Текст книги "Три версты с гаком"
Автор книги: Вильям Козлов
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
– Домишко-то у меня маленький, старый, с тараканами, а потом мужик мой сильно храпит...
– Чего ж это твой дом вдруг похудел? Лучший был на всей Кооперативной улице...
– Чиво? – удивленно раскрыла рот Степанида. – Никак тутошний?
– Садись, – сказал парень.
Степанида, озадаченно посмотрев на него, полезла в кабину.
– Мешок давай в багажник положу.
– Мешок-то одна видимость... Пущай лежит на коленках.
– Золото у тебя в нем, что ли? – усмехнулся парень.
– С базара еду, родимый... Кой-чего тут для домашнего хозяйства.
Артем сел рядом с водителем, и они поехали. Прыгающий свет фар освещал глубокие, с черной окаемкой лужи, в которых плавали грязные листья, отражались исхлестанные бортами грузовиков голые кусты, покосившиеся, с вырванными клочьями древесины телеграфные столбы.
– Не узнаешь меня, тетка Степанида? – помолчав, спросил водитель.
– Чей же ты будешь-то, родимый? Будто и вправду личность твоя мне знакомая...
– Когда-то за твоей дочкой Любашей ухаживал...
– Господи, неужто Петька непутевый?
– Что Петька – это верно, – сказал парень. – А насчет «непутевого» я с тобой, тетка Степанида, не согласен... Это в твоем бабьем представлении был я непутевым.
– Батюшки, надо ж, Петька непутевый! Откуда ж ты взялся-то, головушка твоя забубённая?
– Из Харькова. Отпуск у меня, вот и решил в родные края наведаться. Считай, с пятьдесят второго тут не был... С тех самых пор, как отдала ты Любашу за капитана-артиллериста. Где она сейчас?
– В Калуге... Муж-то ейный до подполковника дослужился и в этом году на пенсию вышел...
– Чего же ты за старого выдала?
– На пятнадцать годков всего и старше-то... Ох, и хватила моя Любушка горюшка с ним! Ты ж знаешь, веселая она была, хохотушка, а он бирюк бирюком... Глядит исподлобья, не улыбнется... Поругаются, так целый месяц, бывает, молчит. Ходит надутый, как индюк, и хоть бы слово! Вот уж пятый год к нам сюда глаз не кажет. Разобиделся на меня за чтой-то... Слова поперек не скажи, сразу насупится, замолчит и глазами только зыркаету. чисто сыч лесной... Она уж и разводиться с ним надумала, да ведь дочь у них. В этом году в институт поступила. Слава богу, хоть она не в батьку...
– А Люба приезжает?
– Кажинное лето гостит. За ягодами-грибами ходит. Бывает, по два месяца живет. Она ведь учительница. И дочка с ней. А в этом году с подружкой приезжала, внучка-то... А ты, Петенька, шоферишь? Небось начальника толстопузого возишь?
– Я сам начальник, тетка Степанида... А машина эта моя.
– В энту... лотерею выиграл? – ахнула Степанида,
– В прошлом году купил... Черт, тут и рессоры поломать недолго! – раздраженно сказал парень.
– У меня на днях левая полетела, – заметил Артем.
– Черт бы побрал вашего председателя! – ругнулся водитель, когда «Москвич», будто паралитик, затрясся на частых и глубоких колдобинах. – В космос летаем, а дорожку, что осталась от царского режима, не можем отремонтировать...
– Так его, мазурика, Петенька! – засмеялась Степанида. – В председателях-то у нас уж который год ходит твой родной дядюшка...
– Я с ним поговорю... – пообещал Петя.
– Пустое дело, – усмехнулся Артем.
– Почем там у вас нынче в Харькове поросята?
– Не в курсе, тетка Степанида.
– Квартира-то у тебя хорошая?
– Не жалуюсь. Большая, со всеми удобствами.
– И телевизор есть?
– Есть, тетка Степанида, есть... Цветной даже.
– Сколько же ты, Петенька, получаешь? – помолчав, спросила Степанида.
– Много, тетка Степанида... Инженером-конструктором работаю я на большом заводе.
– И врешь ты все, Петенька... И никакой ты не анжинер и машина вовсе не купленная, а казенная.
– Промахнулась ты, тетка Степанида... – усмехнулся Петр. – Променяла такого зятя, как я, на старого и нелюбимого... Говоришь, бирюк бирюком? Был бы я женат на Любе-то, возил бы тебя бесплатно на машине по городам да курортам. И жила бы ты с дочкой и внуками в большом красивом городе...
– Мне и тут хорошо, – ввернула Степанида. – Я на жизню не пеняю.
– Растоптала ты нашу любовь, да, выходит, сама в дураках-то и осталась. Зять тебя не любит, говоришь, стороной объезжает, да и дочь вряд ли простила тебе...
Видно, Степанида в расстройстве заерзала на заднем сиденье и придавила крутым боком задремавшего было поросенка, так как раздался пронзительный визг. Петр удивленно оглянулся, но машина тут же провалилась в колдобину, и он, чертыхнувшись, остановился и дал задний ход.
– Вон какого ты пассажира везешь, – усмехнулся он. – Чего ж не сказала?
– Так, Петенька, шоферы-то, сам знаешь, какой народ привередливый. С поросенком-то не каждый в грузовик посадит, а уж в легковушку и подавно!
– Гляжу, все такая же ты, тетка Степанида! Людей-то все за дураков считаешь...
– Ох, Петенька, народ-то нынче пошел хуже летошнего, – сказала она, утихомирив поросенка. А немного помолчав, спросила: – Женатый ты?
– И жена есть, и двое ребятишек.
– Я думала, так и не оженился, – разочарованно протянула Степанида. – Женатые с семьями в отпуск ездиют. Поглядишь – целый коробок набитый! И собаками, и с кошками на машине катят куда-то.
– Ну вот и приехали, – сказал Петр. – Плати за проезд, тетка Степанида!
– Неужто с меня возьмешь? – удивилась она.
– С какой же это стати я тебя должен бесплатно возить? Да еще с поросенком?
– Ох, Петенька, жисть-то какая нынче? – запричитала Степанида. – Куды не повернись – плати. Денег-то на каждый случай не напасешься! Откуда у меня, старой бабы, деньги-то? Всю жизнь не работала, пенсия не причитается...
Она долго копалась в кошельке, звеня мелочью. От кошелька вскидывала притворно-несчастные глаза на парня, рассчитывая, что он раздумает, но Петр, не вылезая из кабины, ждал. И лицо у него было каменное. Вздыхая и охая, Степанида выложила ему медяками тридцать копеек.
– Рубль с тебя, – сказал Петр.
Степанида так и взвилась на сиденье, поросенок отчаянно завизжал.
– Да с меня в автобусе тридцать копеек берут, а ты рупь! Побойся бога, Петенька!
– Тридцать копеек с тебя, тридцать с поросенка, да за то, что обманула, еще сорок. Вот и получается рубль.
– Я ж его на коленках держала! В ем и весу-то вместе с мешком три килы.
– Не торгуйся, тетка Степанида... Сказано, рубль. А спорить будешь – не поленюсь, назад отвезу, на старое место... Ты ведь меня знаешь.
– Лучше бы я пешью дотопала... – запричитала Степанида. – Видано ли, рупь за такой конец? И с ево тоже возьмешь рупь? – кивнула она на Артема.
– Не будешь платить – порося твоего конфискую, – припугнул Петр.
– Бери, бери! Разоряй! – Степанида сунула смятую бумажку и, бормоча под нос проклятия, вывалилась из машины злющая, как ведьма.
– Будешь писать дочке, от меня привет! – крикнул вслед Петр.
– Был ты непутевый и остался-а... – на всю темную улицу привычно запела разобиженная Степанида. – Ни стыда-то у тебя, Петенька-а, ни совести, хоть и анжи-нер... Подумать только – за один конец рупь содрал!
Артем – он за всю дорогу не проронил почти ни слова, – слушая этот интересный разговор, полез в карман и тоже протянул водителю рубль.
– Вы что? – удивился тот, отстраняя его руку. – Неужели подумали, и вправду беру деньги? У нас с ней, товарищ, старые счеты... Я ведь знаю ее больное место! – И вдруг, откинувшись на спинку сиденья, весело и заразительно расхохотался. – Как... как она поглядела на меня... Ей-богу, думал – поросенком запустит! – И, став серьезным, прибавил: – А ведь она на самом деле мне и Любе жизнь поломала... Дело прошлое, а узнав, что Любаша замужем, я готов был в прорубь...
Он довез Артема до самого дома, сам достал из багажника рессору.
– Здесь ведь дедушка Андрей жил! – сказал Петр, глядя на освещенный уличной лампочкой дом.
– Теперь вот я живу.
– Ну, сегодня мне весь вечер будет икаться – Степанида все косточки перемоет.
Петр рассмеялся и, распугивая светом фар смеховских кошек, поехал по Кооперативной улице к дому Кирилла Евграфовича Носкова.
6
– Ну что ты ходишь как потерянный? – спросил Гаврилыч. – Уехала – и скатертью дорога... Любит – назад воротится, а не любит, так и жалеть нечего.
– Как у тебя все просто! – усмехнулся Артем.
– Вот бы моя баба сбежала, я бы только перекрестился...
– А если я люблю ее?
– Тогда догоняй, – сказал Гаврилыч. – Ищи...
– Ищи ветра в поле...
До сих пор он не знал, куда уехала Таня. В школу из Бологого прислали другую учительницу, и она уже ведет занятия в Танином классе. Три раза в неделю ходит теперь в Голыши и Артем. Он ведет уроки рисования. . Мальчишки и девчонки с увлечением рисуют карандашами круги, кубы и квадраты. Вместе со всеми рисует фигуры и Женя. Он у Артема первый помощник. Собирает и раздает альбомы, стирает с доски, приносит из учительской наглядные пособия.
Частенько из школы они возвращаются вдвоем. Женя, жестикулируя, рассказывает разные забавные истории и первый разражается громким смехом. Артем его не слушает. Глядя на знакомые сосны, он вспоминает, как они целовались под ними с Таней... Лес совсем стал светлый.
На вершинах осин и берез еще держатся редкие листья. На рябинах ярко рдеют чуть сморщившиеся ягоды. Их с удовольствием склевывают черные дрозды, которые почему-то не улетели на юг. Может быть, оттого, что в лесу все рябины красные от ягод?
Видя, что Артем почти его не слушает и думает о чем-то своем, Женя тоже умолкает. Иногда нагибается за еловой шишкой и, размахнувшись, запускает ее вверх.
– Хотите – попаду в старое гнездо? – говорит он.
– Что ты говоришь? – спрашивает Артем.
Женя вздыхает и, наморщив лоб, задумывается.
Мальчишка привык к художнику – он по-настоящему учит его рисовать, – и ему грустно, что Артем уж который день переживает.
– Мне одна девчонка нравится, – после долгого молчания говорит он. – Из нашего класса...
– Я ее сразу узнал, – отвечает Артем. – По твоим рисункам. И догадался, что она тебе нравится...
– Я ей записку написал, а она прямо на уроке отдала ее учительнице... Я ведь ей написал, а она – учительнице!
– А что ты там написал?
– Ну, что она мне нравится...
– И сейчас нравится?
– Это же предательство! Я ей за это...
– Девчонке-то? – говорит Артем. – Вот уж это зря. Будь мужчиной.
– Она для меня теперь не существует... Такое не прощается, верно я говорю?
– Как тебе сказать, – говорит Артем. – Наверное, все-таки надо научиться прощать.
– Я не прощу, – твердо говорит Женя.
«Вот она, жизнь, – философски рассуждает про себя Артем. – Четырнадцать лет, а уже тоже... трагедия. Девчонка передала учительнице первую любовную записку... Конечно, это предательство. По глупости, наверное, она так сделала... А Таня считает предательством, что я ничего ей не рассказал о Нине. Но при чем тут Нина, если я люблю тебя, Таня!..»
После школы к нему стала забегать «на минуточку» Машенька Кошкина. Вместо минутки просиживала по полчаса, а то и больше. Она близко к сердцу принимала все беды Артема, но тоже ничего нового не могла сообщить. Никто из учителей не знал, куда вдруг уехала
Татьяна Васильевна. От кого-то Машенька слыхала, что на Урале есть у Татьяны Васильевны настоящая подруга, к которой она могла бы поехать.
– Счастливый вы, дядя Артем, – в последний свой приход сообщила ему Машенька. – Любите... и вас тоже любят.
– Я – счастливый? – Артем даже рассмеялся. – Это новость для меня.
– А вот меня никто не любит, – со вздохом продолжала она. – Правда, и я никого не люблю, но жить без этого как-то неинтересно...
– В книжке прочитала? – спросил Артем.
– Где вам, мужчинам, понять нас, женщин...
На нее без смеха невозможно было смотреть: маленькая, светлоглазая, с темными кудряшками на лбу, она печально подперла голову рукой и тяжко-тяжко вздохнула. Ну и артистка эта Машенька!
– Есть на свете одно существо, которое меня любит, – сказала она. – Это коза. И зовут ее тоже Маша.
Машенька вставала с табуретки, печально говорила: «До свиданьица!» – и уходила, а Артем снова оставался наедине со своими невеселыми мыслями. Он потерял интерес к строительству дома, плохо спал. Сидя у окна с книжкой, все время выглядывал, дожидаясь почтальона. И как только в синий ящик падали газеты, срывался с места и выбегал в сени. Но письма от нее не было.
В один из таких пасмурных осенних дней Артем почувствовал непреодолимую потребность к работе. Он принес сверху мольберт. Тонкими гвоздями прибил
отгрунтованный холст, разложил тюбики с красками, кисти и задумался... Нет, не над тем, что писать: он уже знал – это будет портрет Гаврилыча, – а задумался Артем о самом Гаврилыче. Достаточно ли он знает этого человека? Несколько месяцев проработали они бок о бок. Стоит плотнику отложить в сторону топор, приподнять голову, и Артем уже знает, что он сейчас скажет... Вот они, десятки набросков, эскизы...
Артем позвал Гаврилыча и провел на холсте первый штрих углем. Плотник привык, что Артем рисует его, когда он работает, и даже не замечает этого, а тут его усадили у окна на табуретку и велели смирно сидеть. Правда, можно было разговаривать. Посидев минут десять, он вдруг сорвался с места и, пробормотав: «Погодь маленько...» – убежал. Вернулся через полчаса чисто выбритый, в каком-то нелепом полосатом бумажном костюме и красной рубахе, из широченного ворота которой сиротливо торчала худая морщинистая шея с пучком волос на кадыке. Даже редкие волосы на макушке намазал чем-то жирным. От его измятого обмундирования несло нафталином. Видно, только что из сундука достал, где все это добро лежало долгие годы.
Взглянув на его благостно-постную физиономию и напряженные плечи, Артем рассмеялся:
– На кого ты, Василь Гаврилыч, похож стал?
– В этом пиджачке я на своей свадьбе гулял... – обиделся Гаврилыч. – А рубаха, верно, не моя – у шурина одолжил... Коли мой пиджак тебе не нравится, я у него шевиотовый костюм попрошу. Для такого случая даст.
– Ничего не надо просить, – сказал Артем, убирая кисти. – Надень снова то, что на тебе всегда, и, пожалуйста, волосы больше этой дрянью не мажь, ладно?
– Ты что ж, Иваныч, на посмешище меня будешь делать? – расстроился плотник. – Я слыхал, ваш брат рисует людей и вовсе без одежи... Я на такой срам, хоть режь меня, несогласный. Это ты имей в виду.
– Я напишу тебя таким... Ну, каким я тебя вижу, – сказал Артем. – Дня через три опять попробуем. Только прошу, чтобы все как обычно. И карандаш засунь за ухо.
Когда Гаврилыч снова стал похож сам на себя, Артем приступил к работе. Плотник совершенно неожиданно отнесся ко всему этому с величайшей серьезностью. Сидел, как памятник, не шевелясь. Даже закурить не просил. И лишь спустя несколько дней стал привыкать и держаться все более свободно. Приходил он позировать всегда в назначенный час и трезвый. Работа продвигалась, но Артем был недоволен: по-прежнему что-то неуловимое ускальзывало от него. В такие дни он писал одежду, фон. Гаврилычу он портрет не показывал, хотя тот умирал от желания хотя бы раз взглянуть на холст.
Как-то во время сеанса он спросил:
– И куды ты его думаешь деть? В наш клуб и даром не возьмут...
– Возможно, в музее будет висеть твой портрет, – сказал Артем, хотя, честно говоря, такой уверенности у него пока не было.
– И люди будут глядеть на него? – Надеюсь.
– Они ж плеваться будут! Скажут, что за образина такая?
– Если так скажут, я этот холст на помойку выброшу.
– Рожа небритая, волосенки кое-как торчат, гимнастерка, побелевшая на плечах от соли.... Поглядят добрые люди и скажут: «Не приведи бог такую личность встретить в потемках – можно и кошелька лишиться!»
– Я рабочего человека пишу... Вот на минуту отложил в сторону топор или рубанок и задумался.
– А что напишешь... Ну, подпись какую определишь под моим, значит, портретом?
– Василий Гаврилыч Иванов, плотник, – серьезно сказал Артем. – Коротко и ясно.
Гаврилыч долго молчал, обдумывая эти слова. А потом, просветлев, сказал:
– Ну, коли так, валяй, тебе с горы видней! Закончив вчерне картину, Артем накрыл ее чистым холстом и поставил в угол.
– Теперя-то можно глянуть? – спросил Гаврилыч.
– Не готова, – сказал Артем. – Погоди еще немного...
С тех пор, когда Гаврилыч приходил в комнату, Артем часто ловил его задумчивый взгляд, устремленный в угол, где стояла картина в подрамнике, прислоненная к дощатой стене. Но больше он не просил показать. А. сам без разрешения и не пытался подходить к ней. Гаврилыч был человек кристальной честности.
Несколько дней шел снег. Все кругом стало призрачно-белым. На тонких ветвях яблонь узкие пушистые дорожки. На круглых жердинах забора появились аккуратные белые шапочки, а вот на водонапорную башню мать-ирирода нахлобучила огромную папаху, из которой одиноко торчала трехпалая лапа громоотвода. Лишь на конусной трехгранной башенке вокзала снег не держался.
Каждое утро вместо зарядки Артем брал деревянную лопату и расчищал тропинку, ведущую к калитке. За ночь снег поднимался вровень с третьей ступенькой крыльца. Невозможно было открыть калитку. Гаврилыч теперь работал в помещении. Он оборудовал у окна небольшой верстак. Когда он строгал рубанком доски, стружка громко хрупала под его сапогами. Сарай и гараж они решили начать с весны, а сейчас обшивали досками коридор, делали чулан, книжные полки, лежанку возле русской печи. В избе пахло стружками, смолой, но былого удовольствия от работы Артем не ощущал. Иногда, застыв с молотком или рубанком в руках, он упирался взглядом в окно и надолго задумывался. Впрочем, если спросить его, о чем он думает, ответить не смог бы. Ни о чем он не думал. После того как отложил портрет Гаврилыча, снова пустота поселилась внутри. Унылая, щемящая пустота, которую ничем нельзя было заполнить.
Разнообразие вносили Женя и уроки рисования в школе. С учителями Артем так и не сблизился. Судя по всему, они считали его виновником того, что уехала Таня. Однако разговоров на эту тему не заводили. Приходя в учительскую, Артем здоровался – ему вежливо отвечали. Перебрасывался несколькими словами о погоде, брал журнал и уходил в класс.
Ребята рисовали с удовольствием, но больше во всей школе не было второго такого, как Женя. С мальчиком они подружились, и Женя теперь приходил, когда ему вздумается. Задания он исправно выполнял, несколько раз присутствовал, когда Артем писал Гаврилыча. В такие минуты его не было даже слышно. Сидел или стоял в сторонке и во все глаза глядел, как ложатся на холст мазки. У этого деревенского мальчика, впрочем, как и у многих других ребят, было необычайно развито чувство внутреннего такта.
Артем взялся за портрет Машеньки. В отличие от Гаврилыча ее не нужно было уговаривать: девчонка готова была часами позировать. И держалась свободно, без умолку трещала. За сеанс Артем узнавал все поселковые новости. Сначала работа не клеилась, но потом он втянулся. Машенька позировала с двух до трех, а потом убегала домой помогать матери по хозяйству, учить уроки. Этот час, когда в избу врывалась тоненькая ясноглазая девочка, раскрасневшаяся от мороза, был для него самым приятным за весь день.
Машенька не могла долго сидеть спокойно, но это не мешало Артему. Когда появлялся Гаврилыч, в раскосых глазах ее вспыхивали светлые блики, а лицо освещалось чуть смущенной мягкой улыбкой, отчего веснушки – они у нее и осенью не сошли – светлели. И когда Артему снова хотелось поймать это понравившееся ему выражение лица, он сам приглашал плотника. Машенькино лицо было удивительно живым и восприимчивым к любому проявлению чувств. Заскрипит за окном снег – и она встрепенется, ресницы задрожат, глаза вспыхнут, губы вытянутся в трубочку. Маша озабочена: не мать ли вышла на крыльцо? Вот сейчас позовет ее...
Но когда пришел Женя, она, проявив необыкновенное упорство, отказалась при нем позировать. И Женя, впрочем, ничуть не обидевшись, ушел. А через два дня принес Артему забавный рисунок, на котором изобразил Машеньку.
Во время работы Артем отвлекался от всего, ни о чем не думал.
– У нас новый учитель физики... Смешной такой, как артист! – болтает Машенька. – Когда доску тряпкой стирает, даже пританцовывает. На уроке про электричество начнет рассказывать, а слушаешь, как художественное чтение со сцены... А какая у него плешь симпатичная, не то что у дяди Васи...
– Чего ж это тебе моя плешь не понравилась? – подает от верстака голос Гаврилыч. – Плешь, дочка, ничью голову не красит.
– Что вы, дядя Вася! У нашего физика плешь аккуратная такая, гладенькая, а у вас голова будто камень-валун с мхом-лишайником!
Артем молча улыбается. Гаврилыч сконфуженно скребет голову прокуренным ногтем, а неугомонная девчонка продолжает:
– Вчера в клубе была – с Людкой Волковой танцевали, – не выучила физику. Ну, думаю, не дай бог, спросит! И точно, как в воду глядела: вызывает. Иду на двойку, что-то говорю у доски, уж и не помню. А он листает дневник и говорит: «Ладно уж, Кошкина-Мышкина, не буду портить букет...» И ставит четверку. Я так обрадовалась, что чуть было его в симпатичную лысину не поцеловала...
– А я тебе сегодня ставлю двойку за поведение, – говорит Артем, поворачивая мольберт к стенке.
Машенька подходит совсем близко и, заглядывая в глаза, просит:
– Дядя Артем, если получусь уродина, не показывайте никому, ладно?
– Гаврилыч из меня душу выматывал, теперь ты...– усмехается Артем. – Вот закончу, сами и решайте, стоит людям показывать ваши портреты или нет. Как скажете, так будет... А пока не закончу – молчок, договорились?
– Я что? Я ничего, – говорит Гаврилыч. – Красавца из меня не сделаешь, да и не надо.
– Людка Волкова говорит, что теперь художники разных страшилищ рисуют, без рук, без ног, бывает, даже без головы... Родная мать не узнает.
– Это она от зависти, – успокаивает Артем. – Беги домой, вон твоя родная мать в окно смотрит...
Машенька убегает, хлопая дверями, и 0визбе снова становится сумрачно и тоскливо. Наверное, нынешняя зима решила засыпать Смехово снегом. Вон бежит по улице рыжая собака, а на спине аккуратная снежная попонка. У прохожих на шапках, плечах – маленькие сугробы. Ветра нет, и крупные хлопья падают отвесно. Сколько на небо ни смотри, ничего, кроме роящихся хлопьев, не увидишь. Трудно даже представить, что где-то за этой снежной мглой скрывается зимнее нежаркое солнце. На лыжах скользят мимо окон мальчишки. Только что были рядом – и вот словно вошли в белую невидимую дверь.
Совсем близко прогрохотал сквозной поезд. Низкий протяжный гудок сам по себе, отдельно пролетел над Смеховом и замер в занесенном сугробами сосновом бору. Гаврилыч распрямил спину над верстаком, послушал замирающий вдали грохот и сказал:
– Сколько разов за свою жизнь я ездил на поездах, а как все это делается на станции, не знал... Едут люди в вагонах в разные города, спят, в карты играют, пиво пьют, а того, кто их безопасным движением руководит, и в глаза-то не видят, ну, разве только проводника да еще дежурного по станции с флажком в руке... Надоест ночью околачиваться у магазина – какие у нас воры? – ну, и зайду на станцию. Все в поселке спят – ни огонька, а там лампочки красные и зеленые на столах мигают, в аппаратуре, значит, телеграф попискивает, дежурный в штуковину стрелочниками командует. Люди спят, а поезда чешут себе по рельсам и днем и ночью. Дежурный принимает их, пропускает, командует, как передвигать стрелку. Переведет стрелку – и поезд пойдет по одному пути, другую переведет – по другому. Захочет – остановит семафором поезд, надо – без остановки пропустит...
И все тут до одной секунды рассчитано. К чему все это говорю-то? Живут люди на свете, пользуются всем готовым, а как все это достается, никто и не интересуется. Хлеб-то все у нас горазды есть, а как его выращивают, молотят, мелят на муку да на пекарне пекут, не всякий и видел-то. Так и на станции... Пятьдесят годов прожил я, а как семафор открывается, и не знал. Да и ты небось тоже? Слепые мы, люди, что ли? Аль ленивые? Сколько кругом антиресного творится, а мы ив толк взять не можем... Один всю жизню топором махает, другой портки шьет, третий костыли в шпалы загоняет... Свое дело
кумекает человек, и слава богу, а как другой с делом справляется, и знать необязательно. Я так про себя думаю: неинтересно жил, как крот, в своей норе копался и ничего не видел... А ежели и видел, так проходил мимо, будто меня это не касается. И раскрылись мои глаза на все, что творится вокруг нас, на станции, когда мне дружок дежурный позволил самому открыть семафор прибывающему и принять его на второй путь. И эта махина паровоз с тремя десятками вагонов и платформ остановился в том самом месте, где я ему указал. Вот так-то, Артемушка. На то человеку глаза и голова дадены, чтобы он на все получше глядел да побольше соображал, что к чему... Так я думаю.
– Тебе ночная служба, я смотрю, на пользу пошла, – сказал Артем. – Прав был Носков, когда говорил, что тебе будет время подумать о смысле жизни...
– Нагородил я тут тебе с бочку арестантов...
– В твоей житейской философии большая мысль заложена, – задумчиво продолжал Артем. – Ведь многие люди на небо-то научились смотреть, когда первый спутник запустили... А так что было на него смотреть? Небо ведь всегда над головой. И потом до него не достанешь... Наверное, поэтому люди и привыкли больше смотреть под ноги...
– Заговорились мы тут с тобой, а мне еще надо поужинать, да и на службу, – заторопился Гаврилыч.
– Мне что-то уж которую ночь не спится, – сказал Артем. – Я приду к тебе после полуночи... Сходим на станцию? Я ведь тоже не видел, как там твой дружок дежурный заправляет всем движением.
– Приходи, – ухмыльнулся плотник.
Глава семнадцатая
1
Отталкиваясь палками, Артем ходко скользит на лыжах вдоль железнодорожного полотна. Лыжи с шорохом утопают в пушистом снегу, палки глубоко проваливаются. Справа – высокий снежный откос, припорошенный сверху сажей, слева – маленькие, причудливо облепленные снегом елки, Некоторые до самой розоватой маковки занесены сугробами. Меж елок петляют неглубокие звериные следы, возле кустов оставили свои крестики птицы. Артем не спеша прокладывает лыжню по непорочной целине. Впереди на краю насыпи краснеет семафор, а за ним – железнодорожный мост через Березайку. Там у моста нужно повернуть налево и идти вдоль речки до Горбатого карьера. Это самая высокая гора близ Смехова. Ребятишки после школы дотемна пропадают там. Здесь недавно была накатанная лыжня, но за ночь от нее и следа не осталось.
Лыжи с ботинками и креплениями вручил Артему директор школы, сказав, что это скромная премия за отличное преподавание в младших классах. Артем принял нежданный подарок с благодарностью.
На следующий же день он отправился на Горбатый карьер. Кататься – так уж с настоящей горы! Лыжи он с детства любил и, как только представлялась возможность, с удовольствием ходил на них. Без устали карабкался на высокие горы и стремительно спускался. С трамплина тоже прыгал.
Небо над головой стеклянно-чистое. Лишь там, где в туманных радужных кругах купается невысокое зимнее солнце, алеют редкие застывшие облака. Морозный воздух сжимает ноздри, изо рта вырываются клубы пара, на бороде и усах оседает иней. В глубоком снегу на пригорке примолкли высокие сосны. Там, где поработал дятел, снег под деревьями усыпан иголками и черными сучками. На некоторых ветвях столько налипло снега, что кажется – опустись на дерево птица, и ветка затрещит и обломится. Но птиц сегодня не видно.
Со стороны Бологого послышался протяжный, подхваченный эхом гудок. Пассажирский идет на Полоцк. Над лесом одна за другой стали появляться округлые расползающиеся шапки дыма, все слышнее тяжелый грохот. Артем даже остановился, когда черная лоснящаяся громада паровоза, скрежеща красными колесами, обдала сверху горячим влажным паром и со стоном пронеслась мимо. В снежном вихре, окутавшем поезд, замелькали зеленые пассажирские вагоны. На серых покатых крышах зайцем-безбилетником откуда-то издалека ехал почерневший от копоти снег. Пассажирский прогрохотал, а за ним еще долго тащился широкий клубящийся снежный хвост.
Взобравшись на высокую гору, Артем долго стоял на неширокой, утрамбованной лыжниками площадке. Отсюда открывалась великолепная панорама: сосновый бор
развалила пополам прямая просека, убегающая за горизонт. Вблизи лес зеленый, мохнатый, с белыми вкрашшками берез, дальше – сизый, со сверкающими солнечными полянами, извилистой, заснеженной полосой Березайки, на берегах которой богатырями, будто на страже, стояли стога. На горизонте сиреневая дымка стирала грань между вершинами деревьев и небом. Далеко впереди от леса отделилась черная точка и медленно выползла на солнечную поляну. Точка была крошечной фигуркой человека и оставляла за собой узенький, как балалаечная струна, сияющий лыжный след.
Артем сильно оттолкнулся палками, присел и помчался вниз. Мелькнула запоздалая мысль, что неплохо было бы сначала проверить незнакомую, полузаметенную поземкой лыжню... Ледяной ветер обжег лицо, с необыкновенной легкостью проник сквозь лыжную куртку и свитер, сердито куснул за колени. В ушах заломило. И вдруг одна лыжа, наскочив на что-то, выпрыгнула из неглубокой колеи, вторая, разбрызгивая снежную крошку, заскребла по снегу. Артема швырнуло на мчавшиеся на него с бешеной скоростью кусты и стволы деревьев. Глухой треск, колючая ветка больно хлестнула по лнцу, залепив глаза снегом, тяжелый удар, вызвавший радужный огненный блеск, и мягкий, обволакивающий, будто сон, мрак...
2
Артем с трудом раскрыл глаза и увидел колеблющийся, бегущий куда-то бревенчатый потолок, из щелей которого торчали сухие белые комки мха. В древесине чернели отполированные сучки. Они тоже куда-то бежали наперегонки. Издалека сквозь непрерывный гул пришел ровный, монотонный голос:
– ...засыпанный снегом, лица-то не видать, одна черная борода торчит. Как в одном анекдоте... сам вдребезги, а лыжам хоть бы что! Правда, там про галоши...
Еще не соображая, что случилось, Артем осторожно пошевелил сначала руками, потом ногами. Вроде бы целы. Поморгал глазами, и потолок с черными сучками послушно остановился. Однако, когда хотел повернуть голову на голос, потолок снова медленно поплыл, а резкая боль, будто тисками, сдавила виски, ударила в затылок, и он негромко застонал.
– Кажись, очухался... – сказал кто-то дребезжащим старческим голосом.
– Ну что, борода, память-то не отшибло? – спросил другой голос, молодой.
Над ним склонились два бледных неясных пятна. Пятна сходились и расходились, потом, как по команде, превратились в человеческие лица. Одно было стариковское, заросшее до глаз седой бородой, другое – молодое, розовощекое и очень знакомое... «Да это ведь Володя Дмитриенко, – узнал Артем, немного удивившись. – Зачем он здесь? И кто этот старик?..» И тут он вспомнил: ледяной ветер, треск, удар, радужный блеск в глазах.