412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вилли Бредель » Отцы » Текст книги (страница 8)
Отцы
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:00

Текст книги "Отцы"


Автор книги: Вилли Бредель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц)

2

Первого января Хардекопфы в тесном семейном кругу праздновали день рождения главы семьи: Иоганну Хардекопфу минуло пятьдесят девять лет. Дирекция верфей, где он проработал двадцать пять лет, преподнесла ему ко дню рождения диплом. Товарищи по работе собрали деньги и заказали юбилейный адрес в раме и с надписью: «Нашему испытанному, славному товарищу». На заднем плане – восходящее солнце, на переднем – две сплетенные в рукопожатии руки: символ солидарности. Районное правление социал-демократического избирательного ферейна прислало поздравительную телеграмму, которой Хардекопф особенно гордился. Сыновья преподнесли две большие картины в рамах: альпийский пейзаж с пастушеской хижиной и швейцарское озеро, окруженное снежными вершинами гор. Подобно тому как Карл Брентен ни о чем так не мечтал, как увидеть Париж, Хардекопф страстно желал побывать когда-нибудь в Швейцарии. Еще в юности в старом Народном театре на Штейнштрассе он смотрел как-то «Вильгельма Телля»; волшебные декорации с горными озерами и розовыми на закате вершинами произвели на него неизгладимое впечатление. Он даже позавидовал автору, который сумел воспроизвести все это великолепие, не подозревая, что и тот никогда не бывал в Швейцарии. Увидеть когда-нибудь Альпы стало с тех пор мечтою жизни Иоганна Хардекопфа. Таким образом, преподнесенные ему картины были подарком, так сказать, «со значением». Фрау Хардекопф связала теплые напульсники, так как муж часто жаловался, что у него зябнут руки. Дочь и зять собрались с силами и купили дорогую хрустальную вазу для фруктов. Отныне эта ваза стала украшением дома стариков.

Вечером в честь торжественного события они вчетвером пошли в театр.

Фрида Брентен щеголяла в горжетке, муфте и шапочке из рыжего лисьего меха. Изумленному мужу Фрида наплела, что все это она купила за пять марок у своей приятельницы. Карл удовлетворился этим объяснением и даже был горд женой, умевшей так шикарно одеться на более чем скромные средства. Сам он был в темном пальто и черном котелке. Ему казалось, что вид у него на редкость солидный и внушительный, но он явно проигрывал рядом со стариком Хардекопфом, надевшим черную мягкую широкополую шляпу, которая очень шла к его серебряным кудрям. Бабушка Хардекопф была в белом ажурном шерстяном платке и в длинном, почти до пят, зимнем пальто.

– А что сегодня ставят? – спросил Карл Брентен по дороге в театр.

– «Рыбачку с Штейнштрассе, – ответил Хардекопф. – Идет уже полтора месяца и с большим успехом.

– Полтора месяца, и все еще продолжают ставить? Это хорошо. Вещь, говорят, веселая. – Карл Брентен был доволен. – Хоть посмеешься.

– А тебе так редко приходится смеяться? – вставила Фрида, почуявшая в его словах скрытый укор.

– Очень хорошо, что веселая пьеса, – вмешалась фрау Хардекопф, которой не понравилось замечание дочери. – А то мы раз попали… Много лет назад это было, в театре Эрнста Друкера. Вот ставили ужасную вещь, чего там только не было – и убийство, и темница, и, конечно, соблазнитель. Даже сатана там участвовал собственной персоной. Жуткое дело. И под конец в театре разыгрался настоящий скандал. Помнишь, Иоганн?

– Как не помнить.

– Эта была трагедия? – спросил Карл Брентен.

– Да уж чего хуже, жуть! Ужас! – ответила фрау Хардекопф. – Второй раз я ни за что бы не пошла. Как называлась эта пьеса, Иоганн? Не помнишь?

– «Фауст», – сказал старик Хардекопф. – Это Гете написал, и совсем неплохая пьеса, Паулина, зря ты так говоришь.

– Гете? – с изумлением воскликнул Карл Брентен. – В таком случае, это не может быть плохо!

– Говорю тебе – жуткая вещь. И несправедливая. А главное – безнравственная! Расскажи-ка эту историю, Иоганн!

– Ты гораздо лучше расскажешь, Паулина!

Театр Эрнста Друкера на Шпильбуденплатце в Санкт-Паули был настоящим народным театром; его посетителями были моряки, грузчики, торговцы рыбой, уличные продавцы, проститутки. Шли там обычно водевили и фарсы, грубые, незатейливые, большей частью на гамбургском диалекте; плут на сцене в последнем акте получал по заслугам, а угнетенная невинность находила благородного и богатого покровителя. Это нравилось посетителям друкеровского театра; они не скупились на шумные выражения восторга и часто по окончании спектакля вместо цветов подносили актерам жирного копченого угря или по кружке пива. И вот, много лет назад, одному из драматургов этого театра пришла в голову мысль взять из «Фауста» трагедию Гретхен и поставить ее на сцене. То ли у него не было подходящей пьесы, то ли ему захотелось дать публике пищу посерьезнее. Зрители и вправду смотрели спектакль серьезно и внимательно.

Они громко выражали свое состраданье, когда Гретхен металась по сцене, терзаемая муками совести. Когда девушки у колодца стали судачить о ней, мужчины в зале сердито загудели: «Верно, так оно и бывает. Проклятые бабы! Сплетницы!» Но под конец разыгрался такой убийственный скандал, какого еще никогда не видели стены старого почтенного гамбургского театра. И этот скандал завершился полной победой негодующей в своей добродетели гамбургской публики и полным поражением Гете. Когда доктор Фауст покинул в темнице Гретхен и вместе со своим спутником Мефистофелем собирался было удрать, зрителей отнюдь не удовлетворил голос с небес, возвестивший, что Гретхен спасена. Гамбуржцы, в которых еще не заглохло чувство правды и справедливости, всем сердцем сочувствовали невинной Гретхен – для них небесный глас был слишком мистическим и шатким утешением… Мужчины и женщины поднялись с мест и, возмущенные до глубины души, стали кричать: «Что там за спасение? Сказки это! Пусть женится на ней! Женится, женится! Давай сюда доктора!.. Пусть женится…»

Публика хором кричала: «Пусть женится!.. Женится!.. Женится!..»

Белый как полотно выскочил на сцену режиссер и призвал зрителей к спокойствию. Он объяснил, что это не его вина, что сочинил это Гете.

Ему не дали и договорить. «При чем тут Гете!.. Отговорки одни. Пусть женится на ной… Пусть женится!..»

Наконец Гретхен и доктор Фауст – последний с видом смиренно кающегося грешника – вышли на авансцену. Когда зрительный зал стих, доктор заговорил: «Прости меня, Гретхен, я плохо поступил с тобой. Я хочу искупить свою вину. Скажи, согласна ли ты стать моей женой?» И Гретхен тихо ответила: «Да, Генрих». Они протянули друг другу руки и поцеловались.

Эта счастливая концовка вызвала неописуемое ликование. Фаусту и Гретхен пришлось бесчисленное количество раз выходить на вызовы; они стояли у рампы, и публика устроила им настоящую овацию. Хозяин ресторана «Красная искра» на Финкенштрассе пригласил всех актеров на кружку пива. Гретхен послали на сцену букет цветов, а Фаусту – горсть сигар.

Таков был театральный скандал, участниками которого оказались старики Хардекопфы. Паулина до сегодняшнего дня испытывала удовлетворение от того, что благодаря голосу народа эта безнравственная пьеса увенчалась благопристойным концом.

«Рыбачка с Штейнштрассе», популярная гамбургская комедия в восьми картинах, не давала повода к какому-либо недовольству. Хардекопфы и Брентены сидели в партере, правда, без особого комфорта, так как скамьи были узкие, и фрау Хардекопф уже после первого действия стала жаловаться, что у нее ломит поясницу. В довершение неприятностей у всех заболели колени, так как скамьи были очень тесно сдвинуты. Тем не менее они повеселились на славу, и Карл Брентен вместе со всем залом в восторге подпевал актерам, исполнявшим по ходу пьесы модную песенку:

У нас, на Штейнштрассе, торговка стоит;

В корзине у ног ее рыба блестит.

Торговка кричит: «Продаю осетра!»

Но шуцман сказал ей: «Ведь это треска!

Почтенная фрау, это только треска!»


По окончании спектакля они завернули к Хекелю, в пивную, расположенную напротив друкеровского театра, выпить по кружке пива и съесть по горячей булочке. И тут не кто иной как Карл Брентен с пафосом объявил:

– Итак, отец, с сегодняшнего дня развлечениям конец. Нам предстоит несколько недель напряженной политической работы. Буржуазные партии объединились против нас, но им это дорого станет. Они и то уже трясутся от страха. И мы им покажем, покажем такое, что у них глаза на лоб полезут. Но поработать, конечно, придется!

– И еще как! – сказал старик Хардекопф. – А меня вздумали отстранить от работы. Как будто в мои годы человек уже ни на что не годен. Ведь я не такой уж дряхлый старик, верно? Пока я справляюсь с работой в цехе, не спасую и в политике.

Карл Брентен выразил убеждение, что на сей раз социал-демократы получат в рейхстаге большинство. Хардекопф тоже допускал такую возможность: если не теперь, то уж на следующих выборах непременно победят социал-демократы. Они заговорили о предстоящем выступлении Августа Бебеля на открытии нового Дома профессиональных союзов.

Август Бебель! Стоило произнести это имя, и глаза старого Хардекопфа загорались. Бебелю уже за шестьдесят, но сколько еще в нем юношеского огня, сколько душевной свежести. Воспоминания о Бебеле вот уж несколько десятков лет тесно вплелись в жизнь его, Иоганна Хардекопфа: ведь он впервые услышал Бебеля тридцать лет назад, когда социал-демократическое движение только еще зарождалось.

Женщины ели молча, погруженные в свои мысли. Лишь время от времени какое-нибудь слово из разговора мужчин доходило до их сознания. Фрау Хардекопф думала о сыновьях, которые своевольничали и все больше и больше отбивались от рук. Надо будет серьезно поговорить с ними, усовестить их, попытаться воздействовать на них добром. Фрида соображала, удастся ли ей сегодня вечером добыть две марки, которых не хватало для покупки нового корсета. Без нового корсета ей не обойтись: тот, что на ней, буквально расползается. Беда в том, что Карл в последнее время уж очень стал недоверчив – по-видимому, он что-то подозревает; каждый вечер, ложась спать, он у нее на глазах пересчитывает деньги.

Пока они уписывали булочки, Хардекопф продолжал говорить об Августе Бебеле; этот человек был ему дороже всех на свете. Хардекопф никогда не любил громких слов, но тут он заявил, что ради Бебеля дал бы растерзать себя на части.

– Знаешь, Карл, – сказал он, – в жизни человека есть минуты, когда он в ссоре с самим собой и со всем миром, когда все не в радость, все постыло, когда он охотнее всего поставил бы точку. И вот в такие минуты достаточно мне вспомнить об Августе Бебеле, и отчаяние, тоску – все как рукой снимает. Вы, молодежь, и представить себе не можете, что он для нас, стариков, значит.

– Выпьем за Августа Бебеля! – предложил Карл Брентен.

Они чокнулись. И женщин заставили присоединиться.

3

Едва только прошли праздники, едва отзвучали песни всепрощения и отгорели свечи на рождественских елках, как по всей стране началась неистовая, шумная война, где главным видом оружия была клевета, – война довольных и сытых, знатных и богатых, людей вчерашнего дня, живущих в вечном страхе перед днем грядущим, – война против народа, против неимущих, против бесправных. Цензоры работали день и ночь, полицейские держали шашки наголо, прокуратура была начеку, и армия, возглавляемая сынками прусских юнкеров, готовилась выступить в любую минуту. Трепетавшая от страха буржуазия, от пангерманцев до свободомыслящих, объединилась и создала блок против «красной стихии», прозванный «готтентотским».

Начало кампании старик Хардекопф встретил как праздник; он отпросился с работы и в обед ушел с верфей. Это был для него особенный день, он ознаменовался двумя событиями: открытием Дома профессиональных союзов на Безенбиндерхофе и выступлением на этом празднестве Августа Бебеля, кандидата от города Гамбурга в депутаты рейхстага. В новое великолепное здание легли и его, Иоганна Хардекопфа, кирпичи. В прошедшие годы он собрал на верфях восемьсот марок, кроме того, распространил специальные билеты, «кирпичики», на двести десять марок, по марке за штуку. Людвиг и Отто тоже собрали вместе около семидесяти марок. Среди сборщиков всех трех гамбургских избирательных округов Хардекопфы удерживали первенство. А на сегодняшнем митинге по случаю открытия Дома профессиональных союзов старика Хардекопфа ждало место в президиуме.

Фрау Хардекопф достала парадный костюм и темное пальто мужа, почистила их и положила на виду, приготовила свежее белье, новый отложной воротничок, черный галстук и черную широкополую мягкую шляпу. Накануне Хардекопф сходил к парикмахеру; густая серебряная шевелюра и аккуратно подстриженная длинная борода придавали ему внушительный, но отнюдь не стариковский вид: глаза юношески бодро блестели на округлом, еще не прочерченном морщинами лице, фигура была крепкая, осанка стройная – мужчины подобного склада старятся лишь годам к восьмидесяти, а то и к девяноста.

Переодеваясь, он думал о прожитом. Ведь целая жизнь лежала между этой минутой и тем днем, когда он впервые увидел и услышал Бебеля. Бебелю было тогда тридцать лет, а теперь ему за шестьдесят. Этот токарь, человек из народа, такой же рабочий, как и он, Хардекопф, был ему дорог тем, что сказал незабываемые слова о Коммуне; ему чужда поза и дешевый блеск, он – воплощение прямоты и простоты, правды и искренности. За последние тридцать лет Хардекопф не раз видел и слышал Бебеля; однако сегодняшний день казался ему особенно торжественным. Тридцать лет назад… Как скромны были первые шаги. Нужна была большая твердость убеждений, чтобы верить в победу. А ныне социал-демократия стала одной из сильнейших по численности партий, и победа до осязаемости близка; быть может, она придет уже вместе с этими выборами. Так по крайней мере думал Хардекопф. И может ли выпасть на долю человека большее счастье, чем на старости лет увидеть свершенным то, к чему он с юности стремился?

Стоял белый зимний день, совсем как в сказке, будто нарочно созданный для радостных событий. Снег скрипел под ногами, сверкал в матовом сиянии зимнего солнца. Точно в цвету, стояли деревья в снежном блистающем белом уборе. В этот ранний вечерний час небо напоминало глубокую синеву моря. Ни облачка, ни малейшего дуновения ветерка. Воздух искрился мириадами мельчайших, как пыль, кристаллов. Старик Хардекопф шагал по Штейнштрассе, радостно расправив грудь, глубоко вдыхая чистый холодный воздух. Взгляд его скользил по заснеженным островерхим крышам, освещенным последними лучами заходящего солнца, и провожал желтые трамваи, которые, звеня, пробегали по улице. Он всматривался в лица прохожих и радовался, когда ему казалось, что он замечает на них отблеск того же светлого ощущения жизпи, которое переполняло его самого.

На ледяной горке у Штейнторваля играли мальчишки. Увидав Хардекопфа, они уставились на него, и один из них крикнул так громко, что старик услышал:

– Гляди-ка, вон еще один социалист идет!

Хардекопф улыбнулся и ласково кивнул шалунам. Слова мальчишек означали для него: «Смотра, вот идет порядочный, хороший человек, который желает нам добра!» Ему хотелось подойти к ним и сунуть каждому в руку по монете: «Вот, ребятки, купите себе конфет!» Даже эти малыши школьники уже понимали, что значит социалист. «Вот как далеко мы шагнули, – думал Хардекопф, – из народного сознания нас уж не вытеснить».

И Хардекопф поднял голову еще выше. Тыльной стороной руки он провел у себя под бородой, пощупал воротник и галстук и, убедившись, что бант повязан как следует и занимает ровно половину жилетного выреза, глубже надвинул на лоб черную мягкую шляпу и, вполне довольный собой и миром, сунул руки в карман тесно облегающего темного пальто.

– Здорово, Хардекопф! Быстрее, быстрее! Ведь вы тоже спешите на банкет перед открытием, а? – Карл Альмер, председатель районной организации Альтштадта, нагнал его и крепко пожал ему руку.

– Нет, товарищ Альмер, я ни о каком банкете не слышал, – отвечал Хардекопф, улыбаясь маленькому шустрому человечку с щегольской бородкой клинышком.

– Да что вы? Ведь вы сегодня в президиуме?

– Это – да!

– В таком случае, вас ждут и на банкет. Забыли известить, вероятно. Пойдемте!

Они стали прокладывать себе дорогу сквозь тысячную толпу, стоящую перед Домом профессиональных союзов, и через боковой вход проникли в расположенный на отлете небольшой, празднично убранный зал, где собралось шумное, радостно возбужденное общество. Хардекопф сразу отметил несколько знакомых лиц – докладчики, которых он не раз слушал на митингах и заседаниях. По-видимому, здесь были одни только партийные и профсоюзные лидеры, чем-то неуловимо похожие друг на друга. У одних волосы гладко зачесаны назад, у других – стоят жестким бобриком. Большинство с остроконечными бородками, кое-кто отрастил себе большие пышные усы. У некоторых – реденькие пегие бороденки, у других окладистые бороды, но такой густой и такой белоснежной, как у Хардекопфа, не было ни у кого. За столом сидел человек с седой шевелюрой, протканной тонкими рыжеватыми нитями, на вид еще старше Хардекопфа. Хардекопф сразу узнал Августа Бебеля. Бебель был углублен в разговор со своим соседом.

«Как он постарел!» – это было первое, что бросилось в глаза Хардекопфу. Он присмотрелся к Бебелю. Его лицо, усталое, даже измученное, изборождено было глубокими складками. Одна рука лежала на покрытом белой скатертью столе. Хардекопф невольно взглянул на свою руку. Всю жизнь он тяжело работал, и все-таки его рука – не такая старая и бессильная, как та, с длинными, костлявыми пальцами, обтянутая желтой кожей, сквозь которую проступают набухшие жилы. Бебель поднял голову и сказал несколько слов своему собеседнику. И вдруг – Хардекопф улыбнулся счастливой улыбкой – все сразу изменилось: лицо Бебеля просветлело, ясные глаза вспыхнули былым задором, молодым огнем. Вот он снова нагнул голову, слушая своего соседа. Хардекопф не спускал с него глаз. Когда Бебель поднял голову, Хардекопф увидел старчески морщинистую шею с выступающим кадыком. В это мгновенье он впервые почувствовал себя очень старым. И подумал: «Да, старимся».

Август Бебель, заметивший, по-видимому, пристальный взгляд Хардекопфа, спросил у соседа, кто этот седовласый старик. Тот посмотрел на Хардекопфа и ответил, что не знает, но, во всяком случае, он не служит ни в партийном, ни в профсоюзном аппарате. Бебель кивком головы подозвал к себе секретаря организационного отдела Хембольдта.

4

В обеих руках Альмер держал по бокалу вина.

– Выпьем, Хардекопф! За что будем пить?

Хардекопф взял у него бокал, глазами указал на Бебеля и, наклонившись к Альмеру, шепнул:

– За здоровье Бебеля!

– С удовольствием!

Они чокнулись и выпили.

– А теперь, товарищ Хардекопф, пойдемте, вас ожидает приятный сюрприз.

Обогнув стол, они подошли к Бебелю.

– Товарищ Бебель, разрешите представить: товарищ Хардекопф, с которым вы хотели познакомиться. Старейший член нашей организации в Альтштадте. Тридцать лет с лишним в партии. Работает литейщиком на верфях, Правильно я говорю, Хардекопф, а?

– Совершенно верно, – в смущении пробормотал Хардекопф.

Август Бебель поднялся, протянул Хардекопфу руку.

– Очень рад, товарищ Хардекопф… Так, так! Вы литейщик? На верфях? И давно уж там работаете?

– О да. Уже… уже двадцать пять лет. – Хардекопф улыбнулся своему кумиру, он почти оправился от смущения: Бебель держал себя так просто и сердечно!

– Двадцать пять лет! – Бебель задумчиво посмотрел на Иоганна Хардекопфа. Тихо, точно мысли его были где-то далеко, он сказал: – Я думаю, вам есть о чем порассказать.

– Пожалуй… – Хардекопф сделал неопределенный жест.

Собственно говоря, он хотел объяснить, что совершенно не умеет рассказывать, выражать вслух свои мысли.

– Пойдемте! – Бебель взял Хардекопфа под руку и отвел в сторону.

Хардекопф оглянулся на Альмера, словно ища у него поддержки, но тот только издали с улыбкой кивнул ему. Остановившись у окна, в стороне от непринужденно и громко разговаривающих людей, Бебель спросил:

– Как наши дела на верфях? Что говорят рабочие? Чего ждут от предстоящих выборов? Рассказывайте, товарищ Хардекопф!

Хардекопф, красный как рак, во все глаза смотрел на Бебеля и не мог слова вымолвить… Перед ним сам Август Бебель, и Август Бебель спрашивает его, Хардекопфа, что думают рабочие! Если бы Паулина это видела и слышала! Или Карл… Эх, вот уж кто сумел бы рассказать. А ему, Хардекопфу, это будет очень трудно, до чего же трудно! Однако смущенья он уже не чувствовал. Он поднял глаза и встретился с ласковым взглядом своего собеседника. Вокруг глаз Бебеля лучами разбегались морщинки; все лицо изборождено было глубокими складками. «Да, старимся, старимся, товарищ Бебель!» Хардекопф скорее чувствует это, чем сознает. Ему очень хотелось бы рассказать Бебелю о Дюссельдорфе, о тех далеких днях, – с тех пор прошло уже более тридцати лет. Но Бебеля интересуют судостроительные рабочие. Хардекопф взял себя в руки и начал рассказывать о том, сколько рабочих занято у «Блом и Фосса».

– В литейном цехе все рабочие входят в профессиональные союзы. С неорганизованными мы не работаем. И солидарность, надо сказать, крепкая. Недавно, например, жена рабочего Миттельбаха тяжело захворала. Три месяца пролежала в Ломюленской больнице, в Сент-Георге. У них четверо детей, все еще школьники. Мы каждую неделю собирали деньги, и Миттельбах мог нанять женщину, которая присматривала за хозяйством и детьми.

Бебель кивнул.

– Правильно! Солидарность – великое дело. Великое!

Слова эти ободрили Хардекопфа, он начал с воодушевлением рассказывать о других случаях взаимной помощи. Потом вспомнил, что Бебель спрашивал его о настроениях в цехе.

– Да, у нас в литейном дело обстоит неплохо. Но в других цехах не все рабочие организованы, и наш профессиональный союз очень мало делает, чтобы завербовать людей. А в литейном, хоть и все организованы, товарищ Бебель, а все-таки критикуют партию и союз… много недостатков находят. Мне, правда, трудно все это как следует подробно рассказать. Есть, например, такие, которые недовольны. Члены партии даже. «Избирательный ферейн, – говорит всегда Фриц Менгерс, это рабочий из нашего цеха, – избирательный ферейн – тошно слушать, – говорит он. – Ведь еще Лассаль сказал, что избирательными бюллетенями ничего не изменишь. Это только оружие, но… Даже если бы мы и получили большинство, – говорит Фриц, – то от этого полицейские не станут красными, пушки и винтовки не попадут к нам в руки».

Хардекопф увидел, что взгляд Бебеля неподвижен и словно устремлен в бесконечную даль. Хардекопфа охватило чувство неуверенности. И дернуло же его заговорить о Менгерсе, – известно, что Менгерс горячая голова, всезнайка и критикан.

Он вспомнил вдруг слова Карла Брентена.

– Надо, товарищ Бебель, больше внимания уделять просветительной работе. Надо… Численно мы все растем, а умнее от этого не становимся, верно? И когда государственная власть перейдет в наши руки, нам потребуются знания. И… и… без просвещения ведь дело не пойдет, верно? На многие вопросы каждый отвечает по-своему. И… нередко тебя спрашивают, как будет устроено в социалистическом государстве то или другое, а что ответить, когда и сам не знаешь толком. Просвещение – оно очень нужно, очень…

Хардекопф перевел дыхание. Он сам себе удивился. Произнес целую речь. Говорил и говорил, а Август Бебель все время одобрительно кивал. Или, может быть ему все это просто приснилось?

– Я, конечно, товарищ Бебель, много глупостей наболтал, не так ли? В самом деле, я никогда еще столько не говорил: ведь я не умею двух слов связать. А тут сам не знаю, как это у меня получилось, – говорю и говорю…

– Вы очень хорошо обо всем рассказали, товарищ Хардекопф. Замечательно рассказали. – Бебель кладет руку на плечо Хардекопфу. – А то, что вы говорите о просвещении, очень правильно. Это наше слабое место. Просвещение для нас хлеб насущный. Перед нами стоят гигантские задачи. Мы с вами знали нашу партию, когда она еще была маленьким, хоть и живым ручейком. Теперь она стала широкой рекой и разливается все шире, но надо ведь ей и глубину набирать, а главное – ни на одну минуту не застаиваться: иначе река превратится в болото. Конечно, есть среди нас товарищи, которые опасаются не того, что мы мягкотелы и слишком свято верим в выборы, а как раз наоборот: для них мы чересчур стремительны, чересчур необузданны, требовательны; такие товарищи хотели бы, чтобы мы стали добродетельными бюргерами, а то и вовсе верноподданными. Это самые опасные, с ними прядется повести борьбу. А недовольные, те, для кого мы недостаточно воинственны, – гораздо менее опасны! Недовольные лучше самодовольных!

– Товарищ Бебель… – сказал Хардекопф. Он поднял глаза на Бебеля и снова опустил их. Ему хотелось рассказать о собрании в Дюссельдорфе. Даже не о собрании, – об ужасах, пережитых под Парижем. О тех четырех коммунарах… о литейщике… об этих пленных… И о своих сыновьях хотелось ему рассказать. Особенно об Эмиле, который более двух лет находится в исправительном доме. – Товарищ Бебель… – Но ему не хватало слов. Да они и страшили его.

Подошли работники партийного аппарата; внимание, которое Бебель оказал старому судостроительному рабочему, вызвало у одних зависть, других заставило насторожиться.

– Взгляните, товарищи, на нас, стариков, – сказал им Бебель, – седые совсем, а ведь мы с товарищем Хардекопфом стояли в рядах партии еще тогда, когда у нас ни единого седого волоса не было.

Все потянулись к окну; Бебеля окружили и забросали вопросами. Хардекопфа атаковал какой-то молодой человек, взволнованно тараторивший:

– Товарищ Хардекопф, я… корреспондент «Гамбургского эха», позвольте представиться – Лорман. Не скажете ли вы мне… не будете ли вы добры сказать, о чем вы только что беседовали с товарищем Бебелем? Нашим читателям это будет очень интересно.

Таким образом Хардекопф еще раз убедился, что он не грезит. Только теперь он опомнился. И как это все получилось? Да что же он такое сказал? – спрашивал он себя.

5

Пока в большом зале тысячи рабочих, тесло сгрудившись, слушали Августа Бебеля, который стоял на разукрашенной красными гвоздиками трибуне и ясно, уверенно и спокойно облекал в чеканные слова свои мысли, Фридрих Бернер, главный редактор «Гамбургского эха», просматривал за сценой готовые полосы завтрашнего номера. Редактор партийной газеты, маленький, сухощавый человечек, имел обыкновение на любой вопрос, даже если он его прекрасно слышал, неизменно отвечать: «Как вы сказали, простите?» – после чего вопрос задавался вторично, а Бернер выгадывал время, чтобы обдумать ответ или принять нужное решение. Лицо его обращало на себя внимание на редкость большим и острым носом; два крошечных, круглых, как шарики, темно-серых глаза за выпуклыми стеклами очков производили тем более странное впечатление, что бровей вовсе не было. С подбородка свисала, словно приклеенная, полоска русых волос, над верхней губой – от ноздри до ноздри – топорщилась такая же узенькая щеточка усов. Бернер никогда не выступал публично, красноречием он не отличался. Но его заметок и статей боялись – столько вкладывал он в них неуемной злобы, яда, коварства. Все это он обрушивал не только на головы врагов, но и тех членов социал-демократической партии, которые смели спорить.

Фридрих Бернер удивленно поднял свои серые мышиные глазки на сидевшего перед ним репортера Лормана и с яростью прошипел:

– Что это еще за бред о захвате политической власти?

– Но они об этом говорили, товарищ Бернер, – отвечал репортер.

– Не хватало только этих дурацких формулировок сейчас, когда начинается выборная кампания.

Р-р-раз! Р-р-раз! Красный карандаш Бернера несколько раз прошелся по бумаге. Он стал читать дальше. Прочтя несколько фраз, он опять сердито и удивленно вскинул голову.

– Час от часу не легче! Не понимаю, как вы могли написать такую галиматью. Хороша предвыборная агитация, нечего сказать!

Снова несколько энергичных взмахов красного карандаша. Всплеск аплодисментов заставил редактора прислушаться.

– Что это он сказал?

– Я не слышал, – отвечал репортер.

Бернер вскочил и проворно побежал на сцену, к столу президиума.

– Что он сказал?

– Он привел цитату из Готфрида Келлера: «Сердце наше бьется слева».

– И за это ему так аплодировали? – удивился Бернер.

– Он предостерегал от компромиссов с буржуазией, напомнил уже сказанные им однажды слова о смертельной вражде классов в буржуазном обществе.

– Гм! Гм! – промычал Бернер. – Спасибо, Герман. Мне там кое-что еще нужно закончить к завтрашнему номеру, я не имею возможности внимательно следить за его речью.

Бернер вернулся к своему столу за сценой и снова взялся за заметку репортера. Долго он возился с ней, что-то вычеркивал, наконец сказал:

– В таком виде может пойти, – и протянул листки Лорману. – Нечего так размазывать. В нашей партии ветеранов много; если мы по поводу каждого будем разводить такие рацеи, куда это нас заведет?

– Товарищ Бернер, а вы не думаете, что старик рассердится за эти исправления?

– Какой старик?

– Я… Я имею в виду Хардекопфа.

– Рассердится? Да вы шутите! Он будет счастлив, что его имя упомянули в газете.

Новый гром аплодисментов прокатился по залу. Все сидевшие за столом президиума встали. Бернер опять засеменил на сцену и подошел прямо к Герману Байеру.

– Что он сказал, Герман?

– Он назвал наш Дом профессиональных союзов кузницей оружия гамбургского пролетариата.

– Великолепно! – воскликнул Бернер и тоже принялся хлопать. – Вот это замечательный заголовок для завтрашнего номера: «Кузница пролетарского оружия».

Карл Брентен стоял в самом конце зала. Тысячи людей, не попавшие в помещение, дожидались на улице. Брентен толкнул своего соседа, коренастого черноволосого мужчину, и указал на эстраду.

– Видите – вон тот, пятый слева, с длинной бородой? Это мой тесть, товарищ Иоганн Хардекопф.

Черноволосый искоса поглядел на Брентена и ничего не ответил. Вдруг распахнулись боковые двери, новый поток людей хлынул в зал; началась страшная толчея. Карла Брентена вместе с другими вынесло вперед. Слова Бебеля едва можно было разобрать. Кругом шикали и призывали к порядку, но это лишь усиливало беспорядок.

– …Неужели христианскому богу все еще мало отданных ему на закланье мужчин, женщин и детей? Неужели мало разоренных и сожженных дотла селений и городов? Неужели нужно безжалостно губить еще тысячи и тысячи жизней? Вот что несет с собой этот разбойничий империалистический поход, эта карательная экспедиция, предпринятая под флагом христианства…

Аплодируя, Бернер наклонился к Герману Байеру.

– Старик опять сорвался с цепи! А наш брат расхлебывай. Представляешь себе, какие громы на нас завтра обрушатся?

Карл Брентен заговорил со своим новым соседом:

– Видите, товарищ, там, в президиуме, пятый по счету… Да-да, этот самый, с седой бородой. Мой тесть. Он знал Бебеля, когда тот еще… Он еще в молодости знал его. Факт! Факт!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю