412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вилли Бредель » Отцы » Текст книги (страница 25)
Отцы
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:00

Текст книги "Отцы"


Автор книги: Вилли Бредель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 26 страниц)

– Давай, Иоганн, лучше спокойно все обсудим. Мальчик хотел…

– Помолчи ты хоть раз, – резко оборвал ее муж, – теперь я говорю с ним.

Фриц тем временем немного овладел собой. То, что мать вступилась за него, придало ему храбрости, он почувствовал опору. Очень уверенно, с чувством собственного достоинства ходил он маленькими шажками по кухне. Тихо, но упирая на каждое слово и не глядя на отца, он сказал:

– Я тоже думаю, что так кричать нет никакого смысла. Раньше, отец, ты ведь никогда не кричал.

Хардекопф молча посмотрел на сына. «Да, раньше…»

– Но, честное слово, – продолжал Фриц, – я ровно ничего не понимаю!

«Значит, надо было кричать раньше? – думал Хардекопф. – Я слишком поздно начал кричать». Людвиг сел на стул Фрица и пил кофе не подымая глаз. Фрау Хардекопф в выжидающей позе стояла посреди кухни, каждую минуту готовая броситься между мужем и сыном.

– Нет, я ровно ничего не понимаю, – повторил Фриц, безостановочно шагая из угла в угол. – Видишь ли, отец, сначала я тоже думал: война, – ну ее к дьяволу! Подальше от нее! Но когда я прочел, что социал-демократы поклялись кайзеру защищать Германию и даже кое-кто из социал-демократических депутатов записался в добровольцы, я переменил мнение.

«Да-да-да, мне надо было раньше кричать, – думал Хардекопф. – Что я сделал для того, чтобы воспитать моих сыновей социалистами? Но кто мог подумать, что все так обернется? Кто мог подумать?»

– И ведь они правы. Верно, отец? Мы же не можем допустить, чтобы русские разбили Германию. И Англия, та хочет захватить наши колонии и уничтожить наш флот. Если все немцы не объединятся… Да, здесь вот журнал… Ты читал?

Фриц показал на подоконник, где лежал августовский номер «Правдивого Якова». На титульном листе журнала изображен был немецкий Михель, цепом молотивший по головам англичанина, француза и русского. Подпись гласила: «Эй, ребята, дружней за работу. Наше дело молотить!»

«Я виноват, я один виноват, – думал Хардекопф, – только я. Надо было раньше кричать… И кричать правду». Он не смотрел на сына, он обеими руками обхватил голову и закрыл глаза.

– Обо мне, отец, не беспокойся, со мной ничего не случится!

Хардекопф ничего не ответил. Он и не слышал ничего, он только без конца твердил про себя: «Я виноват! Только я! Только я!»

4

Время было уже позднее. Старики ушли к себе, Фриц и Людвиг, забывший в этот вечер о Гермине, еще долго сидели в кухне. Людвиг шепотом спросил брата:

– Что ж ты думаешь теперь делать? – И сам тотчас же ответил на свой вопрос: – Возможно, тебе удастся найти работу у «Блома и Фосс»? Как судостроительный рабочий ты получишь броню.

– Не для того я приехал, чтобы работать на верфи, – ответил Фриц.

– Чего же ты хочешь?

– Хочу во флот, – запальчиво сказал Фриц.

Людвиг испуганно посмотрел на него.

– Отец знает об этом?

– Догадывается, вероятно, иначе он так не волновался бы.

– Он никогда не разрешит тебе.

– Ну, значит, обойдусь без разрешения.

Людвигу Хардекопфу было уже под тридцать. Однажды он ослушался матери – женился без ее позволения. И жестоко поплатился. Его приводила в ужас мысль о том, что брат собирается действовать наперекор воле родителей. Умоляющим голосом он сказал:

– Не делай этого, Фриц! Это плохо кончится.

– Но я только для того и приехал. – Фриц был непоколебим. – Работу я всюду мог бы найти.

– Да… Ну, конечно. Гм… Все-таки это добром не кончится.

Оба долго молчали. Наконец Людвиг спросил:

– Как же тебе все-таки удалось добраться?

Фриц рассказал, что о мобилизации он услышал в Виго и думал, что их судно застрянет в этом порту.

– Ночью, однако, мы отплыли. В море стало известно, что Германия объявила войну России. Мы старались добраться до ближайшего крупного порта: ведь все считали, что Англия, конечно, выступит против нас. Когда же все пошло всерьез, мы стояли в Лиссабоне. О том, чтобы прорваться, нечего было и думать. В устье реки Тахо стояло несколько английских крейсеров. Что же было делать? Вдвоем с одним товарищем мы пробрались на датское судно и нанялись кочегарить. Работа чертовская, да еще на такой старой калоше, как это датское суденышко. Мы обогнули всю Англию и поднялись на север, чуть не до самой Исландии. В любую минуту мы могли наскочить на мину, нас мог задержать английский крейсер, могла торпедировать своя же германская подводная лодка. Но нам повезло. Из Копенгагена немецкий консул переправил нас дальше.

Людвиг поднялся.

– Я бы на твоем месте не пошел во флот. Другое дело, если тебя призовут. Ну, тогда ничего не попишешь. Но добровольно – ни за что на свете.

И Людвиг ушел. Он и без того засиделся; Гермина опять подымет отчаянный крик.

Паулина рассердилась на мужа. Никогда еще за все годы их совместной жизни он не вел себя так, как сегодня. Он велел ей замолчать, кричал на нее, как настоящий самодур. Только расстроил мальчика, – а ведь у Фрица были самые лучшие намеренья, да и стосковался он. Она прекрасно понимала сына. Если хорошенько подумать, то, конечно, было бы лучше остаться за границей до конца войны. Но разве то, что он такое тяжелое время захотел быть поближе к родителям, не доказывает, что у него доброе сердце? К чему было подымать крик и напрасно обижать мальчика? Лежа рядом с мужем в постели, она выложила ему все, что думала. Он молча выслушал ее, но потом повернулся к ней спиной, делая вид, что хочет спать. Она с досадой толкнула его локтем и сказала:

– Сегодня ты просто невыносим. Какая муха тебя укусила?

Он что-то пробурчал себе под нос.

– Прямо взбесился, – негодовала она.

Старик ничего не ответил, и она замолчала. Но уснуть не могла. Нечего говорить, война – проклятая штука, она отравляет жизнь, разобщает даже семью, даже в ней производит опустошения. Скорее бы кончилась… Вдруг ей пришли на ум сыновья Рюшер. Где-то теперь эти шалопаи? Конечно, ее Фриц не им чета, чудесный парень! И Паулине уже стало казаться, что он поступил благородно и по-мужски. Его не пугают никакие опасности. Он ушел в море. Вернулся, несмотря на войну, домой и крикнул, весь сияя: «Вот и я! Разве вы не рады?» Но тут вдруг она почему-то вспомнила Артура Штюрка и испугалась. И Артур ведь был славным, здоровым, крепким парнем. Нет, не всех, конечно, постигнет такая печальная участь. Что было бы с человечеством, если бы… Нет! Нет! И, охваченная внезапным страхом, она вслух произнесла:

– Иоганн, ведь он мог бы наняться на верфь, судостроительным рабочим. В них, верно, сейчас нужда…

Хардекопф не шевельнулся и ничего не ответил.

– Иоганн, ты спишь?

Он буркнул:

– Да спи же ты наконец!

Но теперь она уж и вовсе не могла уснуть. Страх, завладевший всеми ее чувствами и мыслями, не проходил. Столько молодых жизней гибнет! Что, если и он… Этого не может быть! Этого не будет… Нет! Нет!.. Она лежала, дрожа от страха, всеми силами стараясь отогнать мучительные мысли, но они преследовали ее все неотступнее. С мужем она уже не решалась заговорить. Одна осталась она со своими страхами, со своей мукой. Ей хотелось встать, пойти в комнату Фрица и умолять его не делать глупостей, но она не нашла в себе силы подняться. Ах, как хорошо она понимала теперь Иоганна! Он тоже дрожал за сына. Понятно! Никого из сыновей он не любил так, как этого. Она вслушивалась в тишину. Вслушивалась в дыхание мужа. Куда деваться от этого гнетущего страха? Да, Иоганн спал, он дышал спокойно и ровно. Почему он спит? Как может он спать? Она осторожно приподнялась и наклонилась над ним. Он лежал с открытыми глазами, неподвижно уставившись в темную стену.

– Иоганн! – вскрикнула она испуганно. – Да ты ведь тоже не спишь!

– А как тут заснешь? – ответил он.

– Иоганн, Иоганн! – Она застонала и судорожно разрыдалась.

5

Наступило утро. Хардекопф уж совсем было собрался уходить; в дверях он, однако, остановился и, повернувшись к жене и сыну, сказал:

– Я поговорю с начальством, не нужен ли им судостроительный рабочий.

Фриц ничего не ответил и отвел глаза, чтобы не встретиться взглядом с отцом.

Вечером, когда отец с Людвигом возвращались с работы, сыну показалось, что старик хорошо настроен. Проходя через туннель под Эльбой, Иоганн рассказал ему, что Фриц завтра же может приступить к работе и он получит броню. Людвиг молча кивнул.

– Что же, разве ты не рад? – спросил отец; ему хотелось услышать мнение Людвига.

– Как же, очень рад! Все, значит, в порядке!

Дома старик застал Паулину в слезах. Фрица не было.

Хардекопф с трудом перевел дух, лицо его налилось кровью, он закричал:

– Моего позволения он никогда не получит! Без моего позволения они его не возьмут. Не имеют права! Закон не разрешает!

Он кричал, потому что сам не верил своим словам. Разве теперь родители властны решать судьбу своих сыновей? Разве теперь существуют право и закон?

Утром, после бессонной ночи, Хардекопф был так слаб, что не мог подняться.

– Полежи, Иоганн, – сказала встревоженная Паулина. – Отдохни несколько дней. Тебе давно пора отдохнуть.

Но, выйдя на кухню, она в отчаянии заломила руки.

– Боже мой, боже мой, уж если он не встал, значит, дело плохо.

Паулина побежала бы за Фридой, но она не решалась оставить Иоганна одного. И она машинально занялась утренними делами, стараясь делать все как можно бесшумней. Потом она порылась в маленьком ящичке, где хранились партийные билеты и всякие семейные документы. Так и есть, четыре месяца уже как не плачены взносы в «Гармонию», кассу, выдававшую пособие на похороны, членом которой без ведома мужа она состояла вот уже почти двадцать лет. После обеда Паулина побежала туда и покрыла всю задолженность.

Глава третья


1

Хардекопф сидел в удобном кресле у окна и оглядывал комнату, словно видел ее впервые. По совести говоря, эта комната никогда ему не нравилась, как и вся квартира на Рабуазах. Холодная какая-то, голая, без души; жилье, правда, удобное, неплохое, но лишенное того, что делает его твоим домом. Он, во всяком случае, это всегда ощущал. Та, старая квартира на Штейнштрассе, где-то на задворках, была ниже, меньше, от стен, пожалуй, слегка несло прелью, но жизнь в тех стенах была куда приятнее, теплее, душевней. Здесь же хоть и стоит вся их старая мебель, но она словно не на месте. Швейцарские пейзажи не подходят сюда. Даже юбилейный адрес над комодом и старые степные часы, приобретенные в день свадьбы, висят как будто криво. Круглый стол, вокруг которого в старой квартире так часто собиралась вся семья, словно попал сюда по ошибке. Голубые обои с затейливым рисунком требовали других стульев, других столов, других картин, и если на то пошло, то и других людей…

Хардекопф был один; Паулина ушла за покупками. Старый Иоганн теперь охотно оставался один.

Неужели здесь когда-нибудь было так тихо? Нет, такой тишины он не помнит. В кухне пел на плите чайник. Славные старые «свадебные» часы на стене ровно тикали: тик-так, тик-так; тяжелый маятник не торопясь раскачивался: туда-сюда, туда-сюда; словно безостановочно качал головой, возмущаясь новыми временами и приговаривая: нет-нет, нет-нет!

И внизу, на улице, тоже тихо. Лишь изредка прогрохочет фургон – и тогда весь дом, до пятого этажа, где живут Хардекопфы, вздрогнет. В послеобеденные часы комната бывала залита мягким сентябрьским солнцем, и Иоганн любил сидеть у окна с горшками герани на подоконнике, подставляя руки под солнечные лучи, проникавшие сквозь сетку занавесей. Он следил за облаками, как плывут они, как меняют очертания. Так сидел он, погруженный в свои смутные думы.

Эти минуты были блаженными. Но бывали и другие, когда, например, приходил врач. Хардекопф не выносил шумного циничного доктора больничной кассы. Всякий раз, входя в комнату, доктор, казалось, был крайне удивлен тем, что пациент его еще жив. Он вечно говорил о смерти и умирании.

– Нет, вы, видно, умирать не собираетесь, драгоценнейший! В наше время умирают только двадцатилетние, а старики спокойно старятся.

Хардекопф сам о смерти не заговаривал и даже упорно утверждал, что чувствует себя лучше, Но доктор Гольдшмидт, высокий, грузный, расплывшийся мужчина с полным, всегда лоснящимся лицом и искусно подстриженной крохотной бородкой, говорил своему пациенту, задумчиво потирая щеку и подбородок:

– У вас, Хардекопф, богатырское здоровье; смерть вас боится! Честное слово, курносая удирает от вас. Впрочем, никому от нее не уйти, будь она трижды проклята!

Диета и пилюли – этим исчерпывалась вся премудрость врача, у которого не сходило с языка слово «смерть». Хардекопф всегда вздыхал с облегчением, когда доктор напяливал на голову свою черную помятую шляпу и закрывал за собой дверь.

Нельзя сказать, чтобы Хардекопф боялся смерти. Вовсе нет! Его лишь раздражала назойливая болтовня доктора, который открыто высказывал недовольство излишней проволочкой. Он, Хардекопф, никогда не боялся смерти, – что ж ему бояться ее теперь, на старости лет! Всякий раз, когда Густав Штюрк, бывало, заговаривал с ним о смерти, он переводил разговор на более веселую тему. Жизнь и смерть были для него единством. Одно не существует без другого. В этом становлении и угасании, угасании и становлении, в том, что человек продолжает жить в потомках, Хардекопф всегда видел великую тайну жизни. Но каковы потомки? Мог ли он быть доволен ими? Стоило ему подумать о детях, и его охватывал страх – страх перед смертью. Пока в его жизни было содержание, смысл, смерть не страшила его; теперь же, когда жизнь его была опустошена, когда надежды рухнули, рухнул и его душевный покой вместе с твердой верой в лучшую жизнь для тех, кто придет после тебя. И поэтому смерть являлась ему теперь как обвинитель и палач.

Порой достаточно было какой-нибудь случайно возникшей игры слов (и как это только получалось!), и в ушах его начинало звучать: «Пораскинь-ка мозгами!» Сначала как тихое отдаленное бормотание, потом все громче и громче, пока голову не начинало ломить от страшного гула и грохота. И тогда сердце рвалось от страха. Ему представлялось, что тысячи и тысячи погибших наваливаются ему на грудь и, с трудом переводя дыхание, грозят: «Все ты-ы!.. Ты-ы! Ты-ы!..» Еще секунда, думалось ему, и он задохнется от укоров совести. Старый Иоганн закрывал глаза, он дрожал всем телом и громко стонал…

2

Золотое сентябрьское солнце щедро заливало комнату, проникая сквозь тюлевую занавеску, осыпало сидевшего в кресле Хардекопфа легкими солнечными бликами, оживавшими при малейшем дуновении ветра. Вчера у Хардекопфа был тяжелый день. На противоположной стороне тротуара, перед подъездом дома, против окна, у которого сидел Хардекопф, мальчишки построили из камешков и песка крепость, а перед ней из кустиков сорной травы – поля и леса. Отряды оловянных солдатиков штурмовали крепость. За лесочком расположились артиллерийские позиции. По полю гарцевала конница. Прохожие останавливались, улыбались, хвалили ребят, а кое-кто, вероятно, рассказывал случаи из своих военных лет. Но, разумеется, важнее всего для мальчиков было то, что ни один прохожий не забывал бросить пять, а то и десять пфеннигов в блестящую консервную банку, изображавшую «полевое казначейство».

И Хардекопф тоже видел мальчиков, видел кучку песка. Прохожие проходили мимо, останавливались, шли дальше. «Что там такое?» – думал Хардекопф. Наконец он крикнул Паулину.

– Обычная детская игра в войну, Иоганн, – сказала она равнодушно. – Сегодня ведь годовщина Седана.

Хардекопф тяжело откинулся на спинку кресла. Годовщина Седана… Шпихернские высоты… Госпиталь в Пирмазенсе. Было это в августе? В сентябре? Солнце сияло, как сегодня. И такое же синее было небо. Чудесные зеленые леса стояли кругом. Сверкали мундиры; словно серебро, блестели на солнце шлемы кирасиров. А люди кололи и стреляли. Кололи и стреляли… Хардекопф опустил веки. Стреляли и кололи… Он вскрикнул и открыл глаза. Вдруг из-за деревьев что-то кинулось на него…

– Опять, опять, – пробормотал Хардекопф в ужасе и с трудом перевел дыхание. – Опять? После стольких лет?

Хардекопф застонал, а ребята на улице все выкрикивали: «Пожертвуйте кто сколько может! Сегодня – годовщина Седана!»

Скованный страхом, Хардекопф сидел, не решаясь закрыть глаза. Но и с открытыми глазами он не мог прогнать мучительные воспоминания. Он, больной, седовласый старик, видел перед собою круглое цветущее лицо, загорелое, темноглазое, с шелковистыми усиками на верхней губе… В голове гудело: «Camarade allemand!», «Camarade allemand!» Обеими руками сжал он лоб.

Внизу, на улице, мальчики заорали: «Ура-а!» Какой-то щедрый прохожий кинул в кружку крупную монету. «Camarade allemand!» Он был литейщик… И не так уж молод. У него были жена и дети… «Camarade allemand!» Нет-нет-нет! «Ну что, Иоганн, отвел пленных на расстрел?» Литейщик. Может быть, именно его офицер пинком ноги столкнул в могилу… «Camarade allemand!», «Camarade allemand!» И Хардекопф стонал, задыхался, потом все-таки закрыл глаза, все время бормоча: «Нет-нет-нет-нет-нет!..»

3

Когда Брентен узнал, что кризис прошел и Хардекопф поправляется, он решил непременно повидаться с тестем. Ему многое надо было рассказать старику. Хотя Карлу пошел уже тридцать шестой год, ему казалось, что только теперь у него точно пелена спала с глаз. Оглядываясь на минувшие пятнадцать лет, он испытывал такое жгучее чувство стыда, что у него вся кровь приливала к лицу. Разве он не был все эти годы скоморохом, чудаком, донкихотом своего ферейна? Вечные колебания, нерешительность, ведь он поддавался каждому настроению и уступал первому порыву. Дурак он был, совершеннейший дурак. Разве не знал он, что представляет собой Вильмерс? Знал и все-таки бывал у него. А Шенгузен? Разве он когда-либо сомневался, что Шенгузен отъявленный негодяй и скотина? Никогда в этом не сомневался. И все-таки встречался с ним. Не было разве ему известно, что Папке – фразер, лицемер и мошенник? Было. По крайней мере в последние годы. И все-таки он продолжал дружить с ним. Вместо того чтобы дать отпор всем этим вильмерсам, шенгузенам, папке и постоять за себя в партии, в союзе, он в качестве «Maître de plaisir», в качестве присяжного шута развлекал членов ферейна, напяливал на кривляк-статистов бутафорское тряпье, строил из себя коммерсанта… А его семейная жизнь? Вся отравлена. Как могло создаться такое положение? Людвиг и его жена, маленький Эдмонд – все сидели у него на шее. А он, будто так и должно быть, отдувался за всех. Каждый мог из него веревки вить. Да и Фриде с ним тоже было не сладко.

Когда Брентен думал о минувших годах, его поражало: с чем он только не мирился, чего только не терпел и чего только не натерпелся. И в итоге – война, роспуск «Майского цветка», исключение его из партии и из союза. Да, Карл Брентен был исключен из партии и из союза табачников. За нарушение дисциплины. Луи Шенгузен ни перед чем не останавливался. А старик Хардекопф? Разбитые иллюзии, бесконечные разочарования подкосили его. Брентен это прекрасно понимал. История с Фрицем была последней каплей, переполнившей чашу. Но если для старика жизнь уже кончена, он, Брентен, все-таки хочет сказать тестю, что жалеет о прожитых так бессмысленно годах. Пусть его исключили из партии, из союза, лишь теперь он будет настоящим социал-демократом и противником войны. Однажды он уже хотел начать новую жизнь. Тогда ему не удалось. Он пытался снова и снова вырваться из болота. Все тщетно. Но теперь он вырвется. Непременно! Не-пременно! Все это он скажет старику. Не конец всему, а начало новой жизни!.. Какая новая жизнь, в чем она выразится, – это Брентену было еще самому неясно, но он был одержим этой мыслью, как фанатик носился с нею. И ему хотелось вдохнуть в старика Хардекопфа немножко мужества и веры.

Хардекопф приподнялся, когда зять вошел в комнату, кивком головы ответил на его приветствие и протянул ему руку. Брентен испугался, увидев старика. Обведенные темными кругами глаза, тусклый, безразличный взгляд, осунувшееся, желтое, как воск, лицо. Первой мыслью Брентена было: «Нет, ему уж не встать». Тем не менее он сделал веселое лицо и, улыбаясь, подошел к Иоганну.

– Тебе, значит, лучше, отец? Я очень рад… Ну, здравствуй…

И опять испугался: рука Хардекопфа, мягкая, безжизненная, едва ответила на его рукопожатие. Старик совсем обессилел.

– Посиди еще дома, отдохни, – продолжал Брентен, как будто думал, что Хардекопф уже завтра собирается выйти на работу. – Хорошенько отдохни. Ты это заслужил. Наработался за свою жизнь, черт возьми, достаточно!

Хардекопф попытался улыбнуться, задумчиво глядя на горшки с геранью. «О чем он думает?» – мелькнуло в голове у Брентена. Он взял один из потертых, обитых некогда темно-красным плюшем стульев и сел возле больного. И как это Фрида с матерью могут серьезно говорить о том, что старик поправляется, что опасность миновала?

– У меня много новостей, отец! Пришел поделиться с тобой.

Хардекопф поднял руку, как бы защищаясь, и с брезгливой гримасой отвернулся.

– Зачем? – пробормотал он.

– Послушай, что я тебе расскажу о «Майском цветке», – сказал Брентен. Он не хотел сразу выкладывать самое главное.

Хардекопф улыбнулся, да, в самом деле, чуть-чуть улыбнулся, и, как показалось Брентену, слегка иронически.

– Ах, та-ак!

– Да, отец, «Майский цветок» прекратил свое существование. Я настоял на этом.

Хардекопф спокойно посмотрел на Брентена, но не проронил ни слова.

– Мы с Папке чуть не передрались. Он, понимаешь ли, хотел превратить «Майский цветок» в нечто вроде ферейна ветеранов войны. Хоть от этого я избавил членов нашего ферейна. Еще только этого не хватало, верно?

Хардекопф повторил про себя последние слова зятя: «Еще только этого не хватало!» Его усталые глаза, его восковое лицо с плотно сжатым ртом были обращены к Брентену.

– Ведь я правильно поступил, верно, отец?

Хардекопф закрыл глаза и чуть слышно прошептал:

– Пожалуй!

Брентена охватил страх: ему казалось, что старик сейчас умрет. Молча, с испугом смотрел он на осунувшееся старческое лицо. Хардекопф спросил, не открывая глаз:

– Это все, Карл?

Брентен взял себя в руки и сказал самым непринужденным тоном, на какой был способен в эту минуту:

– Во всяком случае, самое важное. Я думал, что тебе это будет интересно. Ну, что бы еще тебе рассказать? – Он боялся брякнуть что-нибудь неподходящее. – Разве то, что жизнь, как ни странно, постепенно входит в свою колею. До нового года все уже будет в норме. – Он умышленно избегал слов «война» и «мир». – Магазин свой я собираюсь продать и тогда верну Густаву деньги. Я думал, что это дело гораздо более легкое и прибыльное. Работу по своей специальности я теперь найду легко.

Хардекопф думал: «Густав поступил очень умно, повесив на двери записку. Очень умно. Приходят, говорят о чем угодно, а о том, что у них на уме, – ни слова».

– Ну вот. Кроме того, должен сказать тебе, отец, что меня исключили из партии и союза за нарушение дисциплины, во всяком случае, так они это называют. Разные там шенгузены постарались, в отместку за историю в ресторане в первые дни войны… Помнишь?

– Исключили? – переспросил старик.

– Да, исключили! Но этого мало, – продолжал Брентен, – сегодня я получил повестку с приказом явиться в районный призывной участок.

– Да? Как же это так, Карл?

– Похоже, что одно с другим связано, отец! Ведь я никогда не был солдатом, кроме того, мой год еще, вероятно, не скоро будет призываться.

Старик Хардекопф молча смотрел в окно.

И Брентен тоже замолчал.

Вдруг он услышал:

– Спасибо, Карл! Всего тебе хорошего. Заходи как-нибудь еще!

Брентен, озадаченный, встал. Опять вялое, бессильное рукопожатие. Хардекопф поднял тяжелые веки.

– До свидания, отец! Выздоравливай поскорей.

Брентен, удрученный и в то же время чувствуя легкое разочарование и обиду, вышел из комнаты.

Да, он был разочарован. Он шел сюда в надежде услышать от старика слово поддержки. Он ждал, что старик похвалит его за стойкость, за его образ действий. Иоганн Хардекопф всегда был для него воплощением честности и искренности, был, так сказать, его совестью. Когда он принимал какое-нибудь трудное решение, он всегда спрашивал себя: «А как бы поступил старик?» И он делал так, как, по его мнению, сделал бы старик. А теперь? Брентен не понимал своего тестя. Как он мог так безмолвно, равнодушно, покорно мириться со всем происходящим? Почему не обратится он к членам партии и не скажет им своего честного рабочего слова? Почему не назовет людей, засевших в руководстве социал-демократической партии, их настоящим именем – беспринципными негодяями? Почему не скажет во всеуслышание: «Да, мой зять правильно поступил. В стенах Дома профессиональных союзов, который открывал Бебель, не смеют петь шовинистический гимн. Да, он поступил правильно, когда настоял на том, чтобы «Майский цветок» прекратил свое существование; этот ферейн был основан не для того, чтобы служить войне. Да, это позор, которому нет равного, исключить из партии и из союза такого честного и… и… такого испытанного товарища, как Карл Брентен. Август Бебель никогда бы этого не допустил». Почему же старик молчит? – спрашивал себя Брентен. И сам же ответил на свой вопрос: он умирает… Медленно уходит из жизни.

Жене он сказал:

– Фрида, твой старик не жилец на свете.

Фрида в ответ закричала, что у Карла нет сердца, что он бездушный, жестокий человек, и разрыдалась.

В тот же день Отто и Цецилия пришли навестить старого Хардекопфа. Цецилия принесла большой пакет чудесных мягких, сочных груш и с веселой шуткой, с ласковой улыбкой подала их больному. Пока Паулина ставила на огонь кофейник с водой, а Отто, как в доброе старое время, молол кофе, Цецилия, со свойственной ей живостью и теплотой, рассказывала старику о своем сынишке Гансе, его маленьком внуке. Что за шалун и непоседа, что за крикун! Она с удовольствием бы его принесла, но он весь дом перевернет. И какой здоровый, крепенький. Весит на целых два с половиной фунта больше, чем полагается ребенку его возраста.

– И глаза у него становятся совсем такими, как у тебя, папа, – воскликнула она. – Ах, если бы он вырос таким красавцем, как ты!

И теперь на лице Иоганна Хардекопфа появилась уже настоящая, искренняя улыбка. Он положил свою восковую руку на колено невестки.

– Папа, – опять начала Цецилия, на этот раз словно просительно. – Я нашла среди семейных фотографий одну карточку, где ты снят с маленьким Вальтером. Вальтеру в то время было годика два, он, должно быть, только начал ходить. Обещай мне, что как только ты выздоровеешь, ты снимешься и с нашим Гансом. Обещаешь?

Рука Хардекопфа, лежавшая на коленях Цецилии, слегка дрогнула, но он кивнул и сказал:

– Да, дочка. С большим удовольствием.

И она обрадовалась его согласию и вслух стала соображать, где бы лучше всего сняться: на Юнгфернштиге или на Гельголандераллее, во всяком случае в верхней части. Оттуда открывается вид на Штейнвердские верфи, так что и они тоже попадут на снимок. Они будут как бы фоном.

Но едва супруги вышли на улицу, как глаза Цецилии наполнились слезами.

– Ты что? – спросил Отто.

– Я его очень люблю, твоего отца.

– Так почему же ты плачешь? – удивился он.

– Ведь старик умирает, – ответила Цецилия.

Отто перепугался.

– Что за глупости!

– Да, я это вижу. Он уже не поправится.

– Ну что ты… что ты. Ты меня так напугала… – запинаясь, с упреком проговорил Отто. – Старик и не думает умирать, он крепок как сталь.

4

В один из этих сентябрьских дней – уже начинало смеркаться – Хардекопф попросил Паулину сходить за Густавом Штюрком.

– И Софи позвать?

– Нет, только Густава.

– А почему не позвать ее? – допытывалась фрау Хардекопф.

– Ах, она слишком много говорит.

Не прошло и получаса, как в комнату тихо вошел старый Штюрк.

…Хардекопф сидел у окна. Сумерки сгущались, в двух шагах уже трудно было различить лицо собеседника, и старики уселись рядом.

– Здравствуй, Иоганн! – столяр улыбнулся в свою реденькую бороду. – Поправляемся?

– Сядь поближе, Густав. Хорошо?

Штюрк положил свою руку на руку Иоганна и кивнул.

Они сидели и молча смотрели друг на друга. «Нам незачем притворяться, не правда ли? Ведь мы все знаем. Незачем приличия ради молоть всякий вздор и обманывать друг друга, не так ли?»

Это был час, когда день медленно переходит в ночь. Тихие сумерки окутывают своим благодатным покровом людей и предметы; крыши домов по ту сторону улицы погружаются во мрак; стены, подоконники, стулья, горшки герани за занавесками теряют свои очертания и расплываются призрачными тенями. Тишина и мир. Паулина вошла и хотела зажечь свет, но Хардекопф махнул ей – не надо. Старикам не нужно видеть друг друга, они хотят только побыть рядом, посидеть вот так, молча… Это сознание близости другого приятно, оно успокаивает, в нем утешенье, взаимное понимание.

…Точно откуда-то издалека, сквозь вечернюю тишину, в комнату доносились ровные, тихие и глухие удары. Это тяжелый багер, работающий день и ночь на Шпиталерштрассе. Достраиваются последние торговые здания на этой новой улице. Густав Штюрк стоял сегодня рано утром в толпе праздных зевак и смотрел, как разбирают леса.

Людвиг пришел навестить отца. Мать не пустила его в комнату, шепотом объяснив, что там Густав Штюрк и друзья не хотят, чтобы им мешали. Хардекопф услышал, как они шепчутся, и был доволен, что никто не потревожил их, даже сын. Днем у него была минута, когда захотелось увидеть вокруг себя детей, своих сыновей. Но потом он спросил себя: «Зачем? Для чего? Разве их не развеяло на все четыре стороны? Что у него с ними общего?..»

…В той старой части города рабочие, роя котлованы, на глубине трех метров наткнулись на могилы. Много столетий тому назад здесь было, очевидно, кладбище. Как часто Штюрк проходил по этим улицам, не подозревая, что топчет могилы. «Но чему тут удивляться, – мысленно спрашивал он себя. – Где бы ни ступила наша нога, всюду мы топчем могилы, все, что существует, построено на костях наших предков. Потомки будут точно так же, не подозревая об этом, проходить по нашим бренным останкам… Да, такова жизнь, и удивляться тут нечему. Что такое человек со всеми его заботами и горестями? Микроскопический пузырек во вселенной, который в один прекрасный день лопается и исчезает…»

…Нет у него с сыновьями ничего общего. Один – бродяжит без цели и смысла по белу свету, другой добровольно стал солдатом кайзера, а Людвиг, надломленный неудачник, сидит сейчас рядом, на кухне, и, может быть, курит трубку, которую не смеет курить дома, или читает «Правдивого Якова». Старый Иоганн не знал, что после каждой победы из окна квартиры его сына Людвига вывешивают черно-красно-белый флаг; близкие скрывали это от него. Так хотела Гермина. Людвиг всякий раз подчеркивал, что он тут ни при чем, что флаг вывешивается только по ее настоянию.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю