412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вилли Бредель » Отцы » Текст книги (страница 20)
Отцы
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:00

Текст книги "Отцы"


Автор книги: Вилли Бредель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 26 страниц)

– Это от мамы, – и открыла обе створки. Внутри аккуратными стопками лежало белоснежное белье, сшитое ее матерью.

– Очень мило, – сказал старик и обвел глазами комнату.

Узкий стол, два стула. На дверях деревянная вешалка, а на стене большая фотография – портрет мужчины с живыми глазами и тоненькими усиками – и множество маленьких снимков, веером расположенных вокруг.

– Твой отец? – осведомился старик.

Цецилия кивнула.

– Очень мило, – снова похвалил Хардекопф.

– Все это пока, временно, – поторопился заверить отца Отто. – Постепенно мы приобретем новые вещи.

– Но ведь все это очень мило, – повторил старик, и молодые люди обменялись счастливым взглядом.

6

Выйдя от новобрачных, Хардекопф решил не торопиться домой: он побрел вдоль канала, по узким и тихим переулкам, окутанным туманом. Еще у Фогельманов он слышал пушечные выстрелы со стороны Штинтфанга: знакомый каждому гамбуржцу сигнал, возвещающий наводнение. Этого следовало ожидать. Было полнолуние – пора сильных морских приливов. Резкий норд-ост гнал низко нависшие над вечерним городом дымчато-серые тучи. Мол и причалы уже затопило, и многие портовые извилистые улочки превратились в каналы. Ломовые бросали свои фуры, выпрягали лошадей и, держа их под уздцы, выводили из воды. Мужчины в высоких резиновых сапогах шлепали по бурлящей воде, готовые помочь там, где их помощь потребуется. Уличные мальчишки с криком и гиканьем гонялись за уносимыми течением ящиками, досками, мусорными ведрами и старыми кастрюлями – рухлядью, выплеснутой потоком из подвальных помещений.

От реки подымался густой, холодный, влажный и липкий туман, сковавший всякую жизнь в порту. Люди забились в свои жилища. Склады и пароходы стояли как заколдованные в серой паутине испарений, в которой тусклыми пятнами света выделялись судовые и уличные фонари. Где-то в тумане непрерывно, все на одной и той же тоскливой ноте, глухо выла сирена. Казалось, что это туман, словно чудовище, охватившее весь город своими щупальцами, бросает в пустоту жалобные и грозные вопли. Из гавани доносился тревожный перезвон судовых колоколов, а ниже по Эльбе через короткие промежутки резко и пронзительно ревел пароходный гудок.

Погруженный в свои невеселые думы, Хардекопф наугад брел сквозь туман. Сначала он пошел по Герренграбену, но скоро ему пришлось свернуть, так как водный поток добрался и туда. Хардекопф свернул на Гопфенмаркт и шел, шел, сам не зная куда. Там, на Дюстернштрассе, в доме у самого канала, он только что расстался с сыном и его женой. Вот они начинают свою серенькую жизнь. Его, Иоганна Хардекопфа, жизнь осталась позади, как будто он где-то по дороге обронил ее… Стар ты становишься, Иоганн Хардекопф, чертовски стар. Пора на свалку. Что, тяжеленько тебе, Иоганн? Хардекопф безмолвно усмехнулся. Нет, не так уж тяжело. Паулине, той много труднее. Но было время, когда ты большего ждал от жизни. Не для себя, для детей своих, для сыновей. Пока сыновья были около него, он чувствовал себя молодым и вместе с ними переживал былые юношеские сумасбродства, надежды, разочарования. А под конец – остались только разочарования, одни разочарования…

Из тумана вынырнула человеческая фигура, портовый рабочий. Он возбужденно крикнул Хардекопфу:

– Кремон и Рейхенштрассе под водой! Ступайте лучше к Бурштаху!

И снова растаял в тумане.

Хардекопф пересек Гопфенмаркт, решив оттуда добраться до Фишмаркта, расположенного выше. Одно мгновение он постоял, вслушиваясь в туман. Глухой вой сирены отдавался у него в висках. Если бы не пронзительный рев пароходных гудков, он решил бы, пожалуй, что оглох.

– Ладно, Бурштах так Бурштах, – сказал он себе, пробираясь дальше по площади.

…Как у них все убого. Граммофон и кровать с подушками в заплатанных наволочках. Вид на зловонный канал. Квартира – и та не своя. Хорошо, что Паулина осталась дома… Нелегко придется парню… Всем, всем нелегко… Людвигу, что ли, легче или Эмилю? Эми-и-иль. Лицо старика омрачилось. Этого сына он прогнал, отказался от него и вот уж десять лет не видел…

Хардекопф зашагал быстрее. Призрачным силуэтом вырос перед ним черно-серый фасад церкви св. Николая. Держась за железную решетку, Хардекопф ощупью брел вдоль церковной ограды. Высокая башня, уходящая своим шпилем в туман, расплылась смутной тенью. Хардекопф думал о сыне, которого прогнал, с мучительной ясностью, до мелочей вспоминая, как все это началось. «Хватит с него, Иоганн, он больше не будет». – «Упрямый черт, мальчишка!» Он порол его жестоко, до изнеможения. Паулина выследила Эмиля. Эмиль воровал деньги и состоял членом буржуазного гимнастического ферейна. Щеголял в белых брюках, красной рубашке, спортивных туфлях. Потихоньку покуривал. Тайком читал книжонки в ярких разноцветных обложках, восхвалявшие бандитскую мораль.

– Помяни мое слово, Иоганн, парень вырастет бандитом, – сказала Паулина. – Гром меня разрази, что я так говорю о родном сыне, но так оно и будет. Надо что-то предпринять: за ним нужен неусыпный надзор.

Хардекопф обеими руками закрыл лицо и долго молчал, хотя прекрасно понял, о чем идет речь, – исправительный дом! Но, может, этого еще удастся избежать?

На следующий день негодяй Эмиль стащил у матери две марки, и Паулина сначала пришла в бешенство, кричала, а потом горько заплакала. Они тогда сидели рядышком, мучительно искали выхода и не могли найти. Но каждый про себя думал: исправительный дом! И пугался этой мысли.

Дня через два к ним вдруг влетела соседка Виттенбринк, страшно рассерженная, взволнованная. Она попросила Эмиля кое-что купить, а потом обнаружила, что у нее не хватает трех марок.

– Фрау Хардекопф, да как же так, да может ли быть, чтобы это сделал ваш Эмиль?

Фрау Хардекопф считала это не только возможным, но и бесспорным. Украл, да еще у Виттенбринкши!

Так Эмиль Хардекопф попал в исправительный дом, так был он изгнан из семьи. Много воды утекло с тех пор. Эмиль давно уже взрослый человек, у него жена, ребенок, и, должно быть, хороший. Но жизнь Эмиля, по всему видно, искалечена. Несмотря на исправительный дом? Или по вине исправительного дома? Нельзя было этого делать. Нельзя! Ни при каких обстоятельствах…

Хардекопф почти бежал, сам не замечая, как прибавляет и прибавляет шагу… Где же Фишмаркт? Должно быть где-то здесь. Сквозь туман ничего не видно. Здание, мимо которого он только что прошел, – Восточно-африканский торговый дом. Хардекопф бежал и бежал, точно боясь опоздать. Его гнала тревога, гнала нечистая совесть. Нет, Иоганн Хардекопф, ты поступил не как социалист. Любой ограниченный обыватель и тот, прежде чем решиться на такой шаг, тысячу раз подумал бы.

Чем больше он удалялся от порта, тем слабее становился вой сирены и долгие пронзительные крики пароходов. Туман несколько рассеялся, его седые космы лениво цеплялись за выступы фасадов.

Когда Хардекопф пересек Фишмаркт, перед ним вдруг оказались какие-то руины: поле, усеянное развалинами. Вот высится половина фасада, вот торчит часть ворот. Прогнившие балки свисают над кучами мусора. Пройдя несколько шагов, Хардекопф скорее угадал, чем узнал колокольню св. Якова; ее исполинский силуэт, точно страж, возвышался над этим миром развалин. Хардекопф попал в район, предназначенный на слом.

Старик опять замедлил шаги; внимательно присматриваясь, шел он по Моленхофштрассе. Справа и слева – остатки снесенных домов. Во время франко-прусской войны он проходил по такому же вот разрушенному французскому городку. Совершенно та же картина. Но нет, так только кажется на первый взгляд. Дома эти сносят, чтобы на их месте воздвигнуть более просторные, светлые, здоровые жилища. Жизнь идет вперед… Да полно, так ли?.. А Отто? Разве не живет он в старом доме на Дюстернштрассе, на берегу грязного канала? Может, и здесь, на Штейнштрассе, как на Баркхофе, построят только торговые дома и магазины, оптовые склады и конторы, а жилых домов и вовсе не будет? Может, нашему брату век суждено ютиться в старых трущобах, и все разговоры о прогрессе – один обман? Может, прогресс прогрессу рознь? Может, одни идут вперед, а других, несмотря на все достижения прогресса, чья-то воля все время сталкивает вниз? Значит, он сомневается в прогрессе? Он, Иоганн Хардекопф, социал-демократ?..

И вот он стоит у ворот того дома на Штейнштрассе, где прожил десятки лет. Дом еще не успели снести, но повсюду в этом призрачном мире мертвецов чувствовалась мерзость запустения. В темные пустые глазницы окон забились клочья тумана. На когда-то замощенном дворе зияли выбоины, валялись балки, куски обвалившихся карнизов, обломки кирпича.

Хардекопф брел по пустынному двору, словно совершая путешествие в свое собственное прошлое, в ту пору своей жизни, когда сегодняшнее называлось будущим и манило светлыми надеждами на счастье.

Глава седьмая


1

За этим туманным днем последовали другие, еще более непогожие. Но выдался вдруг один сияющий солнечный день – он рассеял глухую печаль, давившую грудь Хардекопфа, и воскресил его похороненные было надежды. Казалось, что мечта его юности, которую он уже считал почти несбыточной, все же осуществится.

Под руководством Августа Бебеля социал-демократы решительно выступили против военной политики пангерманцев и на последних выборах взяли реванш за свое поражение на выборах 1907 года. Они получили сто десять мандатов и стали сильнейшей фракцией в германском рейхстаге.

Да, Иоганн Хардекопф мог снова гордо поднять голову: народ высказался за Августа Бебеля; победа осталась за социал-демократами. Четыре десятилетия он, Хардекопф, не щадя сил, трудился ради этой победы, терпел разочарования и горечь поражения – и вот близка она, конечная победа. Август Бебель, некогда безвестный агитатор, мишень для насмешек и глумления, стал одной из самых значительных и популярных фигур в стране. Теперь не только взоры Германии, но и всего мира обращены к нему. Он приведет германский народ в социалистическое государство будущего. Буржуазия задыхалась от ненависти и страха. Отныне, вопила она, существуют два деспота в мире – царь в России и Август Бебель в Германии.

2

В эту предвыборную кампанию впервые прозвучали лозунги: «Демократическая республика!», «Экспроприация капиталистов!», «Создание социалистической системы управления хозяйством и государством!».

Сын старого Вильгельма Либкнехта, бывшего соратника Августа Бебеля, доктор Карл Либкнехт, выставил свою кандидатуру в Потсдаме-Остгафельланде, в прусской королевской резиденции.

Ничто так не бесило германского кайзера, как эта кандидатура. Через третьих лиц он предложил руководству социал-демократической партии снять ее. Молодой Либкнехт, так же как его отец, был непримиримым врагом прусско-германского милитаризма. Социал-демократы кандидатуру Либкнехта не сняли, и тогда кайзер пригрозил, что августейшей ноги его не будет в Потсдаме, если жители этого города изберут в рейхстаг красного.

И вот в вечер последнего дня перебаллотировки Хардекопф вместе с многотысячной толпой гамбуржцев стоял на Генземаркте, перед зданием газеты «Генераль-Анцайгер», где на огромном экране вспыхивали световые цифры. Незабываемый вечер! Поединок чисел! Каждая новая цифра предварительного подсчета вызывала ликование и восторг. С каждой цифрой росло напряжение… Уже в первом туре победа социал-демократов была значительной; перебаллотировка дала еще более благоприятные результаты. Рабочая молодежь пела: «Вперед, кто право чтит и правду». Произносились импровизированные речи. «Синих» теперь уже никто не боялся. Чуть только где-нибудь показывался полицейский, его встречали насмешками и улюлюканьем.

Результаты выборов в Потсдаме были объявлены в последнюю очередь. Против Карла Либкнехта объединилась вся буржуазия. Тысячи пар глаз были прикованы к экрану; казалось, что в Потсдаме решается: социал-демократия или монархия. Число голосов, поданных за социал-демократов по всей стране, резко возросло; решающий ход делался в Потсдаме; решающий ход – «шах королю»! Чем же кончатся выборы в этой старой, неизменно реакционной королевской резиденции Гогенцоллернов?

«Результаты перебаллотировки в Потсдаме!» – читала многотысячная толпа затаив дыхание. «Форсберг – свободный консерватор», затем пустой экран. И вот на нем появляется цифра – число поданных голосов: «18 243». На площади по-прежнему тишина. Хардекопф у себя за спиной слышит чей-то бас:

– Ну да, значит, прошел.

Новая строчка на экране: «Социал-демократ д-р Либкнехт». Пустой экран. Наконец цифра: «22 751». И вслед за цифрой строчка: «Избран доктор Либкнехт (с.-д.)».

Шум, возгласы, крики, смешавшись в один оглушительный рев, наполняют площадь. В неудержимой радости трезвонят вагоновожатые. Шоферы такси оглашают воздух буйной симфонией гудков. Извозчики звонко щелкают бичами. Вот запела рабочая молодежь, Песню мгновенно подхватывает вся площадь. Мужчины обнажают головы.

Хардекопф, стоя в ликующей, поющей толпе, не может сдержать слез. «Интернационал» сопутствовал всей его жизни. Этот гимн родился, когда он, Хардекопф, стоял под Парижем, а коммунары умирали на баррикадах. И вот снова звучит «Интернационал» – на этот раз во славу блестящей победы партии, к которой он принадлежит. Слезы старика Хардекопфа – это слезы радости, слезы счастья, слезы упования. Народ вынес свой приговор над кайзером. Если только германский монарх сдержит свое слово, – что, впрочем, сомнительно, – ему нельзя показаться в Потсдаме, в своей собственной резиденции.

3

В эти дни радостного подъема Иоганн Хардекопф в обеденный перерыв старался уйти в укромный уголок за плавильной печью, чтобы спокойно съесть свой завтрак и без помехи поразмыслить, не боясь, что сюда вторгнется со своими язвительными замечаниями Менгерс. Торжествуя, читал Хардекопф полные страха и ярости высказывания буржуазной прессы об исходе выборов и предстоящих сенсационных столкновениях в рейхстаге, когда соберутся вновь избранные депутаты. «Гамбургское эхо» преподносило своим читателям целые подборки таких выдержек из буржуазной прессы. И какое уже удовольствие – по этим исполненным яда словоизвержениям разъяренного противника судить о собственной мощи!

Ему, Иоганну Хардекопфу, суждено было дожить до этой минуты! Каждый третий избиратель – социал-демократ. День окончательной победы осязаемо приближается. Хардекопф вчитывался в эти строки, вдумывался в эти слова и время от времени медленно проводил черной от копоти рукой по лбу и глазам. Непостижимо! Совсем как в сказке! Вот она, значит, награда. Теперь он знал, для чего жил и боролся. Светлая мечта воплотится наконец в жизнь; свобода, справедливость и братство восторжествуют.

Хардекопф, отдавшись своим светлым мыслям, рассеянно смотрел сквозь буро-серую мглу литейной. Только немногие рабочие ушли в «обжорку», повсюду кучками сидели товарищи, они жевали, читали, спорили. Порою доносился голос Менгерса. Даже теперь, несмотря на только что одержанную победу, Менгерс не мог обойтись без желчных замечаний. Удивительный человек! Почему он не разделяет общей радости? Почему недоволен партией даже тогда, когда каждому ясен ее несомненный успех?

Хардекопф опять заглянул в газету. Сто десять депутатов социалистов! Взгляд его, оторвавшись от печатных строк, скользнул по цеху и сквозь слепые от грязи стекла устремился вдаль… Вот перед его мысленным взором встал Берлин… Как торжествуют наши депутаты, какой великий день для Августа Бебеля! Хардекопф закрыл глаза, чтобы как можно яснее вызвать в памяти его доброе и умное лицо, серебристо-белые волосы, светлые глаза, ласковый и горящий взор… Хардекопфу казалось, что он чувствует, как тогда, – а с тех пор прошло ведь уже пять лет! – руку Бебеля на своем плече, слышит его голос. Вот он стоит – гордый победитель, окруженный ликующими товарищами, и сотни рук тянутся к нему, нет, не сотни – сотни тысяч, миллионы рук. Хардекопф отчетливо слышит слова Бебеля: «Взгляните, товарищи, взгляните на нас, стариков! Когда в волосах у нас еще не было ни сединки, мы оба стояли уже в рядах партии…» Блаженные воспоминания. Незабываемые, счастливые минуты, воскрешенные памятью.

…Еще только раз побыть бы с ним. Еще только раз услышать его просьбу все рассказать о себе, о рабочих… О, теперь бы Хардекопф многое мог порассказать Августу Бебелю. Все, все поведал бы ему. Теперь бы он мог. Начал бы с молодого крестьянина-француза, который со страха бросился на него, а он, Хардекопф, проткнул ему штыком грудь. Рассказал бы о четырех коммунарах, которых он передал в руки версальцев и которые были расстреляны на его глазах. Он сказал бы: «Товарищ Бебель, войн больше быть не должно, никогда не должно быть! Из всех бедствий, которые могут обрушиться на человечество, самое ужасное – война». Да, так бы он сказал… Поделился бы с ним своими мыслями о нынешней молодежи, идущей своим, порой довольно странным путем. «Четыре сына у меня, товарищ Бебель. Один, старший, сбился с пути. А остальные три… Они социал-демократы, но я недоволен ими, нет, недоволен. Как должное принимают они то, что мы с таким трудом добывали потом и кровью. Сами же они ничем не хотят жертвовать. Как же это получилось? Кто виноват?» Да, так сказал бы он Августу Бебелю сейчас. Хотя бы еще разок встретиться с ним!

Хардекопф заглянул в «Гамбургское эхо», лежащую у него на коленях… Господин Шпан отказался сидеть в президиуме с социал-демократом. Ну что же, не желает, пусть убирается на все четыре стороны. Да, вот оно как, – нынче им, врагам социал-демократии, приходится ретироваться. Хардекопф, усмехаясь, глядел на карикатуру, перепечатанную из одной консервативной газеты. Филипп Шейдеман, в нелепом картузе, сидит в кресле президента рейхстага. Дико всклокочена его остроконечная бородка. Под ногами – художник нарочно изобразил Шейдемана косолапым – лежит растоптанный прусский орел. Левой рукой Шейдеман звонит в огромный председательский колокольчик, правой замахивается здоровенной дубинкой. Под карикатурой подпись: «Новый президент германского рейхстага».

«Да, милостивые государи, получилось не так, как вы думали, а? – Хардекопф весело усмехается. – Теперь от страха у вас душа в пятки ушла, дьявол бы вас всех побрал, проклятое семя!»

Хардекопф, чрезвычайно довольный, еще и еще раз вглядывается в изображение Шейдемана, сидящего в президентском кресле. Над ним жирным шрифтом набран гордый заголовок: «Товарищ Шейдеман будет председательствовать в рейхстаге…»

Когда гудок возвестил конец обеденного перерыва, Хардекопф, повязавшись кожаным фартуком, с юношеским пылом схватился за тяжелый ковш и пустил такую сильную струю расплавленной стали, побежавшей по черным формам, что его подручный, по крайней мере вдвое моложе Иоганна, испуганно крикнул ему с удивлением и досадой:

– Эй, Ян, что с тобой? Не так шибко!

4

Что ж удивительного в том, что после столь многообещающего начала нового года Карл Брентен вновь почувствовал неодолимую тягу к политике? Он забросил магазин, забросил семью, самого себя; его увлек общий подъем. Он раскаивался, что в последние годы отстранился от политической и профсоюзной работы. Не прогадал ли он? Луи Шенгузен, например, этот толстозадый бюрократ, играет теперь первую скрипку на собраниях рабочих табачной промышленности и расхаживает с таким видом, точно победа на выборах исключительно дело его рук.

Недовольство собой Карл Брентен вымещал на Пауле Папке. У тетушки Лолы между приятелями разыгралась бурная сцена. Началось все с безобидного разговора о выборах и их результатах. Папке, высмеивая предвыборную горячку, стал напевать одну из своих любимых песенок: «Воздушные замки, милый дружок, нам горе и беды несут». Ведь все эти людишки – сплошь нули, которые тогда лишь становятся величиной, если к ним слева приставить единицу.

– Надо стать единицей, – поучал он Брентена, – личностью. Тогда нули сами к тебе потянутся. Кто смешался с толпой, тот так и будет век свой пребывать в нулях.

Это была новая, недавно познанная им истина, и он носился с ней, разумея, конечно, под единицей себя.

– Ну, – заявил он в заключение покровительственным тоном, – ты ведь, во всяком случае, доволен исходом выборов, не так ли?

– Надеюсь, что и ты доволен, – ответил Карл Брентен.

– Боюсь, что, если так пойдет дальше, нас ждет полный хаос.

– Ты говоришь, как гейдебрандский или бетмангольвегский молодчик, – сказал Брентен пока еще довольно спокойно.

– Согласись, – продолжал Пауль Папке, – что нули неспособны править государством.

– И не подумаю. Насчет нулей все это чушь. Теперь правят нули, бесспорно. Бебель однажды сказал, что если бы люди знали, как глупо подчас ведется управление государством, они потеряли бы всякое уважение к государственным мужам.

– Нет, я иначе смотрю на эти вещи, – ответил Папке. – Взять хотя бы наш театр. Не всякий способен руководить подобным предприятием так, чтобы все шло гладко, без сучка и задоринки: и план надо составить, и репетиции провести, и обеспечить успех постановок, распродать билеты, вовремя выплатить жалованье и гонорары, и так далее, и так далее. Серьезная работа, говорю тебе. Сложная механика. Прогнать директора – это проще простого! Но кто его заменит? Есть у партии люди, которые смогут разобраться в таком деле? Ведь что для одного потолок, то для другого – пол, просто потому, что он живет этажом выше.

Брентен саркастически рассмеялся. Он легко мог бы доказать Папке совершенно обратное. Разве простой портной Пауль Папке не стал очень быстро инспектором и не постиг всю театральную «механику»? Разве партия не имеет в своем распоряжении члена партии Папке, который в совершенстве овладел этим сложным механизмом? Разве оба они, и Папке, и он, Брентен, не были способными, предприимчивыми организаторами, на которых держался весь ферейн? Откуда вдруг у Папке такая неожиданная скромность? Карл Брентен мог бы привести приятелю все эти доводы, но ему вдруг стало скучно и противно. Он лишь пренебрежительно процедил:

– О господи, ты уж чересчур носишься со своим театром.

– Уверяю тебя, в случае чего, театр надолго выйдет из строя.

– Хотя бы и так, невелика беда, – с раздражением крикнул Брентен, – новое государство от этого не пострадает. И тем более – рабочий класс. Оперу теперь все равно посещает одна только буржуазная публика.

Папке закусил нижнюю губу и ничего не ответил. Когда он выходил из себя, слова водопадом извергались из его уст, но если он чувствовал себя глубоко задетым, он молчал. Ему и хотелось бы как следует обругать Брентена, но он сдержался: пока Карл был ему нужен. Не закончилось еще дело с арендой, которое устраивал зять Брентена. С главным арендатором Папке пришел к соглашению, оставалось только подписать договор. Но надо было представить заявление Карла Брентена о том, что он, Брентен, отказывается от аренды; без такого письменного заявления Хинрих Вильмерс не хотел ничего предпринимать. Если Брентен откажется в пользу Папке, тот становится арендатором. Дело обещало быть прибыльным, поэтому Папке терпел выходки Брентена, как бы глубоко они его ни задевали.

Брентен же принял молчание Папке за знак согласия. Его радовало, что Пауль не так уж глуп, чтобы считать театр центром вселенной. Поэтому он продолжал непринужденно болтать о политических событиях и проблемах. Основным по-прежнему оставался вопрос войны и мира.

– Господа капиталисты поостерегутся затевать войну, – сказал он, – рабочие смешают им карты. Повсюду – во Франции, в России, в Англии, в Германии.

Папке не хотелось снова пускаться в политические споры, но он не мог отказать себе в удовольствии кольнуть Брентена:

– Здесь, в Германии, только вы будете мутить, а во Франции, в Англии, в России рабочие и не подумают выступать против своих правительств. В них сильно национальное чувство, они дорожат своим отечеством. А у нас по вашей милости начнется хаос, на нас нападут, разгромят, унизят.

– Я почему-то все время слышу «вы», «по вашей милости», – сказал Брентен. – Ты разве к нам уже себя не причисляешь?

– Тш, тш… – шикнул Папке, пугливо озираясь. – Какой ты неосторожный. Ты прекрасно знаешь, чем мне это грозит.

Брентен вынужден был с ним согласиться: ведь Папке приходится скрывать свои политические убеждения, иначе он может лишиться должности в театре. И Карл стал успокаивать приятеля:

– Да уж ладно, ладно. Понимаю. Но нас ведь никто не слышит.

Некоторое время они молча сидели друг против друга. Возобновил разговор опять-таки Брентен.

– Читал о новом военном законопроекте? Если он пройдет, Германия получит колоссальный флот. Ты не думаешь, что Англия попытается…

– Прошу тебя, давай не будем говорить об этих делах, – ответил Папке. – По-моему, с некоторого времени весь мир помешался на политике, прямо наваждение какое-то. Ты знаешь, я всегда держался в стороне. У меня и своих дел достаточно. Ты уж прости меня, обижаться тут, право, нечего, но поверь, это выше моих сил. – Он поднял плечи, развел руками и беспомощно опустил их, как подбитые крылья.

– Да-да, конечно, политика и женщины…

– Брось, пожалуйста, – крикнул Папке с досадой, – прошу тебя.

Брентен замолчал.

– Я говорил с юристом, доктором Хаммером, – сказал немного погодя Папке.

– С кем? – переспросил Брентен.

– С доктором Хаммером, помнишь? Насчет аренды. – И прибавил с нарочитой развязностью: – Ну, словом, насчет «клозетного предприятия».

– Так ты все-таки решил взять аренду?

– Думаю, да, – ответил Папке и вздохнул. – Представь себе, что будет, если меня прогонят из театра… По политическим мотивам, скажем. Ведь это вполне возможно. Тогда я останусь без всяких средств. Для меня эта аренда в некотором роде страховка, так я на это и смотрю.

– А не слишком ли обременительно для тебя? – выразил опасение Брентен.

– Что поделаешь, – опять вздохнул Папке.

– В таком случае, желаю удачи!

– Значит, ты ничего не имеешь против?

– А что же я могу иметь против? Ведь я сам тебе предложил.

В действительности Брентен не предлагал, а лишь рассказал об этом деле приятелю. Но Папке сразу же загорелся.

– В таком случае, Карл, дай подписку, что ты отказываешься в мою пользу.

– А зачем это нужно?

– Не знаю, но юрист настаивает. Полагаю, что и зять твой тоже.

– Что же, могу.

Пауль Папке вынул из кармана заготовленную бумагу.

– Здесь уже все написано. Тебе остается только поставить свою подпись.

– Превосходно! – сказал Брентен.

Однако поспешность Папке смутила его. Что-то он слишком заинтересовался «клозетным предприятием». Брентен пробежал глазами бумагу. В ней было сказано, что он уступает инспектору городского театра Паулю Папке все права на заключение договора на аренду.

– Я принесу чернила и перо, – услужливо сказал Папке, поднялся и направился к стойке.

Карл Брентен посмотрел ему вслед. Как жадно он ухватился за это дело! Не намерен ли он вовсе уйти из театра? Тогда зачем эта сверхосторожность в политике? Ну, впрочем, это уж его забота.

Вопрос был исчерпан. Брентен подписал и перестал об этом думать. Папке положил бумагу в карман и заказал еще пару пива.

Распрощались они мирно, как самые добрые друзья.

5

Так счастливо начавшийся год оказался весьма переменчивым и бурным. Он нес с собой ливни, вихри, град, грозы с Запада и Востока, он принес долгую череду ненастных туманных дней, суливших беды. На горизонте, готовясь к прыжку и оскалив зубы, притаилась, как хищный зверь, война. Еще не окончилась триполитанская, а уж на Балканах готовилась новая война против «больного человека» на Босфоре. Гражданские войны бушевали в Мексике. Марокканский вопрос держал в напряжении великие державы Европы, среди которых намечались, с каждым днем все яснее, две группировки. Что ни месяц, собирались все новые и новые дипломатические конференции: то в Венеции, то в Ревеле, то в Париже; беспрерывно рождались тревожные слухи, повергавшие в лихорадку народы Европы.

Но все это не так сокрушало Хардекопфа, как Первое мая этого года; оно впервые поколебало его веру. Союз металлистов потребовал, чтобы рабочие верфей и судостроительных заводов проголосовали – выходить или не выходить на работу Первого мая. Но зачем голосовать? Разве не ясно само собой, что это день праздничный? Уже много лет Хардекопф, как и все его товарищи, не выходил Первого мая на работу и хладнокровно принимал как нечто само собой разумеющееся неделю безработицы – месть предпринимателей, объявлявших локаут. А послушать теперь представителей профессиональных союзов, так, по-ихнему, выходит, что нужно всем выйти на работу, а праздновать Первое мая можно и вечером в каком-нибудь зале.

Если Хардекопф и не так возмущался, как язвительный Менгерс, то все же удивлению его не было границ. Нет, такой политики профессионального союза он просто не мог понять. На каком основании руководство союза предлагает рабочим ломать старую традицию? Фриц Менгерс говорил о пресмыкательстве перед капиталом, больше того, об измене делу социализма; но нет, нет! Хардекопф считал это невозможным. Может, руководство хотело избавить рабочих от недели безработицы? Или щадило фонды союза, берегло средства, предназначенные на поддержку стачек, чтобы в ближайшем будущем повести с предпринимателями серьезную длительную борьбу? Борьба требует жертв, и Хардекопф готов был идти на всякие жертвы. Он не сомневался, что подавляющее большинство его товарищей разделяют его мнение и что они решат бастовать Первого мая. Для чего же проводить голосование?

В день голосования на верфь явились члены комитета союза, чтобы соблюсти все формальности.

– Ты видишь, Ян, им разрешили явиться на верфь! – крикнул Менгерс – Ха-ха-ха! Пораскинь-ка мозгами!

Фриц Менгерс был прав. Хардекопфу нечего было возразить. После стачки дирекция запретила должностным лицам союза вступать на территорию верфей. Это запрещение, очевидно, было снято. Но самая большая неожиданность ждала его впереди: большинство рабочих «Блом и Фосс» тайным голосованием постановили работать Первого мая. Старый ветеран никак не мог взять этого в толк. Более двадцати лет бастовал он в день международного праздника пролетариата, и каждый год радовался, видя, как в честь этого дня растут колонны марширующих рабочих. Мыслимо ли, чтобы на этот раз на первомайской демонстрации отсутствовали пролетарии самого крупного предприятия Гамбурга? И это – в первом и единственном городе Германии, где в 1890 году, то есть уже через год после Парижского конгресса, рабочие вышли на демонстрацию с требованием восьмичасового рабочего дня! Хардекопф не мог этого постичь. А когда товарищи из комитета союза открыто одобрили такое решение, назвав его рассудительным и разумным, он и вовсе растерялся. Празднование Первого мая – пережиток, говорили комитетчики, первомайская демонстрация выполнила свою историческую миссию, рабочие организации окрепли, стали мощными, нынче нужно приберечь силы для других задач. Хардекопф не усваивал этих доводов. Он знал, что всегда полезно лишний раз продемонстрировать силу и мощь рабочих… А в особенности теперь, когда реакционные круги все больше и больше поднимают голову. Менгерс же заявил напрямик:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю