412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вилли Бредель » Отцы » Текст книги (страница 4)
Отцы
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:00

Текст книги "Отцы"


Автор книги: Вилли Бредель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)

Когда Хардекопф приходил в себя, он смотрел на своего соседа по койке, которому гранатой оторвало ногу под Саарбрюккеном. Голова на тонкой длинной шее выступала из белых подушек. Лицо несчастного, исхудалое и желтое, как воск, всегда было обращено к выбеленному известью потолку. Он лежал на своей койке, застывший, без движенья; только левая рука его беспокойно ощупывала одеяло. Он не разговаривал, не отвечал на вопросы Хардекопфа и лишь время от времени мучительно стонал.

Сладковатого запаха хлороформа Хардекопф уже почти не замечал, но к стонам, жалобам, вздохам никак не мог привыкнуть. Иногда боль утихала, и ему удавалось забыться в дремоте, но стоило кому-нибудь в палате вскрикнуть, и рана снова начинала болеть, снова всплывали обрывки воспоминаний, и покоя как не бывало.

– Вы плохо спите? Почему? – спросил его во время утреннего обхода врач.

Хардекопф что-то забормотал о горящих глазах, о раскрытом рте, о штыке, который…

– Ну да, он и всадил его в вас!

– Нет, нет, – взволновался Хардекопф. – Это я ему проткнул грудь штыком…

– Ну, вот видите! И он, конечно, отправился к праотцам, а?

– Да, я его насмерть, – прошептал Хардекопф.

– Вот и чудесно! – воскликнул врач. – Значит, вы можете спать спокойно.

Хардекопф открыл было рот, но не произнес ни слова. Испуганными глазами глядел он не отрываясь на белый халат врача; тот о чем-то тихо разговаривал с сестрой.

– Да что вы все ищете, чудак вы этакий? – произнес тот же голос у койки соседа. – С этим пора вам, наконец, примириться – нога ваша тю-тю. На войне и не то бывает. Радуйтесь, что голова уцелела.

Раненый, метнув быстрый взгляд на хирурга, который – он знал это – отпилил ему ногу, опять уставился, как загипнотизированный, в потолок.

Доктор примирительно сказал:

– Ну да, я понимаю, это нелегко. Но отечество вас не забудет. Мужайтесь! Все будет хо…

С противоположной койки раздался крик:

– У-р-р-а!.. У-рра-а-а!..

– Спокойней! – врач с досадой оглянулся на крикуна. Сосед Хардекопфа неподвижно смотрел в потолок. Его рука опять шарила по вмятине на одеяле.

– Уррра!.. Урра-а-а-а!..

Хардекопф сжался, все тело его содрогнулось…

– Нет, нет! – стонал он. Пот выступил у него на лбу. Он почувствовал тошноту. Неописуемый страх навалился на него…

– Урра-а-а-а!.. Урра-а-а-а!

– Глаза!.. – Хардекопф ясно увидел за деревом красноштанного. Сверкнул штык…

– Сестра Клара, взгляните-ка, что с ним.

2

– Тебе повезло, брат! – говорили Иоганну Хардекопфу, когда он выписался из лазарета. – Война окончена. Еще только приятная прогулка в Париж, а оттуда – с победой домой.

Да, похоже на то. Все французские армии были разбиты. Рассказывали, что Людовик Бонапарт, и в момент падения копируя своего великого дядю, воскликнул в Седане, так же как тот некогда в Лейпциге: «Bonaparte, Bonaparte, viens au secours de Napoléon!»[2] Словно каждый Бонапарт может безнаказанно стать Наполеоном.

Хардекопф нашел свой батальон в брошенных жителями домах Виль д’Авре, неподалеку от Сены. Париж еще защищался. Из расположенного на высоком холме замка, где поместился штаб, открывался широкий, величественный вид на прекрасный город, на Тюильри и Лувр, на золотой купол Дома Инвалидов и ратушу.

– Мы пошли сражаться против императора, а получилось, что император-то теперь у нас, а сражаемся мы против республики. Неохота мне воевать с республиканцами!

Иоганн Хардекопф не раз вспоминал эти слова ефрейтора Дальмана. Французского императора захватили в плен, а война все продолжалась. Дальман негодовал. Он, слывший лучшим солдатом дивизиона, одним из первых бросившийся на штурм Шпихернских высот и Седана, за что был награжден железным крестом, стал вдруг заметно тяготиться войной. И вовсе не скрывал этого.

– Ты видишь, что наши боятся республики больше, чем империи? – сказал он Хардекопфу. – Ты заметил, как они спелись с французами, которые хозяйничают в Версале? Версальцы сидят у нас в тылу, а наш штаб это ничуть не тревожит. Напротив, наши даже вернули им военнопленных, чтобы у этих вояк не было недостатка в солдатах. Для них всех враг, настоящий, единственный враг, там! – И он показал на Париж. – Господа офицеры, что наши, что ихние, – все друг за друга горой. Черт меня возьми, но такая война мне совсем не по нутру.

Чем дольше затягивалась осада Парижа, тем яснее становилось, что французские офицеры в Версале стали теперь союзниками немцев. Союзниками в борьбе против Парижа. Рассказывали, что в городе анархия, чернь провозгласила Коммуну.

– Вздор! – отвечал в таких случаях Дальман. – Разве чернь так борется? Будь там анархия, все полетело бы кувырком. Парижане, наверное, посадили своих предателей-генералов за решетку или расстреляли, вот это так. Они провозгласили республику. Против нас борются теперь не только солдаты, против нас воюет народ.

А послушать немецких офицеров, так в Париже осталась сплошь «ля канай»[3]. «Ля канай», мол, убивает генералов и священников. «Ля канай» грабит парижский банк. «Ля канай» насилует девушек и бросает их в Сену… Часто в штаб приезжали из Версаля французские высшие военные чины. Караул, стоявший на часах у штаба, выстраивался и отдавал им честь, будто перед ним были немецкие генералы. Лихо щелкали каблуки, руки взлетали к козырькам. Немецкие офицеры, знавшие французский язык, щеголяли своим произношением: «Oui, monsieur le colonel! – Tout de suite, mon général… – Comment va monsieur le colonel Picard? Enchanté!.. Enchanté…»[4]

В самом деле, это уже не были враги. Куда девалась вся их ненависть? Хардекопф ничего не понимал. А Францу Дальману все было понятно.

– Война для этих господ, – говорил он, – нечто вроде спорта, игры. В этой игре выигрывают или проигрывают, и для них что выигрыш, что проигрыш одинаково почетны, понимаешь, почетны… А кто не хочет признавать ихние законы чести, тот для них подлинный враг, с тем уже борьба ведется до полного уничтожения.

Нет, Хардекопф все еще ничего не понимал.

– Там, – с досадой закричал Дальман, – в Париже их общий враг. Смертельный враг. Народ. Народ, которому эта банда осточертела, который не хочет больше участвовать в их игре. Который восстал, понятно?

Со временем Иоганн Хардекопф научился понимать. Им пришлось очистить Вилль д’Авре. На покинутые немцами квартиры пришли французы. Французы из Версаля. Блестящие офицеры со множеством орденов на мундирах и с золотыми нашивками на кепи. Их солдаты были загорелые, дюжие крестьянские парни, уроженцы юга. Штаб прусской дивизии перекочевал в маленькое местечко по другую сторону Парижа, в Фонтене. Франц Дальман говорил:

– Париж окружен: с одной стороны стоим мы, с другой – версальцы. Вот посмотришь, скоро французы пойдут на штурм своей столицы.

Хардекопф отказывался этому верить.

– Французы против французов? Воевать против собственного народа, на глазах у врага?

– Может быть, и нас заставят помогать им, – ответил Дальман.

Дальман оказался пророком: как он предсказал, так и случилось. Битва за Париж началась. Версальцы пошли на штурм собственной столицы, которую защищали их же соотечественники. А германские штабные офицеры из форта Ножан с большим интересом наблюдали в бинокли за ходом сражения.

3

Париж горел. Версальцы ворвались в город. Коммуна пала. Париж грозил превратиться в сплошное море огня.

– Лучше Москва, чем Седан, – говорили коммунары.

Ветер приносил с собой в Фонтене и в Ножан дым парижских пожарищ. Еще слышны были редкие выстрелы, а иногда – огонь митральез. В штаб дивизии прискакал отряд версальцев. Хардекопфу, Дальману и остальным солдатам пришлось взять «на караул». Прусские офицеры отдали честь. Рукопожатия. Смех. Гордые, довольные лица. «Cette bataille est vraiment une action héroïque, monsieur le colonel. Glorieux!»[5]

Спустя час прусские войска очистили позиции на Марне под Фонтене и отошли на десять километров. Версальцы готовились к штурму форта Венсенн – последнего форта коммунаров. Пруссаки, уступая им место, оставили форт Ножан.

В эту ночь четыре бежавших коммунара были пойманы под Парижем и доставлены в штаб дивизии. Прусские офицеры поспешили в штаб, желая поглядеть на них. Спокойно смотрели пленники в надменные лица офицеров. Один из беглецов походил на буржуа; на нем были черные панталоны и узкий, застегнутый на все пуговицы сюртук. Остальные – несомненно, рабочие; один, с темной окладистой бородой, был в куртке, другие – в одних рубашках, заправленных в солдатские брюки; мундиры они, наверное, побросали.

Вечером Дальман получил приказ отвести пленных в Венсенн и передать их версальцам. Франц Дальман взял под козырек и заявил, что он болен и неспособен пройти такое расстояние. Тогда сдать пленных было поручено ефрейтору Хардекопфу.

Час спустя маленький отряд тронулся в путь. Впереди шагал голштинец Финдален, за ним следовали один за другим все четыре коммунара. По левую сторону их шел Конацкий, поляк, по правую – Хардекопф. Заключал шествие Петер Расмуссен, уроженец Данцига.

Был май, стоял удушливый зной при полном безветрии. Нигде ни души. Население бежало. Кто не бежал от коммунаров, бежал от версальцев или от пруссаков. Всякий раз, когда маленький отряд поднимался на гребень какого-нибудь холма, откуда был виден окутанный черными облаками дыма Париж, пленники, обычно молчаливые и безучастные, вдруг оживлялись. Они заговаривали друг с другом, показывали на город. Казалось, они радуются чему-то. Рабочий в серой куртке обратился к Хардекопфу, в котором он угадал начальника:

– Camarade allemand[6].

Хардекопф услышал много слов – слов, которые не понимал. Он опустил голову и не мешал пленному говорить. И что, в самом деле, было ему делать; он не мог даже приказать ему замолчать: ведь он не знал его языка. Пленный много раз повторял: «Camarade allemand…» – а когда глаза их встретились, Хардекопф с усилием произнес:

– Нет! – и еще раз: – Нет.

По натуре Хардекопф был человек молчаливый, пожалуй, даже робкий, но исполнительный и добросовестный. Он получил приказ, который его тяготил. Но долг есть долг. Дальман, тот уклонился. Он не желал вытягиваться в струнку перед этими расфуфыренными французскими офицерами. И он прав – не дело это для прусского ефрейтора. Во всяком случае, этих несчастных, надо думать, скоро отпустят. Ведь они у себя, во Франции, – и в плену у кого? – у своих же земляков. И война-то подходит к концу. Как это они вообще могли воевать, когда против них была своя же французская армия, а в тылу стояла армия победившего врага? Непонятно…

Последняя прусская застава позади; маленький отряд шагает по безлюдной проселочной дороге, среди голых полей с островками буйно разросшихся сорняков.

– Camarade allemand!..

– Нет! – отвечает Хардекопф, так и не разобрав, чего хочет француз.

– Camarade allemand!..

– Нет, нет, нет!

О господи боже мой, неужели этому человеку не ясно, ведь Хардекопф ни слова не понимает из того, что он говорит. Хардекопф замечает, что товарищи как-то искоса и боязливо поглядывают на него. Он думает: «Что это с ними?»

Они вышли на широкую буковую аллею. Венсенн, очевидно, уже недалеко. Пленные указывают на что-то впереди и перешептываются. Хардекопф видит, что у домов, к которым они приближаются, стоят французские военные. С пленниками происходит удивительная перемена. Они ступают тверже, расправив плечи, высоко подняв головы.

На шоссе, перед отрядом французских кавалеристов, выстроена длинная шеренга людей в штатском. Это пленные; некоторые из них закованы в кандалы. Французский офицер, с хлыстом в руках, проходит вдоль шеренги. Те, на кого он указывает хлыстом, отходят к группе, стоящей в стороне, под развесистым буком. Ее охраняет с десяток егерей. Опершись на ружья, солдаты глазеют на пленников.

Хардекопф слышит громкие вопли и смех, слышит крики на непонятном ему языке. Слышны возгласы «браво». Все заметили идущий отряд, все взгляды устремлены на приближающихся людей. Офицер поворачивается спиной к пленным и указывает на маленький отряд во главе с Хардекопфом. Офицеры смеются и перебрасываются словами, смысла которых Хардекопф не улавливает. Он приказывает своему отряду остановиться, подходит к офицеру, вытягивается во фронт. Хоть это и французы, но приказ есть приказ! Хардекопф рапортует, что ему поручено сдать четырех коммунаров. Версалец, который, вероятно, ни слова не понял из сделанного по-немецки рапорта, лукаво улыбается и благосклонно хлопает Хардекопфа по плечу. «Allons!» Офицер указывает на группу под буком. Пленники Хардекопфа, все с той же горделивой осанкой, молча идут на указанное место. Хардекопф провожает их глазами и видит, что почти все отобранные – штатские, среди них есть и женщины. Он еще раз подходит к французскому офицеру и указывает, что приведенные им лица – штатские. Офицер дружески улыбается и кивает:

– Да, мосье… Мерси, мосье…

Хардекопф со своими солдатами уходит. Но он все оглядывается. Что там происходит? Что будет с этой отобранной группой людей? Вдруг он видит, что пленных, стоящих под буком, ведут на противоположную сторону шоссе. Солдаты берут ружья наперевес. Хардекопф останавливается посреди дороги и в ужасе глядит на то, что там делается. Товарищи тоже стоят и смотрят.

– Как же так! – вскрикивает Хардекопф. Он узнает среди тех, кого ружьями согнали в кучу, бородатого рабочего в серой куртке.

Гремит залп. И еще один. И вот уже пленных не видно. Одного из упавших возле рва офицер, командовавший расстрелом, ногой столкнул вниз.

– Боже мой! – снова стонет Хардекопф. Он вдруг густо краснеет; ему кажется, что он чувствует руку офицера на своем плече.

– Надо было дать им удрать, – тихо сказал поляк Конацкий. Хардекопф молчит. Он не имеет права слушать такие речи.

– Вот скоты, – выругался Петер Расмуссен, – от нас улепетывали, как зайцы, а своих же земляков… Проклятые собаки!

Это Хардекопфу еще того меньше полагается слушать: тут уж пахнет мятежом. Но он молчит.

– Трое из них были рабочие, – опять начинает Конацкий. – Бородатый – литейщик.

– Литейщик? – Хардекопф рывком поворачивается к Конацкому. – Откуда ты знаешь?

– Да ведь он рассказывал, господин ефрейтор.

– Так, так, а что он еще говорил? – спрашивает Хардекопф.

– Надо было позволить ему бежать, господин ефрейтор. Он знал, что его ждет. Он рассказывал, что версальцы уже тысячи людей расстреляли. У него жена и трое детей…

– Литейщик, говоришь? – переспрашивает Хардекопф.

– Ну да, так он сказал.

Хардекопф отрапортовал начальству, что приказ выполнен. Он стоял перед просторным сараем, где помещалась рота, и не решался войти. Конечно, Конацкий и Расмуссен рассказали уже обо всем. Хардекопф боялся встретиться глазами с Дальманом. Только теперь он понял, почему Дальман уклонился от выполнения приказа. Болтун этот Дальман, трус. Вместо того чтобы самому… чистейший подвох. Знака не подал, слова не сказал, чтобы предупредить… Хардекопф снял каску. Прохладный вечерний воздух освежил его разгоряченную голову. «Литейщика… В чем моя вина? Это было невозможно. Ведь я солдат… Что я мог сделать?.. Почему Дальман сам не пошел и не дал им убежать… Почему?.. Литейщик… Боже мой, точно своими руками… Они сделали из меня палача…»

Хардекопф бесшумно обогнул сарай и вышел на дорогу.

Вечер был тихий и звездный. За холмами горел великий город, там громили и убивали. А здесь ничто не нарушало ночного покоя. Полная луна стояла над верхушками деревьев, как столетия тому назад. Но Хардекопфа она не радовала. Холодное светило казалось ему сегодня особенно бледным, мертвенно-бледным, оно смотрело на него с дьявольской усмешкой, гримасничало… А звезды? Печально глядели они на землю со спокойного темного неба. В шелесте листьев ему чудились вздохи и стоны. Вечерняя тишина напоминала тишину кладбища, тишину смерти. Хардекопф в смятенье быстро шел по дороге, туда, где должен был находиться этот проклятый Венсенн, туда, где несколько часов тому назад так подло убивали людей…

– Стой! Пароль! – Часовой из отделения, которым командовал Хардекопф, с ружьем наперевес, вырос перед ним. Иоганн махнул рукой, повернулся и так же поспешно пошел назад…

Поздно вечером Хардекопф, думая, что товарищи уже спят, стараясь не шуметь, вошел в сарай. Он переступил порог и испуганно остановился. Солдаты сидели вокруг длинного стола, и все, как по команде, уставились на него. Он опустил голову и прошел мимо к своему месту. Никто не произнес ни слова. Хардекопф чувствовал на себе каждый взгляд. Он повесил каску на гвоздь и снял мундир. Шея у него взмокла от пота. Почему никто не говорит ни слова?.. Почему они не кричат ему: «Убийца!»? Почему не бросаются на него с кулаками?.. Хардекопф стянул с себя сапоги и украдкой взглянул на молчавших товарищей.

Вот наконец чей-то голос. Голос Дальмана. В нем и обвинение, и презрение, и издевка.

– Ну что, Иоганн, отвел пленных на расстрел?

Хардекопф вскинул голову.

За столом поднялся невообразимый шум.

– Подлость!.. – Это свинство с твоей стороны, Франц!.. – Он тут ни при чем! – Разве он виноват? Виноваты те… – Разве так поступают товарищи? Подлость! Безобразие!

Только много позднее Хардекопф понял, что все это относилось не к нему, а к Дальману. Он кинулся полураздетый на свой мешок с соломой и заткнул уши.

4

Демобилизованный ефрейтор Иоганн Хардекопф, снявший с себя по окончании войны солдатский мундир, сохранил лишь внешнее сходство с тем Иоганном, который всего лишь год назад, надев этот мундир, под лихие военные марши проходил по ликующим городам и вышел на ту сторону Рейна. Он вернулся в Бохум, к матери – отец его, шахтер, был во время войны смертельно ранен при катастрофе в шахтах. Молчаливый, еще более задумчивый, чем раньше, Иоганн взялся за прежнюю работу. Когда товарищи просили его рассказать о войне, он отвечал односложно, уклончиво. На первых порах мать, радуясь тому, что сын вернулся цел и невредим, допытывалась у него:

– Ну, что ты там видел?

Пока однажды он не сказал ей:

– Мама, не спрашивай у меня ни о чем. Все люди – скоты!

И она никогда больше ни о чем не спрашивала.

Но, хотя никто не напоминал Иоганну Хардекопфу о «том», он никак не мог забыть ни молодого французского крестьянина, ни четырех коммунаров, которых расстреляли у него на глазах на шоссейной дороге под Венсенном. Объяснение этому он нашел только одно, и оно же служило ему как бы оправданием: «Люди, – говорил он, – скоты».

Как-то раз Хардекопф прочел в газете, ходившей по рукам в литейном цехе, что в Дюссельдорфе в воскресенье выступит с речью Август Бебель. В газетной заметке говорилось, что Август Бебель только недавно вышел на свободу. Он был приговорен к заключению в крепости за смелую защиту парижских коммунаров. Иоганн Хардекопф не впервые слышал об Августе Бебеле, но не знал, что Бебель защищал коммунаров. Он думал: «Разве и Бебель был тогда в Париже? Дрался он, что ли, на стороне коммунаров? Или, может быть, тоже служил в армии, но перешел на сторону Коммуны?» Хардекопф не хотел расспрашивать об этом никого из товарищей – много ли надо, чтобы прослыть социал-демократом, а с социал-демократами у администрации разговор короток: расчет – и на улицу. В воскресенье он надел свой парадный костюм и доехал в Дюссельдорф.

Окидывая взглядом огромный, битком набитый зал, где происходило Собрание, молодой Хардекопф спрашивал себя: неужели всех привело сюда то же, что и его? Быть может, так же как он, все эти люди стояли в мундирах прусских солдат под Парижем и были свидетелями жестокой борьбы за великий город. Когда Хардекопф оглядывался вокруг, ему казалось, что все собравшиеся в зале – литейщики, такие же литейщики, как тот француз, как он сам… На сцене, неподалеку от стола председателя, сидели двое полицейских, но никто не обращал внимания на этих блюстителей порядка, никто, казалось, их не боялся, хоть это и было социал-демократическое собрание.

Августа Бебеля молодой Хардекопф представлял себе совсем другим: вместо высокого внушительного мужчины, какого он ожидал увидеть, на трибуне стоял бледный, болезненного вида человек с остроконечной бородкой и темными волосами. Он не ругался, не кричал, не угрожал, как того ждал Хардекопф, а, наоборот, говорил твердо, спокойно и решительно. О Бисмарке, Луи Бонапарте, Галифе и Тьере, о решениях генерального совета и о той общей ненависти буржуазии к рабочему классу, для которой не существует национальных границ. Вдруг Хардекопф задрожал, такое волнение охватило его, – оратор заговорил о том, как неистовствовали версальцы, эти банды белой военщины, с каким бешенством они обрушились на народ Парижа. Он говорил о событиях еще более ужасных, чем те, свидетелем которых был Хардекопф. Не один пленный, и не четыре, а тысячи и десятки тысяч были подло убиты из-за угла, десятки тысяч сосланы на каторгу. Но когда Иоганн услышал гневные слова Августа Бебеля: «В борьбе против коммунаров не раз были злонамеренно использованы германские солдаты», – его бросило в жар.

Он со страхом смотрел на оратора, каждую минуту ожидая услышать свое имя; вот – казалось ему – Август Бебель на весь зал крикнет, что и он, Хардекопф, бывший ефрейтор, передал в руки белых офицеров четырех безоружных коммунаров.

Хардекопф не мог унять бешено колотившееся сердце, голову сжимала тупая, невыносимая боль. «И зачем только я приехал сюда? Ну, зачем?»

Гром аплодисментов вывел его из мучительного оцепенения. Он опять взглянул на трибуну, на оратора, опять услышал его сильный голос:

– Но виновны не солдаты, которых привычка к рабскому подчинению и страх перед военно-полевым судом вынудили взяться за работу палачей, – нет, солдаты не могут нести ответственность за преступление правящих классов по ту и по эту стороны Рейна. Прямые виновники – это офицеры, сынки богатых помещиков и промышленных тузов.

Шум и смятение. Все вскакивают, слышны крики, угрозы… Когда Хардекопф поднялся, он увидел, что один из полицейских стоит возле трибуны и что-то говорит оратору.

– Что случилось? – спросил Хардекопф со стесненным сердцем. – Что там такое?

– Полиция распустила собрание!

– Но почему же?

– Почему? Потому что они не хотят слышать правды.

Кругом раздавались крики:

– Продолжайте! Продолжайте!

И Хардекопф тоже кричал:

– Продолжайте! Продолжайте! – Кричал восторженно, настойчиво.

О, теперь он мог бы часами слушать Августа Бебеля, целые дни он слушал бы его.

– Продолжайте! Продолжайте!

Хардекопфа оттеснили к дверям. Он спрашивал у всех, что надо сделать, чтобы стать членом социал-демократической партии. Куда обратиться? Но ответа на свои вопросы не получил.

На улице выгнанных из зала людей встретила конная полиция. Верховые безжалостно врезались в толпу, размахивали обнаженными шашками и орали: «Разойдись!.. Разойдись!..»

5

Пробужденный Августом Бебелем интерес к политике, да и самая поездка в Дюссельдорф, мимо доменных печей, шахт и заводов, в незнакомый город, вызвали у Иоганна Хардекопфа желание повидать свет, не оставаться до конца дней своих в сером и мрачном Бохуме.

Молодой социал-демократ Иоганн Хардекопф отправился странствовать, побывал на Рейне, в Вестфалии и добрался до Северной Германии. Работу он находил легко: после победоносной войны повсюду, в промышленности и торговле, начался подъем. Хардекопф несколько лет работал в Дюссельдорфе, Кельне, Билефельде, Брауншвейге и Ганновере. В Ганновере, в этом старом вельфском городе, его застал закон о социалистах, который с первых же дней стал проводиться в жизнь с истинно прусской жестокостью. Многие из друзей, которых приобрел и научился ценить Хардекопф, вынуждены были покинуть насиженные места, а иные, простившись с континентом, целыми семьями эмигрировали в Америку. Хотя самому Хардекопфу не приходилось пока страдать от преследований полиции, он тоже подумывал: не уехать ли в Америку? Очень уж соблазнительно было то, что рассказывали о сказочном Новом Свете. Кое-какие сбережения у него имелись. На проезд в трюме хватило бы.

Был чудесный воскресный день августа 1879 года, когда Хардекопф приехал в Гамбург. С первого же мгновения жизнь в этом вольном ганзейском городе показалась ему не только на редкость привлекательной, но и много свободней и беспечней, чем в любом из городов, где он побывал. Оставив свой незамысловатый багаж в заезжем доме у Ганноверского вокзала, Хардекопф пошел бродить по портовым улицам и переулкам, он разглядывал дома и людей, каналы и портовые сооружения, огромные склады и бесчисленные суда, стоявшие в гавани: внушительные колесные пароходы и огромные, четырех– и пятимачтовые парусники. Как завороженный, глядел он на моряков. В холщовых куртках и высоких блестящих от ворвани кожаных или резиновых сапогах, с короткой трубкой во рту, они размашистым, тяжелым шагом неторопливо, враскачку шли по узким улочкам. На лавочках у ворот маленьких, покосившихся островерхих домов сидели с вязаньем женщины в широких пестрых юбках, а подле них курили трубки мужчины. Из матросского кабачка доносились звуки гармоники. Хардекопф стоял у входа и слушал, но войти не решался. По-воскресному тихо было на этих тесных улицах; городской шум не доносился сюда, лишь изредка в гавани ревел пароходный гудок. Хардекопф проходил мимо старинных торговых домов, и, хотя по случаю праздника все было наглухо закрыто, в воздухе носились всевозможные запахи: то вдруг запахнет перцем и пряностями, то рыбой, то кожами. Он без устали бродил по этому старому портовому городу, дивясь на его обитателей – портовых рабочих, моряков, рыбаков, приказчиков, служанок, возчиков, разодетых по-воскресному. Идя все дальше и дальше, к центру, мимо огромных церквей, колокольни которых придавали городу особое своеобразие, он неожиданно очутился у озера, лежавшего в самом центре города. Вокруг озера, обрамленного зелеными аллеями и скверами, высились дома, по зеркальной водной глади плавали маленькие светлые пароходики, множество парусных и весельных лодок. Тут уж Хардекопф решил, что он и впрямь попал в сказочное царство… Он приехал сюда из темного, закопченного Бохума, где тысячи людей всю жизнь с утра до ночи работают под землей и только по воскресеньям видят солнце и небо. И вдруг перед ним город, который, как ему показалось в этот первый день, весь сияет чистотой и лучится светом, словно сложенная из кубиков гигантская игрушка. А он еще хотел в Америку ехать! Вот бы где ему родиться, вот бы где жить и работать! Хардекопф снял шляпу и, держа ее в руках, оперся о парапет Альстердама. Он смотрел вдаль, на Юнгфернштиг, на эту набережную, о которой он так много слышал, потом перевел взор на большой мост в конце озера, напротив Юнгфернштига. Оттуда двигалась огромная толпа. Кто эти люди? Что им надо? Хардекопф пошел навстречу процессии. Приблизившись, он услыхал звуки духового оркестра. Траурная мелодия – значит, хоронят кого-то. Процессии не видно было конца; за гробом шло не менее десяти тысяч человек, большей частью мужчины.

Солнце сияло на безоблачном небе, все цвело и зеленело вокруг. Там, внизу, в порту, люди сидели возле своих домов, болтали и курили, а здесь, в центре города, двигалась бесконечная траурная процессия. Кто же умер? Наверное, какой-нибудь сенатор или вообще известный в городе богач.

Хардекопф спросил у прохожего, стоявшего рядом с ним на краю тротуара: кого хоронят? И кто эти люди, которые идут за гробом?

– Социал-демократы, – ответил тот, сильно упирая на «о».

Хардекопф взглянул на прохожего с недоумением. Этот человек, конечно, подшутил над ним. Против социал-демократов издан «исключительный закон», сотни людей во всех германских городах арестованы, тысячи сосланы. Ни одна социал-демократическая газета не выходит, малейшее проявление сочувствия к социал-демократам именуется государственной изменой, а тут его уверяют, что эти марширующие среди бела дня тысячи людей – социал-демократы. Быть того не может! Хардекопф нисколько не сомневался в том, что над ним просто подшутили.

Но вот он увидел знамя. Стоящий рядом человек обнажил голову. Хардекопф поспешно сорвал с головы шляпу. В самом деле, красное знамя, из пурпурного бархата! Хардекопф не мог прийти в себя от изумления. Возможно ли? Неужели?

Он прошел еще несколько шагов и обратился снова к какому-то прохожему, тоже обнажившему голову перед знаменем.

– Простите, пожалуйста, но я приезжий, только сегодня прибыл, не скажете ли вы мне: кто умер?

– Август Гейб, – отвечал прохожий.

Хардекопф никогда не слышал этого имени. Не сенатор ли? Но сенатора социал-демократы не станут провожать.

– Не можете ли вы мне сказать, кем он был, этот Август Гейб? Я не знаю такого. Буду вам очень признателен, если вы…

Незнакомец обернулся к нему и сказал:

– Это один из известнейших в Гамбурге социал-демократов.

Хардекопф кивнул на процессию.

– А… А это все – социал-демократы?

– Ну конечно, а кто же еще!

– Я тоже социал-демократ, – громко воскликнул Иоганн Хардекопф. – Я из Бохума, из Рурской области, а мне можно с ними?

И он присоединился к шествию. Это была, казалось Хардекопфу, не траурная процессия, а боевая демонстрация протеста против подлых преследований, свидетелем которых он был в других городах. О, он давно уже решил, что ни в какую Америку не поедет, а поселится в этом – и только в этом – городе.

Иоганн Хардекопф нашел себе работу на верфях Штюлькена. Год спустя и в Гамбурге, как и следовало ожидать, было введено чрезвычайное положение, и социал-демократическая партия была запрещена. Но сразу же, точно грибы после дождя, выросли всякого рода ферейны, союзы и общества. Это была форма самозащиты рабочих, которые после запрещения их партии стремились сохранить связь между собой. Возникали ферейны увеселительные, сберегательные, певческие, театральные, ферейны для самообразования, ферейны любителей ската и кеглей, общества содействия курильщикам трубок и общества по изучению солнечного затмения. Большинство этих организаций носило имена, ясно отражавшие убеждения их основателей и членов. Например: певческий ферейн – «Единодушие»; клуб любителей кеглей – «Tabula rasa»;[7] ферейн для самообразования – «В знании – сила»; ферейн любителей шахмат – «Мат королю». Сберегательный ферейн, одним из основателей которого был Иоганн Хардекопф, назвали «Майский цветок», в знак того, что старый социал-демократический дух и в этом новом обличий должен зеленеть и цвести, как месяц май.

6

По воскресеньям Хардекопф обычно отправлялся вечером в «Вильгельмсхалле», ресторан с садом, где можно было посидеть, выпить дортмундского пива, послушать хороший оркестр. В одно из воскресений Хардекопф увидел у входа в сад тоненькую шуструю девушку; она, казалось, искала кого-то в саду. Хардекопф, желая выручить ее, сказал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю