороге Артем поднял брошенный нож и положил в карман. Кошкин нагнулся над пострадавшим. Парень, не обращая на него внимания, молча разглядывал свою окровавленную ладонь.
– Олежка! – узнал подошедшего Кошкин. – Доигрался, сукин сын! – Взглянув на Артема, пояснил: – Первый драчун в поселке... В прошлом году судили паразита. Два года условно получил и вот тебе снова отличился!
Олежка молчал, угрюмо глядя в сторону. Спутанные черные волосы низко нависли над глазами. Белая рубаха разорвана у локтя, вся в черных пятнах.
– Твоя работа? – кивнул Кошкин на раненого.
– Ты еще не милиционер, дядя Алексей, – пробурчал Олежка, – а всего-навсего дружинник...
– Видали, как разговаривает! – возмутился Кошкин. – Ничего, в милиции по-другому заговоришь!
Артем вытащил из кармана финку и протянул Алексею Даниловичу.
– Вот выбросил...
– Ну, Олежка, – разглядывая нож, сказал Кошкин, – твоя песенка спета. Не был ты человеком и, видно, не будешь... Жалко батьку. Вот из-за такого стервеца теперь сколько неприятностей ему.
– Неохота мне тебя слушать, – вяло пробормотал Олежка. – Ведите куда надо, и дело с концом, а батька мой тут ни при чем.
– И откуда только такие паразиты берутся! – с сердцем сказал Кошкин.
– Понесли его к моей машине, – сказал Артем, подхватывая раненого под руки. – А ты бери за ноги! – приказал он Олежке.
Втроем донесли они парня до калитки, опустили в траву. Артем распахнул ворота и вывел на дорогу «Москвич». Осторожно посадили туда парня, подложив под бок его смятый пиджак. Парень кривил губы от боли, но не стонал. Откинувшись на сиденье, закрыл глаза.
– А что с этим делать? – спросил Артем, кивнув на Олежку.
– В милицию, – сказал Кошкин.
Олежка уселся рядом с раненым. Кошкин сбегал домой предупредить жену и заодно прихватил газету, в которую старательно завернул главную улику – финку. Артем думал, что Алексей Данилович сядет рядом с преступником, но он устроился на переднем сиденье.
Артем старался вести машину как можно осторожнее, но все равно ее кидало и подбрасывало на колдобинах. Когда выбрались на асфальт, раненый и Олежка мирно разговорились.
– За что ты меня, Олежка? – спросил тот.
– Сам знаешь.
– Сволочи вы... Я до Маньки и пальцем не дотронулся. Подумаешь, два танца станцевал. А домой проводить она сама меня попросила. На твоего дружка Леху ей
наплевать. Она сама мне сказала.
– Все равно на фиг было к ней лезть? – сказал Олежка.
– Я же говорю, она сама. Мне Манька вовсе и не нравится. Уж коли на то пошло, я с Зинкой с самой весны валандаюсь... Вот помру, и поставят тебя к стенке. А Леха твой с Манькой прохлаждаться будут и подсмеиваться над тобой.
– Не помрешь, – сказал Олежка.
– Ну а вылечат, все одно лет пять влепят, а то и поболе.
– Влепят! —подал голос Кошкин.
На заднем сиденье долго молчали. Темный лохматый лес, освещаемый фарами, расступился, и появились первые постройки; справа широко и вольно заблестело большое бологовское озеро, когда Олежка нарушил молчание:
– Говорят, от тюрьмы и от сумы никогда не отказывайся...
– Дурак ты, Олежка, – заметил Кошкин. – Сколько тебе сейчас? Восемнадцать? Лучшие свои годы угробишь в тюрьмах, и за что, спрашивается? За собственную
глупость. В твои годы нам родители лишь по большим праздникам преподносили по стаканчику, а вы? Нальете свои бессовестные глазищи и ищете, с кем бы подраться...
Небось ножичек-то сам выточил на станке?
– Ты как прокурор, дядя Алексей, – сказал Олежка. – Ну, выточил! Ну, пырнул! Сам и отвечать буду.
– Это верно... Отвечать придется. По всей строгости советского закона!
Почему такое случается в поселке? – возвращаясь в Смехово, задумался Артем. Прав Алексей Данилович. Еще не оперившиеся юнцы пьют водку наравне со взрослыми, а потом вот до чего докатываются. Вся и радость-то у них – это суббота и воскресенье, когда в клубе танцы. А перед танцами, как закон, распивают бутылку, другую... И слоняются по поселку подвыпившие парни, ищут приключений. Один раз додумались разобрать общественный колодец, в другой – вывернули железный рекламный щит, куда клеятся афиши о новых фильмах. Однажды привалили дверь вдовы Екатерины огромным камнем, который наутро с превеликим трудом откатили двое здоровенных мужиков.