Текст книги "Отцы"
Автор книги: Вилли Бредель
Жанр:
Зарубежная классика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)
– Грубая подделка – все это голосование!
И он наступал, как петух, на своего старшего товарища, который ворчливо отклонял такое подозрение. Но Менгерс не унимался:
– Все та же история! Почему господа из Дома профессиональных союзов не хотят поддерживать в нас боевой дух? Ясное дело: им неохота отчислять свой однодневный заработок в стачечный фонд! Уже много лет они пытаются задушить наше Первое мая. Оно им поперек горла стало, нарушает их покой… Пораскинь-ка мозгами!
Долго боролся Хардекопф сам с собой, не зная, как же ему поступить. Что в конце концов значит постановление большинства? Большинство гамбургских рабочих ясно высказалось за забастовку. Разве рабочие «Блом и Фосс» по существу не обязаны подчиниться этому решению?
Если бы не Паулина, уговаривавшая его не самовольничать, а соблюдать дисциплину и выйти на работу, раз уж так постановлено, он бы, наверное, остался дома. Нелегок был для него путь на верфь в это первомайское утро; но Хардекопф оказался не один; на работу явилось большинство рабочих. В литейном цехе недосчитались только двоих: Фрица Менгерса и еще одного литейщика. Весь день Хардекопф не мог избавиться от чувства стыда, он жестоко корил себя. Чем он лучше штрейкбрехера? И уж во всяком случае он – нарушитель первомайской традиции. Хардекопф завидовал рабочим других предприятий; они сейчас с красными гвоздиками в петлицах маршируют по улицам.
День Первого мая стал для Хардекопфа одним из самых ненастных и сумрачных дней, днем самообвинений и упреков. Вспомнился ему другой день, отдаленный от сегодняшнего четырьмя десятилетиями: Венсенн, шоссейная дорога… Тот же глухой гнев, то же гнетущее чувство вины. Но мучительнее всего было непонимание того, как он зашел в этот тупик, чьей игрушкой он был – и тогда и теперь…
На следующий день Менгерс появился в литейной: его не рассчитали! Мастер Пельброк замял дело и таким образом спас от увольнения Менгерса и второго литейщика. Менгерс коротко и ясно заявил товарищам: даже в том случае, если бы голосование было правильным, он все равно бастовал бы, – он не намерен слепо повиноваться воле любого большинства, он поступает, как велит ему совесть.
Старый Хардекопф, сам того не подозревая, смотрел с восхищением и благодарностью на своего молодого товарища; и только одна мысль смягчала горечь вчерашнего дня: «А ведь это я, я привел его в партию!»
6
Ну как могла Гермина Хардекопф чувствовать себя счастливой в своей новой квартире! Никто ее не обслуживал. Приходилось самой стряпать на себя, мужа и ребенка, убирать, ходить за покупками. Не было рядом всегда готовой выручить невестки, которой можно сказать: «Фрида, сделай то, Фрида, сделай это!..» И что хуже всего – надо было обходиться весьма малыми деньгами на домашние расходы. Гермине казалось, что несчастнее ее нет существа на всем земном шаре, что такой страдалицы, как она, мир не видывал. В руках у нее ничего не спорилось. Сколько бы она ни старалась, в квартире всегда был беспорядок. Ни разу ей не удалось приготовить вкусного обеда. Живя все месяцы своей беременности у Брентенов, она так втянулась в ничегонеделанье, в чтение романов, которые она глотала один за другим, сложив с себя все заботы, что наступившая перемена показалась ей особенно тяжелой. В первое время она, чуть что, мчалась к матери, и та по мере возможности приходила ей на выручку. Но в конце концов матери это надоело. Она дала понять дочери, что надо самой как-нибудь управляться… у нее, у матери, своя семья и свои заботы. Это привело к разрыву между матерью и дочерью. В итоге Гермина стала еще более одинока, беспомощна, угрюма.
Людвигу жилось не сладко. Изо дня в день приходилось ему выслушивать попреки. Он недостаточно зарабатывает, чтобы содержать семью. Она простить себе не может, что пошла за него. В их злосчастной судьбе виновата только родня Людвига – черствые, себялюбивые люди. Во всем мире нет такой несчастной женщины, как она, Гермина. Она ненавидит и клянет его, и себя, и всех, всех.
За несколько месяцев Людвиг постарел, осунулся, высох. Кротко и терпеливо нес он свой крест. Когда Гермина причитала, он молчал. На верфях он надрывался, только бы заработать лишнюю марку, что иногда и удавалось. Но жене угодить ему никогда не удавалось. Он отказывал себе решительно во всем, не тратил на себя ни пфеннига. Утром шел пешком с Винтерхуде в гавань, чтобы сэкономить деньги на проезд в трамвае. Голодал, чтобы его жена и ребенок были сыты… Все тщетно: денег все равно не хватало. По пятницам он часто отправлялся на верфь без завтрака, так как недельный заработок был уже прожит. Гермина порой сама себя ругала, называла чурбаном неповоротливым. Другие женщины как-то все успевают, все умеют. Но таких женщин она презирает, – на что они способны? Только шить, стряпать, убирать, и ничего больше. Необразованные, ограниченные, они представления не имеют о новых взглядах на жизнь, о вегетарианстве. И уж конечно они не прочитали столько замечательных романов, как она. Она-то с давних пор состояла членом ферейна «Друзья книги» и в мужний дом принесла с собой большую связку книг как поучительных, так и занимательных. Сейчас она упивалась новым романом Германа Ленса «Двойное обличье». «Сколько души, ума, какая мужественная книга!» – так отозвалась о романе Гермина. От главного героя, охотника и живописца Хельмонда Хагенридера, она была без ума. Что за человек! Вот это мужчина! Воплощение силы! А какая самоуверенность! Какая отвага! Когда он сжимает кулаки, напрягает мускулы, расправляет грудь – свою исполинскую грудь! – и восклицает с тоской: «Хочу войны, хочу в гущу боя!» – она понимает его вполне: это избыток мужской силы, требующей разрядки, это протест против мещанского бытия. И если Людвиг этого не понимает, то только потому, что он мямля и соня.
Прочитав в романе, что сверхмужчина Хагенридер требовал от идеальной немецкой женщины, чтобы она всецело посвятила себя мужу, кухне и детям, Гермина вознамерилась уделить стряпне больше внимания и устроить сюрприз своему Луди. И вот однажды вместо обычной рисовой каши с компотом из ревеня или овсяного киселя с сушеными бананами она приготовила роскошное рагу из овощей. Так как в эту пору свежих овощей было еще мало, она накупила консервов – зеленого горошка, цветной капусты, шпинату, моркови – обед обошелся не дешево! Но пусть Луди убедится, на что она способна, когда ее не ограничивают в средствах. На сей раз она в виде исключения стряпала охотно, с вдохновением: Луди прямо-таки обомлеет!
И страдавший желудком Людвиг, казалось, и в самом деле обомлел, когда его супруга с таинственной улыбкой поставила перед ним какое-то бурое месиво.
– Что это такое? – спросил он робко, будто ему поднесли отраву.
– Ты только попробуй, – прощебетала Гермина.
Привычный ко всему, Людвиг мужественно взялся за вилку и начал есть. Блюдо оказалось съедобным, только не слишком аппетитным на вид. Но желудок его в последнее время, очевидно, совсем сдал. Людвигу стало дурно. Он отложил вилку. Гермина пришла в бешенство, заплакала, закричала: она старалась изо всех сил – и вот благодарность. А ведь обед, заправленный лучшим кокосовым маслом, обошелся чуть ли не в пять марок. Людвиг еще раз взялся за вилку. Закрыл глаза. Давясь, проглотил он несколько кусочков, но вынужден был отставить тарелку. Гермина рыдала, а он, ослабев от голода и рези в желудке, утешал ее.
Людвиг страдал молча. Только ранним утром, торопливо шагая вдоль Альстера на верфь, сонный и несчастный, он разрешал себе потихоньку стонать и ворчать, роптать на свою судьбу. Но он был слишком горд, чтобы признаться кому-нибудь в своем несчастье. Если сестра осведомлялась, как живется ему, семье, Людвиг неизменно отвечал:
– О, пока отлично!
Однажды мать спросила у него, почему он ни свет ни заря пешком мчится в гавань, раз есть такое удобное сообщение, как трамвай. Людвиг ответил:
– Я люблю слушать по утрам, как поют птички. – И, заметив испытующий взгляд матери, со смущенной улыбкой прибавил: – Ты ведь знаешь, что я старый, неисправимый «друг природы».
– Вы, значит, опять по воскресеньям отправляетесь за город? – спросила мать.
И он поторопился подтвердить:
– Да-да, очень часто. Мы там отдыхаем.
Как он изворачивался, как лгал, чтобы скрыть свое несчастье! Ни разу после женитьбы не был он за городом. Гермина и по воскресеньям спала до обеда: она была слишком ленива, – или, как она выражалась, слишком задергана и измучена домашними хлопотами, – чтобы находить удовольствие в загородных прогулках. К тому же для «друзей природы» ребенок – обременительный придаток! По праздникам сидели дома, и единственным праздничным развлечением была послеобеденная прогулка с малюткой по набережной канала.
Глава восьмая
1
Карл Брентен стал опять усердно посещать собрания, выступал в союзе рабочих-табачников и записался на курс лекций о Великой французской революции. Крепко запомнились ему вступительные слова лектора профессора Мауренбрехера: «Ну вот, товарищи, теперь мы с вами так займемся французской революцией, что небу жарко станет!» И Мауренбрехер изо всех сил хватил кулаком по трибуне. Затем он сказал несколько язвительных слов по адресу тех, кто, восхищаясь революцией, совершенной по ту сторону Рейна свыше ста лет назад, приходя в восторг от якобинцев, начинают скулить, как только немецкие рабочие хотят выйти на демонстрацию: как бы, мол, не вышло столкновения, как бы, упаси боже, не полетели где-нибудь оконные стекла.
Сидел ли Карл за своим рабочим столом, свертывая сигары, или стоял за прилавком в ожидании покупателей, он мысленно шествовал вместе с депутатами Генеральных штатов из Версаля в Париж; он присутствовал в Зале для игры в мяч, когда там произносилась клятва, прислушивался к пламенным речам продажного графа Мирабо. Он рисовал себе события, происходившие в Париже в сентябрьские дни 1792 года, когда народ заточил в тюрьму короля-изменника, а прусская и австрийская армии вторглись в страну революции. По мнению Брентена, Робеспьер был деспот, педант и ханжа. Брентен терпеть не мог таких людей – и в рот вина не берут, и никогда не веселятся, а только и делают, что с постной физиономией проповедуют добродетель и нравственность. Дантон же, напротив, – вот это поистине народный трибун, достойный всяческого восхищения, говорил Брентен, революционер, а как он страстно любил жизнь, вино, женщин! Что за эпоха! Забила новая благотворная струя, но вместе с ней ураганом подняло на поверхность всю муть и грязь дна. Кровь лилась рекой, – это правда, но в то же время рождался новый мир. И прав профессор Мауренбрехер, говоря, что именно в эту эпоху родилось современное человечество.
Карл Брентен старался научиться «мыслить масштабами столетий»; порой голова у него шла кругом. Теперь он добродушно издевался над собственным мелким нетерпением. Стоило лишь обозреть и осмыслить историю человечества по эпохам, и она начинала развертываться с быстротой и последовательностью, от которой дух захватывало. Мауренбрехер сказал: «Столетия – это один день в истории человечества, иногда – лишь один час». Какое мощное, волнующее чувство – смотреть на вещи с такой высоты, думал Брентен, кичась своей просвещенностью. Но вскоре он впал в раздумье: так ли уж верна эта точка зрения? Его смущало, что Пауль Папке и Хинрих Вильмерс принимали ее безоговорочно.
– Знаешь ли, Пауль, – сказал как-то Брентен приятелю, – наш двадцатый век будет веком неизбежной победы рабочего класса. По существу говоря, если мыслить исторически, – понимаешь? – исторически, – совершенно безразлично, победят ли рабочие через десять, двадцать или пятьдесят лет.
– Очень хорошо сказано, – тотчас согласился Папке. – Именно так и надо рассуждать. Ничего не форсировать, дать всему вызреть. Все идет своим предначертанным путем. И в конечном счете происходит то, что должно произойти. А тут люди часто спорят по пустякам и думают, что победа на выборах – бог знает какое достижение и, наоборот, не столь блестящие результаты – бог знает какое несчастье. – И Папке одобрительно взглянул на приятеля. – Если бы у всех был такой широкий кругозор, как у тебя, Карл!
Слова Пауля показались Брентену очень разумными, но все же что-то в них ему не понравилось. Значит, надо сидеть сложа руки и ждать: пусть, мол, все вызревает само по себе? Пусть вызревает… нет, что-то тут не так. Он подумал, что вовсе не безразлично: наступит ли победа социализма через десять или через пятьдесят лет; не безразлично для него самого, для его личной судьбы. Да, что-то тут не так. И Брентен начал размышлять. «Мыслить столетиями – все это хорошо и прекрасно, от таких масштабов дух захватывает, но тем не менее… Может случиться то, что бывает с дальнозоркими, которые ясно различают предметы вдали, но ничего не видят у себя под носом. Или то, что бывает с близорукими, которые не видят более далекой перспективы. Надо научиться равно хорошо видеть и близкое и далекое», – решил Брентен.
Еще сложнее и запутаннее показался ему вопрос после того, как он исполнил свое давнишнее обещание и побывал у сестры Мими. Зять его, Хинрих Вильмерс, этот буржуа, пришел в восторг от его «исторического подхода» – то есть от мышления «масштабами столетий». Вильмерс разводил рацеи об органическом ходе событий, о законах поступательного движения, о революциях, которые вытесняются эволюциями, о неизбежной и естественной гегемонии Германии в Европе.
– У нас есть все основания для этого, – сказал он, – способности немецкого народа, его сила и географическое положение страны.
Карл яростно возражал против этой империалистической мании величия. Вильмерс с удивлением напомнил ему об «историческом подходе» и упрекнул в узкопартийной близорукости. Карл очутился в положении человека, который взобрался на гору так высоко, что не смеет теперь податься ни вверх, ни вниз.
Прежде чем отправиться к сестре, Карл предупредил ее по телефону. Он не был у Мими целых десять лет. Погнало его скорее любопытство, чем желание возобновить родственные отношения. Его встретили преувеличенно ласково. Мими не могла сдержать слез радости.
– Ах, Карл, почему же мы, брат и сестра, так отдалились друг от друга?
– Да, могло бы и иначе быть, – сказал брат.
Она кивнула.
– Не правда ли? Ты тоже так думаешь? Ты даже не подозреваешь, как я от этого страдаю. – Она провела по глазам крошечным шелковым платочком и поправила прическу, сбившуюся набок после родственных объятий, – великолепное сооружение, а-ля кронпринцесса, последний крик моды. Так как брат был погружен в созерцание этого удивительного произведения парикмахерского искусства, она повторила: – Как я страдала! Хинрих может подтвердить. Ведь верно, Хинрих?
По правде говоря, она совсем не походила на страдалицу. Брентен вооружился достаточной долей скептицизма, чтобы усомниться в ее словах, но счел за благо промолчать.
Вильмерсы жили в превосходной квартире из пяти комнат, обставленной со всяческим комфортом. Большая, светлая, выложенная кафелем кухня, с электрической плитой и ледником, роскошная, просторная, как зал, ванная. В коридоре – широкая бархатная дорожка, а в гостиной восточный ковер. На стенах картины ярких тонов, в тяжелых, широких рамах, все больше пейзажи и натюрморты.
– Это подарок Гейнца, моего зятя, – с гордостью сказала Мими, заметив, что брат рассматривает картины. – Очень ценные. Одна – подлинный Ван-Гог. Мой зять большой знаток искусства.
– Помнится, он судовладелец или маклер? Или что-то в этом роде?
– Да нет, то Стивен, Стивен Меркенталь. Его отец – судовладелец, а Гейнц – директор банка.
– Директор банка и знаток искусства? – с удивлением и слегка иронически спросил Брентен.
– Ну и что же? – сказал Хинрих. – Уж раз в год Гейнц непременно ездит в Париж, – он подмигнул одним глазом, – только для того, чтобы побывать в Лувре.
Брентен более не выражал сомнений. Впрочем, он ничего не знал ни о Ван-Гоге, ни о Лувре и предпочел не продолжать разговор на эту тему. Он похвалил картины, хотя они показались ему скорее странными, чем красивыми.
Затем пили кофе из тонких, как бумага, фарфоровых чашечек. Земляничный торт Карлу положили на тарелку позолоченной лопаткой. «До чего же благородно, прямо с души воротит, – думал бедный родственник. – Здорово они в гору пошли». Он спросил, как живут Лизхен и Гильда.
– Ах, ты еще называешь ее Лизхен, как это мило! – воскликнула Мими и громко рассмеялась. – Наши дочки уже не девочки, а настоящие дамы. Элизабет поехала в Боркум, у Гейнца были дела в Эмдене. Так вот, когда он покончит с делами, они проведут несколько дней у моря. А Гильдегард уже две недели находится в Зальцкоттене, возле Падерборна, знаешь? У нее, бедняжки, нервы не в порядке. Она нуждается в отдыхе. Стивен – трогательный супруг, надо тебе сказать. Он молится на нее. Ах, наших девочек очень балуют, очень. Им страшно повезло. Обе сделали блестящие партии.
При слове «партии» лицо Брентена омрачилось. Это словечко ему слишком часто приходилось слышать из тех же уст. И всякий раз в тоне упрека. У него чуть было не вырвалось: «Значит, они сделали лучшую партию, чем я». Но он сдержался и промолчал. Когда Мими спросила, как поживают его жена, сын, он стал до небес превозносить Фриду и свою семейную жизнь изобразил, как счастливейшую из счастливых. По его словам, маленький Вальтер был чуть ли не вундеркиндом: не только умный, способный мальчик, но и художественно одаренный.
– В каком отношении? – поинтересовалась Мими.
Брентен сообщил, что у мальчика прекрасный голос; он так музыкален, что выступает в городском театре.
– Да что ты! – изумленно воскликнула Мими.
На самом деле Вальтер через посредство Папке был принят в детский хор городского театра и изредка вместе с другими юными певцами выходил на сцену и таким образом подрабатывал несколько марок в неделю.
Мими Вильмерс рассказала, что старший брат Матиас изредка навещает их.
– Представь себе, он скоро будет произведен в старшие секретари таможни. Он здоров, выглядит превосходно. Ну, конечно, живет спокойно, забот не знает. И представь себе, Агнеса все еще жива! Они над ней дрожат, холят ее, берегут.
Агнеса, единственная дочь таможенного чиновника Матиаса Брентена, была хилым, бледным существом. Говорили, что она больна туберкулезом в тяжелой форме; ее жалели: ведь она со дня на день могла умереть.
Карл Брентен молчал.
Мими Вильмерс заговорила об их так безвременно умершем отце, цеховом мастере в Баркхофе, домовладельце и землевладельце, некогда заседавшем в гамбургском бюргершафте. Да, Брентены – коренные гамбуржцы, старинный бюргерский род.
– Ужасно, – жаловалась она, – ужасно, что семья распадается, что братья и сестры становятся чужими друг другу.
Карл Брентен молчал.
Более десяти лет тому назад старший брат Матиас выгнал его из своего дома: господин таможенный чиновник не пожелал терпеть у себя в доме социалиста. Более десяти лет братья не встречались.
Карл Брентен упорно смотрел в одну точку.
Мими, угадав, должно быть, его мысли, переменила тему.
– Я слышала, у тебя теперь магазин? Как дела? Оправдывает себя торговля?
Карл Брентен очнулся и пошел хвастать без зазрения совести. Дела так хороши, вдохновенно врал он, что он собирается открыть филиал. Кроме того, он намерен поставить производство сигар на более широкую ногу.
Для начала ему потребуется пять-шесть рабочих.
– Значит, ты настоящий фабрикант, – воскликнула Мими, глядя на брата с удивлением и восторгом. – Ах, Карл, надо тебе почаще бывать у нас. Непременно, слышишь? Тебе надо познакомиться с Гейнцем и Стивеном. Знаешь ли, Гейнц может быть тебе полезен своим советом: у него большой опыт в финансовых вопросах. А какие у него связи, ты и не представляешь себе. Право, Карл, тебе надо почаще к нам приходить.
Карл Брентен, усмехнувшись, обещал бывать чаще. Его рассмешил этот «финансовый советчик», который может, мол, ему помочь. В ближайшее время предстояло уплатить долг в тысячу шестьсот марок, и он не знал, откуда взять их.
Беседа протекала мирно и сердечно; только спор с Хинрихом несколько нарушил общую гармонию. Мими вновь убедилась, что обожает своего младшего брата, владельца магазина и будущего фабриканта сигар, который их нисколько не может теперь скомпрометировать.
2
«Минна Верман», груженная машинами и инструментами, стояла в гавани; в полдень она отплывала в Африку. Накануне старик Хардекопф дал сыну последние наставления и под конец сказал:
– Раз уж ты решил быть моряком, будь хорошим моряком.
Рано утром, когда отец позавтракал и, собравшись на работу, снял с крючка кепку, они в последний раз крепко, по-мужски, пожали друг другу руки.
– Ни пуха ни пера, мальчик!
И вот Паулина и Фриц остались вдвоем.
Последние дни она была необычайно молчалива и ни слова не сказала, когда отец разрешил мальчику наняться на один из пароходов Вермана. Когда-нибудь это ведь должно было случиться, ничего неожиданного тут нет. И вот час настал. Ночью мать трижды вставала и прокрадывалась к постели Фрица. Каждый раз она убеждалась, что он не спит.
– Стало быть, спи, Фриц! – шептала она. – Надо же набраться сил на завтра!
– Ничего, мама, встану как ни в чем не бывало.
– Надо же спать.
– Не могу!
– От радости?
– Да, мама.
На цыпочках возвращалась она к себе в спальню.
Паулина лежала рядом с ровно дышавшим мужем, и слезы ручьем текли у нее по лицу. Может, она никогда уже не свидится с мальчиком. Ведь он объедет почти полсвета. Африка, по мнению фрау Хардекопф, была где-то на самом краю земли. Фриц в последние дни все время сидел над картами. Он пальцем водил по карте и показал ей, где побывает в это плаванье.
– Смотри, мама: сначала мы пойдем по Северному морю; это что, пустяк! Потом через канал; ну, тут с одного берега на другой плюнуть можно. Вот Бискайский залив, этот со всячинкой, и затем мимо Испании и Португалии. Первая стоянка – Тенериф, на Канарских островах. Вот Берег Слоновой кости и Золотой Берег, и дальше – Китовая бухта. Затем огибаем мыс Доброй Надежды, идем мимо Мадагаскара в Занзибар и в Германскую Восточную Африку. Потом в Аравию и через Красное море в Египет. Дальше – Суэцкий канал, Средиземное море, снова Бискайский залив, канал, Северное море, и вот я снова дома! Вернусь я, мама, уже не простым юнгой, а матросом второй статьи. Класс, а?
Глаза его сияли и лучились. Фрау Хардекопф в ответ молча кивнула и быстро отвернулась.
Когда она в четвертый раз прокралась в комнату сына, Фриц спал. Несмотря на все волнения, усталость наконец взяла свое. Фрау Хардекопф неподвижно стояла у постели своего мальчика и долго-долго не отрываясь смотрела на него. Она хотела еще и еще раз запечатлеть в памяти эту светловолосую голову, это коротконосое лицо с крутым лбом и алыми мальчишескими губами, весь этот свежий юношеский облик. Как он непохож на старших сыновей! Даже внешне. Ни одного из них она так не любила, как этого птенца, а он, едва оперившись, развернул крылья и устремляется в далекий мир. Паулина стояла возле спящего сына и смотрела на него до тех пор, пока слезы не застлали ей глаза и лицо Фрица не расплылось. Хуже всего было то, что в душе было какое-то зловещее чувство или, вернее, предчувствие: ей казалось, что она потеряет его раньше других своих детей. «Я не увижу его больше, – твердила она, глядя на него сквозь слезы, – никогда не увижу…»
Тихонько вернулась она к себе. Хардекопф недовольно заворочался под одеялом и сказал:
– Ложись наконец, Паулина! Надо же и тебе поспать.
– Да я… – ответила она, – я ходила смотреть, заперта ли дверь.
– В четвертый раз?
«Ишь какой! За мной шпионил, а сам прикидывался, что спит». Но она не сдалась.
– Да, стало быть, в четвертый раз.
Тут старый Иоганн обнял ее и привлек к себе.
– Ладно уж, Паулина, теперь лежи и спи.
– Хорошо, Иоганн!
Свернувшись калачиком и прижимаясь к нему, она тихо лежала. Слезы ее капали ему на грудь.
И вот она осталась наедине со своим мальчиком. Фриц с озабоченным видом носился по комнате, собирал вещи, купленные в последние дни, и искусно укладывал их в новенький матросский мешок. Он хотел уже уложить атлас, но мать попросила:
– Фриц, покажи еще раз, по какому пути вы пойдете.
И юноша быстро раскрыл атлас на карте Африки.
– Смотри, мама, вот Канарские острова, они удивительно красивые. А здесь Монровия, сюда мы непременно зайдем. И сюда вот, в Свакопмунд, и сюда, в Дар-эс-Салам, на другом побережье Африки.
– Смотри не попадись людоедам, – сказала она, улыбаясь.
– Ах, мама, никаких больше людоедов нет.
– Разве? А ты ведь сам пел:
Слыхать, матросы все пропали,
Их дикари живьем сожрали…
– Смотри пожалуйста, как здорово запомнила. Но это только в песне поется. Людоеды если еще где и остались, то лишь в самой глубине материка, а не на побережье.
– Ты с парохода не сходи, Фриц, заблудишься где-нибудь в первобытном лесу.
– Ну, заблудиться-то не так просто.
– Н-не знаю…
Паулина хотела во что бы то ни стало проводить мальчика. Фриц запротестовал и просил ее не делать этого. Он боялся, как бы его не подняли на смех, – вот, мол, мамаша отводит юнгу на пароход. По его матросскому мешку можно сразу понять, кто он и куда идет. Но фрау Хардекопф заупрямилась. Она, правда, обещала, что не будет прощаться с сыном на виду у всех и приткнется где-нибудь в сторонке, чтобы матросы с «Минны Верман» ничего не заметили.
В порту фрау Хардекопф присела на ступеньках склада, куда свозили на тачках мешки. Их сгружали с маленького, глубоко сидящего в воде грязного пароходика; он, казалось, был доверху набит ими. Левее стояла «Минна Верман», чуть не вдвое больше этого суденышка, с высоким капитанским мостиком, на вид мощная и прочная. Фрау Хардекопф очень обрадовалась. Ей было бы еще страшнее, если бы пароход ее Фрица оказался таким же жалким, как маленькое грузовое суденышко. За углом склада она в последний раз обняла своего мальчика, и дальше он пошел уже один. Но мать потихоньку последовала за ним и видела, как он поднимался по трапу. И вот уже он там, на этом огромном белом судне, где громыхают лебедки и краны, поднимая высоко в воздух большие ящики. Когда он отплывет? Она будет ждать. Очевидно, пароход еще не принял всего груза. Может, он отчалит только ночью, а может, и завтра. Мать ждала.
Уже два часа она сидела на ступеньках. Грузчики, непрерывно подносившие к складу мешки с соевыми бобами, давно уже догадались, почему она здесь сидит. Один из них по собственному почину подошел к «Минне Верман» и спросил у вахтенного офицера, когда они отплывают. Вернувшись, он сказал:
– «Минна Верман» уходит через час, мамаша. Я у вахтенного спрашивал.
– Большое спасибо, – сказала фрау Хардекопф. – Я вам не мешаю?
– Да нет, чего там, сидите спокойно, мамаша.
И фрау Хардекопф сидела.
Замолкли лебедки. Задраены люки. Пронзительный свисток… Вот и трап поднят. Тросы сброшены. Громко скрежещет якорная цепь.
Фрау Хардекопф видит на набережной толпу провожающих; они стоят у самого парохода. Значит, мужья или сыновья не стесняются прощаться со своими. Медленно подходит она к пароходу.
По палубе снуют матросы. Спереди, на носу, несколько человек поднимают якорь; Фрица она не видит. Может быть, мальчик спрятался от нее?
Пароход медленно скользит вдоль причала. Фрау Хардекопф, стоя у самой воды, ищет, ищет глазами сына и не находит его. С парохода ее вдруг окликает боцман:
– Кого ищете, мамаша?
– Фрица Хардекопфа! – поспешно отвечает Паулина.
– Это новый юнга, – говорит кто-то из матросов… И по палубе прокатывается: «Юнга Фриц!», «Фриц Хардекопф!..».
Фриц высунул голову из носовой рубки.
– Вон там твоя матушка. Что ж ты с ней не попрощаешься?
Фриц, красный как рак, подошел к борту. Внизу стояла мать и махала ему рукой. Он смущенно улыбнулся и тоже замахал. Люди на набережной кричали: «До свиданья… До свиданья!», «Счастливо!..», «Возвращайтесь скорей!..». Стюарды и офицеры в белых кителях, низко нагибаясь над поручнями, тоже кричали через все расширяющуюся полосу воды: «Фите, передай привет Сузи!», «Прощай, Ханнес…». Кто-то звал: «Эльза!.. Э-эльза!»
Фрау Хардекопф вздрогнула. Все это время она не отрываясь смотрела на сына, на медленно отходивший большой пароход. И вдруг очнулась. Пароход был уже довольно далеко. Фриц, ее стройный светловолосый Фриц стоял у борта и махал ей рукой.
– Фриц! – отчаянно закричала фрау Хардекопф. – Фриц! Фриц… Фриц!..
Издалека донесся до нее его звонкий, веселый голос:
– Прощай, мама!.. Привет отцу!
Несколькими минутами позже ученик Эрих вбежал в литейный цех:
– Господин Хардекопф! – крикнул он. – Посудина отчалила, «Верман»-то!
Стоя позади механических мастерских, на самом краю дока, старый Иоганн провожал глазами выходивший из гавани пароход. Медленно, уверенно шла «Минна Верман», огибая Зандторскую набережную. Матросы суетились у якорной лебедки. На палубе и на капитанском мостике стояли офицеры в белых кителях. На этом пароходе был его Фриц, на этом пароходе мальчик совершит свое первое плавание вокруг Африки. Месяцы пройдут, пока он вернется.
– Ну, сынок, в добрый путь, счастливого плаванья!
А Фриц между тем, засучив рукава рубашки, мыл посуду на баке. На сердце у него все же кошки скребли, но сильнее, чем печаль разлуки, была радость: наконец-то он повидает свет!
3
Карлу Брентену пришлось уделять ферейну «Майский цветок» больше внимания, чем он того хотел бы. Папке был чересчур занят. В городском театре на июнь назначили генеральный ремонт костюмов. Если обычно театральный сезон кончался в мае, то в этом году он закроется для Пауля Папке лишь в конце июня. Кроме того, ему постоянно приходилось заниматься своим новым «клозетным предприятием». Ведь летние месяцы – самые доходные. Надо было подыскать надежных сторожей и уборщиц, таких, которые не крали бы, а каждый вечер добросовестно сдавали выручку арендатору. Папке вздыхал:
– Да, да, мир – это воровской притон.
Заподозрив ту или иную уборщицу, Папке тотчас же ее увольнял. За каждый будний день он платил полторы марки, за каждый воскресный – две с половиной, но требовал, чтобы выручка была значительно выше; ведь ему надо вносить годовую аренду, покрывать «громадные расходы». А его «тяжелый труд» разве не должен как-то оплачиваться?
Каждое воскресенье Папке около часу ночи нанимал извозчика и объезжал все свои подопечные «предприятия», собирая выручку. Он купил молодую овчарку, дал ей кличку «Рольф» и разыгрывал из себя любителя животных и дрессировщика. Под этим предлогом он не расставался с хлыстом, даже когда оставлял собаку дома. Папке вечно стонал и жаловался, что ему некогда дохнуть, и клял мошенников – сторожей; он прекрасно знает, говорил он, что все они его обворовывают. Как только приближалась полночь, он находил время, вооружившись хлыстом, носиться из одной уборной в другую. Нередко, когда никто не мог его видеть и слышать, он напевал с довольным видом:







