412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вилли Бредель » Отцы » Текст книги (страница 16)
Отцы
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:00

Текст книги "Отцы"


Автор книги: Вилли Бредель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц)

– Брентен, ваша «суматра» ни к черту не годится, зато «пятнадцатипфенниговая бразильская» – класс! Это теперь моя излюбленная марка. В ближайшие дни доставьте мне несколько ящиков «бразильских», чтобы в них не было недостатка, понятно?

– Что же, рад служить. Но «суматру» вы напрасно ругаете. Товар импортный. Без обмана.

– Да бросьте. В рот берешь – точно щетка, а на вкус – какой-то леденец. И слушать не желаю. Нет, нет, я не могу предложить ее моим гостям.

Брентен окинул взглядом кабачок. У окна сидело несколько статистов. Они поздоровались с ним. В задней комнате хихикала парочка.

– Вы ищете Папке? – спросила кабатчица.

– Да, я звонил ему.

– Ну, тогда он скоро будет. Что вы пьете?

«Она заказала два ящика «бразильских», нельзя скупиться», – подумал Брентен и, в свою очередь, спросил:

– Выпьете со мной рюмочку?

– С удовольствием!

Привычной рукой хозяйка налила две двойные рюмки коньяка самой дорогой марки, что Брентен, метнув быстрый взгляд, успел заметить.

– Ну как дела? – пробасила тетушка Лола.

– Понемножку идут! А уж если вы у меня будете брать товар на условиях еженедельного расчета, – успех моего дела обеспечен.

– Преувеличиваете! Но пусть так! Значит, пьем за еженедельный расчет.

Когда пили по третьей рюмке, явился наконец Папке.

– Карл, – крикнул он еще в дверях, – ты заждался, дружище. Понимаешь, в гардеробной у хористов был страшный кавардак. Пришлось наводить порядок. Неприятности все, одни неприятности!

Брентен, увидев, что глаза Папке прикованы к рюмкам с недопитым коньяком, испугался, как бы ему не вздумалось заказать коньяк и себе, – а тогда он наверно застрянет у буфетной стойки, – быстро сказал:

– Мне нужно с тобой поговорить, Пауль. – И он отвел Папке к первому свободному столику, подальше от дорогостоящего баловства коньяком.

– Что такое? – с любопытством спросил Папке. – Случилось что-нибудь?

– Ничего не случилось, – зашептал Брентен, – но три двойных «Асбаха» я уже пропустил за галстук и за шесть еще должен заплатить.

– Два пива, – заказал Папке и спросил: – Ну как, составим партию? В моем распоряжении два часа.

– Знаешь, мне не до ската, – ответил Брентен и за пивом рассказал о своем разговоре со стариком Хардекопфом.

– Ты абсолютно прав, – похвалил Папке приятеля. – Не лезь в политику. Это клоака. Ты социал-демократ; превосходно, это ты можешь себе позволить. Все прочее – от лукавого. Политика не только портит характер – она развращает людей.

– Положим, старик честный, хороший человек, – возразил Карл Брентен.

– Ха! – воскликнул Папке. – Хороших и плохих людей нет, есть только слабые и сильные.

– Он желает только добра, – продолжал Брентен.

– Добра? – пренебрежительно повторил Папке. – Перевернуть все вверх дном – это, по-твоему, добро? Есть люди, которые до конца жизни тешатся детскими мечтаниями. Я не возражаю против новшеств, вовсе нет. Но если они вносят беспорядок, тогда я категорически против. Более всего на свете ненавижу беспорядок. Все должно быть на своем месте, это надо помнить.

– Вздор! – сердито крикнул Брентен. – Свои дурацкие поучения оставь при себе. А старика Хардекопфа не тронь, понял? Он… он чистый, справедливый человек, он выше всяких подозрений. Выше подозрений, понял?

Пауль Папке сразу свял. Понизив голос до шепота, он стал успокаивать приятеля.

– Ну, конечно, ты прав, Карл. Старик, можно сказать, трогательный. Да-да, чудесный, и уши у него вполне симпатичные, все у него как следует. Но пойми меня, Карл: политика и женщины! Я так часто твержу тебе об этом, что можно бы и не повторять.

И Папке оседлал своего конька. Желая отвлечь приятеля от принявшего неприятный оборот разговора, он тотчас стал рассказывать о сенсационном случае, происшедшем вчера в театре:

– Молодой статист, студент, ты его знаешь, с такими маленькими дурацкими усиками, бледный, в пенсне… Всегда такой тихий, меланхолик какой-то…

– Ну-ну, так что с ним?

– Слушай же! Вот, понимаешь, поймал он в люке балериночку и там ее потискал немного, несомненно без всяких дурных намерений. А эта чертовка подняла крик. Прибежал пожарный. Студент наутек. Девчонка упала в обморок. Конечно – одна комедия. Не знаю я женщин, что ли! Студент, значит, побежал. Пожарный за ним. Студент – вверх по лестнице на колосники. Пожарный за ним. И вот – ты только вообрази! Этот хилый ученый идиот бросается с колосников на сцену. Теперь он в больнице. Перелом черепа, два плечевых перелома, ребра сломаны. Ужас! И все из-за глупой девчонки, плутовки, у которой он за один талер мог получить все блаженство мира. Какие только беды не навлекают на нас женщины! На каждом шагу это видишь. Вспомни, сколько раз я повторял тебе: счастливы только те мужчины, которых любят, и несчастны те, которые влюблены. В особенности жалкие рабы инстинкта. Те подпадают под власть юбки… А политика, политика…

Пауль Папке повернулся как на шарнирах, провожая глазами пышную блондинку, которая вошла в кабачок и о чем-то разговаривала у стойки с тетушкой Лолой. Ярко-синее платье девушки едва доходило ей до колен. В электрическом свете ее открытые плечи соблазнительно отливали перламутром.

– Черт возьми, – процедил Папке сквозь зубы, – шикарная бабенка! А формы!

Некоторое время он еще говорил о несчастном студенте, о том, какой он способный статист, и вдруг вскочил, лихо подкрутил усы, развинченной походкой подошел к стойке и стал вплотную возле девушки. Папке словно обнюхивал ее, почти касаясь носом ее обнаженной шеи.

– Сигару мне, Лола, да покрепче, настоящую мужскую! – громко сказал он, бросая вызывающий взгляд на блондинку. Та искоса поглядывала на него. Кончиками усов он щекотал ей лицо.

Брентен сидел точно окаменев и наблюдал за приятелем, этим пламенным женоненавистником. Впрочем, он давно раскусил Папке и знал цену его словам. Случайно взгляд Брентена упал на входную дверь, и он увидел женщину, пристально следившую за маневрами Пауля. Неужели это… Если она…

– Пауль! – громко позвал он. И так как Папке не услышал, он крикнул, словно призывая на помощь: – Пау-у-уль!

Тот с досадой обернулся, но тут же вздрогнул, побледнел и, растерянный, неверными шагами подошел к Брентену. Ни слова не сказал он женщине, стоявшей на пороге. Ни слова – Карлу Брентену. Только молча протянул ему руку и чуть заметно передернул плечами, будто желая сказать: «Вот видишь, все женщины!» – и вместе с нежданной гостьей тихо и покорно покинул кабачок.

– Несчастный! – крикнула вслед ему блондинка. – Он не знает одиннадцатой заповеди!

Карл Брентен еще немного посидел за своим столиком. «Ну и вечерок – сперва разговор о политике, потом эта история… Значит, это и есть та самая вдова Адель… И почему Пауль до сих пор с ней не развязался? Они ведь даже и не женаты». О Папке все время шушукались, Карл Брентен давно это заметил, кое-какие слушки дошли и до него. Говорили, что Папке находится в рабском подчинении у женщины. Болтовня, пошлые истории, одна пошлее другой… Брентена взяло сомнение: нет ли здесь все-таки доли истины? Но Пауль-то, этот женоненавистник! Вот и разберись тут попробуй!

Брентен расплатился и вышел.

На улице он вдруг остановился, пораженный какой-то мыслью.

Потом опрометью кинулся обратно в кабачок и спросил у хозяйки:

– Скажите, что это за одиннадцатая заповедь такая?

– А вы не знаете? – прокудахтала тетушка Лола, скорчила гримасу, от которой углы ее рта еще больше опустились, затем хрюкнула и так захохотала, что ее могучий бюст ходуном заходил: – Одиннадцатая заповедь – важнейшая из всех заповедей: «Не попадайся».

Глава четвертая


1

Гамбургским бакалейщикам он был не нужен; сенат не только не выразил благодарности за предложенный городу дар, но крайне непочтительно отверг его. Еще и при жизни поэт, которого они знать не хотели, скитался по белу свету; и на сей раз скиталец явился каменным гостем, издалека, с берегов Средиземного моря, с идиллического острова Корфу. Холодных, черствых сенаторов не поколебало даже то, что статуя поэта, дважды отвергнутого родиной – и при жизни и после смерти, – прибыла из владений некой принцессы.

Нет, нет, отцы города Гаммонии не желали принять такого дара; они рады, что поэт-бунтовщик уже переселился в лучший из миров, что насмешливые его уста умолкли навек. Они без памятника прекрасно обойдутся.

Хардекопфа потешал трагикомический поединок, разыгравшийся между сенатом и Генрихом Гейне. Судовладельцы, маклеры, биржевики – все ганзейские пенкосниматели напрямик заявили, что в стенах города нет места для такого памятника: пусть непрошеный гость убирается восвояси. Гаммония повернулась к поэту «своим огромным, своим массивным задом».

Хардекопф прочел в «Гамбургском эхе»:

Мы, бургомистр и наш сенат,

Блюдя отечески свой град,

Всем верным классам населенья

Сим издаем постановленье.


Агенты-чужеземцы суть

Те, кто средь нас хотят раздуть

Мятеж. Подобных отщепенцев

Нет среди местных уроженцев.

. . . . . . . . . . . . . .


Случится трем сойтись из вас, —

Без споров разойтись тотчас.

По улицам ходить ночами

Мы предлагаем с фонарями.


Кто смел оружие сокрыть —

Обязан в ратушу сложить.

И всяких видов снаряженье

Доставить в то же учрежденье.


Кто будет громко рассуждать,

Того на месте расстрелять;

Кто будет в мимике замечен,

Тот будет также изувечен.


Доверьтесь смело посему

Вы магистрату своему,

Который мудро правит вами;

А вы помалкивайте сами[12].


Усмехаясь, Хардекопф подумал, что нет, пожалуй, ничего удивительного, если сенат не особенно благоволит к поэту. Он перечел стихи. Они понравились ему еще больше, и он прочел их Паулине, на что та лаконично заметила:

– Эту братию он, видно, знал насквозь.

Но любопытнее всего, что даже после смерти поэт одержал победу над сенатом. Нашелся купец, – белая ворона среди своих собратьев, – который приобрел памятник и заявил, что поставит его на своем участке, на Менкебергштрассе. Словно бомба разорвалась! Отцам города скрепя сердце пришлось примириться.

И вот, в день открытия памятника, воскресным утром Хардекопф вместо обычной прогулки на Рыбный рынок отправляется на новую, красиво асфальтированную Менкебергштрассе. Уже возле церкви св. Гертруды он видит, что, подобно ему, туда стекаются тысячи людей. Старик раскланивается с социал-демократами, с членами ферейна «Майский цветок»: все в приподнятом боевом настроении, вся толпа живет одним чувством. Со стороны Ратхаузмаркта движется длинная колонна юношей и девушек – Союз рабочей молодежи. Молодые сильные голоса выводят: «Тридцать три года… Тридцать три года… Тридцать три года… длится уже кабала!..» Из ворот казармы выехал отряд конных полицейских. «Н-да… – думает Хардекопф, – как бы не вышло свалки».

В этот воскресный день, жаркий, солнечный, летний день, с безоблачно синим небом, новые большие дома торговой части города кажутся особенно величественными и нарядными, праздничными, а светло-серый асфальт гигантским ковром стелется между зданиями. Хардекопф присоединяется к одной из групп, быстро идущей по Шпиталерштрассе, попадает в небольшой переулок, и вот он уже перед мраморным постаментом, на котором возвышается обшитое плотно досками сооружение. Рабочая молодежь заполнила весь переулок. Хардекопфу превосходно все видно: он стоит на ступеньках лестницы универсального магазина, расположенного напротив.

Вся Шпиталерштрассе, от Главного вокзала и до Баркхофа, черна от народа, а по Менкебергштрассе, говорят, вообще не пройдешь. Сопутствуемые гневными или ироническими возгласами и свистками, сквозь толпу прокладывают себе дорогу конные полицейские; они выстраиваются, подобно почетному караулу, перед дощатым сооружением.

Социалисты, тесней ряды смыкайте…


Тысячи людей снимают шляпы, фуражки. Социалисты Гамбурга приветствуют автора «Зимней сказки» и «Книги песен» в ганзейском городе, столь горько им осмеянном и все же столь им любимом.

Бьет барабан, знамена вьются!..


Двое рабочих в синих блузах и кожаных передниках молотками и ломами отбивают доски обшивки. Под их ударами дерево подается и доска за доской падает на землю.

Из рабства труд на волю рвется,

Свободу хочет воскресить!


Возле самого памятника возникает суматоха. По-видимому, кто-то порывается произнести речь. Конный полицейский что-то угрожающе кричит. Но слова его теряются в шуме, реве, песне:

За нас народ, победа с нами!


Опершись подбородком на руку, задумчиво глядит на толпу поэт. Разражается буря рукоплесканий. У одного из полицейских лошадь поднялась на дыбы. Первые ряды подаются назад, начинается давка, слышатся громкие крики, рев… Полицейские орут: «Назад! Назад!..»

Им отвечают пронзительные свистки.

Не знаю, что все это значит…


Одни смеются, другие подпевают; рабочая молодежь поет, а за нею тысячи, вся улица:

Сказка из давних времен…


Подпевает и старый Хардекопф, усмехаясь про себя, но все же захваченный торжественностью минуты.

Да, сенат отверг поэта, но дни всемогущества сенаторов миновали. Рабочие, простые люди, признали поэта своим и дали ему права гражданства. И вот он сидит, правда, задвинутый в угол между высокими торговыми зданиями, но все же в центре деловой сутолоки приэльбского города.

2

Еще до осеннего праздника «Майского цветка» в том же тысяча девятьсот десятом году разразилось событие, которое вторглось в мирную жизнь семейства Хардекопф, испортило праздничное настроение, вызвало припадок ярости у беременной Гермины и заставило Отто отложить на время мысль о женитьбе. Судостроительные рабочие потребовали повышения заработной платы и одновременно – учитывая большие государственные заказы (военный флот Германии в эти годы рос с неимоверной быстротой) – сокращения рабочего дня. Но император Вильгельм II не дремал; сославшись на все возрастающую дороговизну, он тоже потребовал от государства повышения оклада, и «отзывчивый» рейхстаг ассигновал три с половиной миллиона марок на увеличение его цивильного листа. Дирекция верфей не проявила такой отзывчивости по отношению к рабочим: она наотрез отказалась прибавить им десять пфеннигов к почасовой оплате. Представители профсоюзов вступили в переговоры с директорами. Около двадцати тысяч рабочих покинули верфи, в том числе и трое Хардекопфов. В тот же день к стачке примкнули портовые рабочие; порт замер. Иоганн Хардекопф, задолго до окончания работы ушедший с верфи вместе с толпой рабочих, слышал, как Фриц Менгерс сказал ему вслед:

– А за нашей спиной идет торг!

Хардекопф обернулся.

– Теперь не время мутить. Стачка началась, нужны сплоченность, единство. Решаем дело мы, а не должностные лица, выдвинутые нами.

– Золотые слова, Иоганн, – сказал Менгерс. – Будем надеяться, что ты прав. Давно уже у меня не было так радостно и хорошо на душе, как сегодня.

Когда решался вопрос о стачке, Отто Хардекопф поднял руку вместе со всеми, – ничего другого ему не оставалось. Но это неожиданное событие он принял как личный удар. Они с Цецилией собирались пожениться через месяц, в день ее рождения, и в последние дни даже начали готовиться к этому событию. Мать Цецилии была посвящена в тайну, а родителей Отто решили поставить перед совершившимся фактом. Уже присмотрели себе даже маленькую квартирку в новом доме, на Нордбармбеке, но, слава богу, еще не сняли ее. Купили уже кое-какую мебель, конечно, в рассрочку. Но теперь придется повременить с выплатой. Если затронуть сбережения, и без того довольно скудные, то неизвестно, чем все это кончится. Может даже свадьба расстроиться. Что скажет Цецилия? Что скажет ее мать? В мрачном раздумье побрел Отто Хардекопф домой в этот роковой день.

Но намного несчастнее чувствовал себя его брат Людвиг. И так они еле сводят концы с концами. Гермина вечно злится и хнычет, ей хочется то одного, то другого; все труднее становится угодить ей. Целыми днями бегает она по магазинам, накупила кучу пеленок, кофточек, чулочек и ботиночек. Недавно Людвиг осторожно, как бы шутя, спросил ее, не предполагает ли она, что у нее родится двойня, на что Гермина, в свою очередь, с раздражением спросила: неужели ее ребенок должен быть нищим, оборванцем?.. Как быть, что делать? Все их сбережения растаяли. Фрида отказала им от квартиры. Конечно, при сложившихся обстоятельствах она, вероятно, не выставит их. Но какие пойдут ссоры, раздоры, свара! А ему придется торчать дома. Он предпочел бы работать четырнадцать часов в сутки. Чертовски не повезло с этой проклятой стачкой. Конечно, и он голосовал за нее, но никогда еще он так не падал духом, как в этот раз. Замирая от страха, побрел он к своей Гермине.

С опущенной головой, вяло уронив на колени большие руки, с видом приговоренного к смерти, сидел Людвиг у окна, а Гермина, с залитым слезами лицом, с полуоткрытым ртом, с округлившимися глазами, бегала взад и вперед по комнате. Фрида Брентен, приоткрыв кухонную дверь, подслушивала, готовая чуть что мгновенно ретироваться.

– Что же теперь будет? – плачущим голосом вопрошала Гермина. – Что же теперь будет? – Она всхлипывала и охала. – Все твоя политика. Вот к чему она приводит. Я всегда тебе говорила – не ввязывайся в политику. Не говорила я тебе? Скажи: говорила или не говорила? – И голос Гермины поднялся до пронзительного визга.

– Да, да, – соглашался Людвиг. – Но… Но не я же в этом виноват.

– Нет, ты, ты, именно ты, – визжала она. – Вся твоя семейка, и ты тоже. Ты тоже. Надо же быть таким идиотом. Всегда плестись за красными. Вот и дождались. Да что говорить, это ведь только начало, начало; кто знает, какую еще беду ты на нас накличешь. – И она плакала, сморкалась, охала, ругалась. – Бедное мое дитятко, – причитала она, а слезы так и текли по ее пухлому покрасневшему лицу, и она гладила свой живот, выдававшийся под широким сборчатым платьем, – излюбленный фасон «друзей природы». – Бедное мое дитя!

– Вот мерзавка, – пробормотала Фрида на своем посту у двери. – Ему и без того тошно, так она его еще шпыняет! Что ему – штрейкбрехером стать, чтобы она могла набивать себе брюхо? Тьфу, черт, что за подлая баба…

– Теперь твоя родня себя покажет, – язвила Гермина. – Они, конечно, выставят нас за дверь. Вот увидишь. Какое им дело, что мы подохнем с голоду. Хороши социал-демократы! Хороши твои единомышленники! Одна шантрапа эти красные, – я всегда тебе говорила, а ты не хотел мне верить. Не го-во-ри-ла я тебе?

– Да подожди же, Гермина, ведь неизвестно еще, как все сложится. Зачем заранее волноваться…

– Чего мне ждать? – Она подошла к нему вплотную. – Если уж и прежде меня избегали, надо мной глумились, придирались ко мне, то теперь еще хуже будет, это уж наверняка. Тут и ждать нечего. Я всех насквозь вижу. Твой зятек загребает деньги лопатой, у него магазин, да еще в театре зарабатывает. Предложил он тебе хоть сколько-нибудь на обзаведенье? А твой отец? Думаешь, у него ничего не отложено на черный день, – ведь сколько лет вы давали деньги в дом, – помогает он тебе? Все думают только о себе. Только о себе. Социал-демократами называют они себя, а у самих одно на уме: «я», да «меня», да «мое» – все, все только для себя. Да еще прикидывают, как бы побольше заграбастать у тех, кто побогаче. А до тех, кому живется хуже, будь то их ближайшие родственники, им и дела нет. Хороши социал-демократы! Хороши социал-демократы! – Она бросилась на постель.

Людвиг мог бы сказать, что и родители Гермины пока ничем им не помогли, хотя старикам жилось неплохо, но он поостерегся высказать вслух столь крамольные мысли, – это лишь взвинтило бы Гермину еще больше. Он уставился в пол, он чувствовал себя несчастнейшим человеком на свете. Наконец, собравшись с духом, подошел к жене и попытался было утешить ее, успокоить, вдохнуть в нее бодрость, в которой сам так нуждался. Но, когда он приблизился, Гермина завопила:

– Не подходи! Не прикасайся ко мне! Ты накликал беду на меня и на моего ребенка!

Фрида, стоя на кухне, вся дрожала. Она стискивала зубы, чтобы не закричать. Боролась с собой, чтобы не ворваться к ним в комнату. С каким бы наслаждением она отхлестала эту тварь по щекам, убила, задушила собственными руками… Этакая дрянь! У Фриды хлынули из глаз слезы, слезы бессильного бешенства. «Все расскажу матери, пусть знает. Загубит Людвига его женушка».

Если уж начало такое, то каков же будет конец?

3

С такой же быстротой, с какой Гермина прибавляла в весе, Людвиг убавлял. За короткое время своей семейной жизни он стал похож на капустную кочерыжку. Щеки на высохшем лице запали, скулы обострились, вокруг рта легли глубокие складки; в сонных серых глазах, во всем существе Людвига чувствовалась какая-то притупленность, покорность судьбе, обреченность. Мог ли он когда-нибудь предполагать, что эта женщина станет такой? Он знал другую Гермину. Что же сделало ее такой взбалмошной, такой бешеной?

В первый же день стачки Карл Брентен позвал своего шурина на кухню и сказал, что, разумеется, о переезде сейчас не может быть и речи и квартирной платы на время стачки он не будет с них брать. У Людвига точно гора с плеч свалилась. Но Гермину это ничуть не успокоило.

– А на что мы будем жить? – спросила она. – Чем я буду питать ребенка? (Другими словами – себя!) Кто его оденет? Кто заплатит акушерке?

– Подождем, – успокаивал ее муж. Ну, и досталось же ему! Ей надоело ждать, кричала она, ей нужна уверенность в завтрашнем дне. Жизни впроголодь она не вынесет. Дома до замужества она не знала нужды, она как сыр в масле каталась.

И она оплакивала самое себя:

– О, я несчастная! И это в награду за мое великодушное решение выйти за него замуж! Если бы я только знала!

Фрида отважилась рассказать матери, что происходит в квартире у них, Брентенов. Старая Паулина спокойно ее выслушала.

– Стало быть, я тебя предупреждала. Ты сама хотела этого, дочка. Я убедилась, что своим жизненным опытом никого не научишь. Приобретай его сама. И извлекай из него уроки.

– Мне только Людвига жалко, – неуверенно сказала Фрида.

– Мне тоже, – по-прежнему спокойно ответила фрау Хардекопф. – Но тот, кто не слушает, платится собственной шкурой. Впрочем, ты ничего нового не рассказала: я все знаю, и знаю давно. Есть только одно средство образумить эту особу, но на это у Людвига не хватит мужества.

– Какое же это средство, мама?

– Ну, стало быть, надо ее как следует поколотить.

– Чтобы он бил собственную жену? Он, социал-демократ?

Фрида прекрасно знала, каких принципов в этом вопросе придерживается мать. Но она знала также, что мать решительно отбрасывает всякие принципы там, где они неприменимы.

– Ну да, современный человек, и прочее, и прочее… Так? – иронически ответила Паулина. – Еще и ты заведешь ту же песню, а? Стало быть, пусть живет как знает. Его предупреждали. Он у меня совета не спрашивал, когда женился, все было сделано за моей спиной.

На следующее утро, около десяти часов, Гермина вышла на кухню. Фрида, накануне вечером ходившая с мужем в «Вильгельмсгалле», мыла оставшуюся после обеда посуду.

– Доброе утро, – приветствовала Фрида невестку.

Гермина кивнула и заспанным голосом что-то пробормотала. Затем спросила, умываясь у рукомойника:

– Наша комната сегодня останется неприбранной?

– Почему же неприбранной?

– Ну, ведь теперь мы не платим.

– Не говори глупостей, Гермина.

– Разумеется, я говорю то-олько глупости.

– Я сейчас уберу. – сказала Фрида, оставив посуду и схватившись за швабру и тряпку.

– Тебе придется подождать, пока оденется Людвиг, – сказала Гермина и принялась расчесывать волосы. У Фриды на языке вертелись злые слова, но она прикусила губы и опять принялась за посуду.

Немного погодя Гермина снова заговорила:

– Я надеюсь, что эта идиотская стачка скоро кончится. И это в ваших же интересах.

– Я надеюсь, что это и в ваших интересах, – ответила Фрида. Но тут же испугалась, как бы невестка не обиделась и поспешила добавить: – Вам эта стачка особенно некстати. Это верно.

Гермина, пропустив мимо ушей последние слова, раздраженно ответила:

– Нечего тебе разыгрывать из себя благодетельницу. Не старайся! Ничего не выйдет!

Фрида промолчала.

– Ах, бог мой, я видела в своей жизни лучшие дни! – Гермина, вздыхая, причесывалась и причесывалась. – Мне просто стыдно перед родителями.

Фрида промолчала.

– Что ты сегодня готовишь на обед?

– Солянку со свиными потрохами.

– Не желаю я потрохов! – крикнула Гермина, дергаясь от отвращения. – Вечно мясо, мясо. Фу, какая гадость!

– Но моему мужу хочется мяса, – сказал Фрида.

– Нам, пожалуйста, приготовь что-нибудь другое. Людвиг тоже не охотник до мяса.

Фрида промолчала.

Гермина все расчесывала и расчесывала волосы.

– На обед вчера был старый картофель?

– Право, не знаю. Разве было невкусно?

– Ты, несомненно, сама заметила, что картофель затхлый. А может, вы другой ели?

– Нет, этот же.

– Тебе можно всякую дрянь всучить. Или тебе вдруг захотелось навести экономию?

У Фриды задрожали руки. Она почувствовала, как кровь прилила к лицу, но сдержалась и промолчала.

А Гермина с видом мученицы вышла из кухни, переваливаясь на ходу, как утка. Вслед за ней пришел умываться Людвиг.

– Доброе утро!

– Доброе утро, Людвиг!

Фрида на цыпочках подошла к нему и шепнула:

– Она, конечно, подслушивает. Открой кран. Я хочу только сказать тебе, что мне очень-очень тебя жаль: твоя жена бессердечная и подлая тварь – Она положила руку на плечо брату. – Бедный ты мой, бедный Людвиг!

4

Как только колокол на церкви св. Якова пробил пять, фрау Хардекопф проснулась, а немного погодя проснулся и ее муж. Так было все годы, десятки лет. Теперь они решили, что им наконец удастся как следует отоспаться, но это почему-то никак не получалось. Отто, возвращавшийся домой от своей Цецилии все позже и позже, тот действительно спал как сурок. Но сегодня парень назначен в пикет. Лег в третьем часу, а сейчас ему уже пора вставать. Раз в три дня старик Хардекопф тоже стоял в пикете на пристани, и так как в первый же день произошла стычка с полицией, Паулина несколько раз сопровождала своего Иоганна и до прихода смены ни на шаг не отходила от него.

Паулина, проснувшись, лежала в постели с закрытыми глазами. Ей вспомнилась толстая Хиннерк, тоже стоявшая в толпе забастовщиков, и то, как Хиннеркша хлопнула такого же тучного, как она, вахтмейстера по животу, обозвав его «мекленбургским боровом», и запретила ему пялить на нее, честную женщину, свои похотливые глазищи… Потом Паулине вспомнился Фриц Менгерс, литейщик, работавший вместе с мужем в одном цехе, – как он кипятился по поводу того, что профсоюз металлистов не желает расширять стачку, он горячо поспорил с Иоганном, но тут же тихонько шепнул ей, что Хардекопф – прекрасный товарищ, лучшего и быть не может… Затем среди этих несвязных картин выплыл образ фрау Рюшер. Ее соседка с Штейнштрассе, честнейшая женщина, преданная мать, на старости лет попала в сумасшедший дом. Фрау Хардекопф никак не могла прийти в себя от удивления. Она не доверяла сыновьям Рюшер, в особенности старшему – Паулю; он женился и, когда мать увезли, завладел квартирой и всей обстановкой. Паулина корила себя, что в свое время не поинтересовалась судьбой своей соседки. Бедная Рюшер, как рано состарили ее непосильный труд и заботы. А теперь она в сумасшедшем доме! Ужасно! Трижды заходила Паулина на квартиру старой приятельницы, и каждый раз ее грубо выпроваживала чужая женщина, пока наконец ей удалось поймать Пауля Рюшера. Мать, сказал он, бросилась на них с кухонным ножом… Это Рюшер-то, добрая душа, ровная, спокойная женщина? С кухонным ножом? Вздор! Басни! Что там такое произошло? Фрау Хардекопф собиралась сегодня же навестить ее в больнице и выяснить, в чем тут дело.

– Однако пора будить Отто! – сказала фрау Хардекопф не то себе, не то мужу.

Она поднялась, сунула ноги в шлепанцы, поставила в кухне кофейник на газ и отправилась в спальню сыновей.

Эта была узкая, полутемная комнатушка, выходившая на лестничную клетку; через крохотное окно скупо просачивался свет. Прежде чем подойти к постели Отто, фрау Хардекопф склонилась над младшим сыном. Одну руку Фриц положил под щеку, другая лежала у него на груди. За последнее время волосы у него потемнели, но все еще были необычного светло-золотистого оттенка. Лоб, упрямый и очень выпуклый, красил его и придавал всему облику что-то юношески задорное, своевольное. Рот – мягко очерченный, полный, как у девушки. Чем старше становилась фрау Хардекопф, чем старше становились ее сыновья, тем сильнее она привязывалась к младшему мальчику. Он казался ей теперь самым удачным, самым умным, самым приятным и по характеру и по внешности. Все любили ее Фрица – и товарищи по работе, и соседи, и, как это ни прискорбно, – девушки. К счастью, он, видно, не очень-то ими интересовался. Зато он больше, чем другие сыновья, корпит над книгами и газетами; умеет делать чертежи пароходов и парусников, со всем их такелажем, знает все технические словечки, разбирается в устройстве парохода, может вычислить водоизмещение судна. Не раз она тайком просматривала его книги. Все эти описания путешествий, приключенческие романы, повести, в которых отважные герои отправляются на луну, или месяцами плавают в глубинах океанских вод на подводных лодках, или за восемьдесят дней объезжают вокруг света, – наводили ее на тревожные мысли. Как ни был трудолюбив и старателен Фриц на верфях, – настоящий Хардекопф, – его стремление повидать свет, жажда приключений, какое-то странное беспокойство в нем, непоседливость доставляли ей немало огорчений и тревог.

Наравне с книгами о морских путешествиях и приключениях мальчик увлекался футболом – спортом, входившим тогда в моду. Фрау Хардекопф и тут не находила с сыном общего языка. Футбол она считала чересчур грубой игрой. А все эти непонятные выражения!

– Знаешь, мама, этот забил гол не хуже Адье! Классно!

– Что такое? Что ты сказал? Забил гол? Адье?

Фрау Хардекопф казалось, что мальчик говорит по-китайски.

– Что такое гол?

– Это когда мяч забивают в чужие ворота.

– Не понимаю. А кто такой Адье?

– Ах, мама, какая ты бестолковая. Ведь это Адольф Егер, из Альтоны девяносто три.

– Альтона девяносто три? Где это?

– Но это же знаменитый футбольный ферейн. Адольф – чемпион Германии.

Да, фрау Хардекопф была очень невежественна. Но кое-что она все-таки усвоила; например, когда мессинское землетрясение Фриц называл «классом», она уж понимала, что это значит. Новый океанский пароход «Августа-Виктория» тоже был «класс». Более загадочно звучали слова Фрица: «Дети капитана Гранта» – это класс!» Или: «Гол Адье – это класс!» Как бы ей хотелось понять и изучить все, что интересовало ее мальчика, но это ей никак не удавалось. Мальчик пересыпал свою речь английскими словами, и она вечно смешивала «кипер» и «бек», «гол» и «аут», а различные команды тоже постоянно путала.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю