Текст книги "Отцы"
Автор книги: Вилли Бредель
Жанр:
Зарубежная классика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 26 страниц)
– Что это значит?
Рабочее движение на страницах «Симплициссимуса» не раз служило мишенью для издевок, выставлялось на посмешище; Хардекопф запрещал приносить «Симплициссимус» в свой дом.
– Прочти, отец! – воскликнул Людвиг срывающимся голосом. – Ты только прочти! Взгляни, что даже тут пишут о Бебеле!
Хардекопф нерешительно взял журнал в руки.
– Вот здесь, сейчас же, на второй странице, – говорил Людвиг.
Над стихотворением, обведенным черной рамкой, стояло два слова: «Август Бебель».
И Хардекопф начал читать.
Прочитав первые строки, он поднял глаза на сына. Тот понимающе кивнул:
– Хорошо, а?
Хардекопф читал…
Украдкой провел он тыльной стороной руки по глазам, и очень медленно, слово за словом, строка за строкой прочитал второй раз все стихотворение. Потом громко позвал:
– Паулина! – И так как она отозвалась не сразу, крикнул настойчивее: – Паулина! Пау-ли-на-а!
– Что случилось, стало быть? Что такое?
– Садись-ка сюда! – приказал Хардекопф. – Да-да, сюда, на диван! А ты, – обратился он к сыну, – читай вслух.
Рука Хардекопфа лежала на руке жены, старики смотрели на сына, читавшего громким, торжественным голосом:
Вы, половинчато прожившие свой век!
Лежит в сем гробе цельный человек.
Ханжи, молитесь! Этот атеист,
Дивитесь чуду! Был пред богом чист.
Вы, патриоты, кто сравнится с ним
В любви к лесам и пажитям родным?
Вот глупости правителей урок:
Не преграждайте новому дорог!
Вы, генералы, умеряйте пыл!
Маршал Вперед – он крови не любил.
Вы, венценосцы! Блеск каких корон
Его сияньем не был посрамлен?
Но ты, о человечество, воспрянь,
Покойник за тебя пошел на брань[13].
Часть четвертая
КРУШЕНИЕ


Глава первая
1
Чем сильнее отлив, тем мощнее прилив. И прилив не пощадит замешкавшихся, как не пощадит их буря. Горе тем, кто будет застигнут врасплох.
Отто Хардекопф был счастливым мужем, он находил радость и удовлетворение в своей семейной жизни. Они с Цецилией прикупили немного мебели, квартирка на Дюстернштрассе приняла довольно уютный вид.
Отто состоял членом не только ферейна «Майский цветок», но и певческого общества «Орфей»; каждый четверг по вечерам он отправлялся на спевку. Его сынок Ганс смеялся, лепетал и уже пытался самостоятельно ходить. Цецилия оказалась замечательной матерью и хозяйкой. Она обладала редким даром никогда не унывать, даже в трудные минуты. Она щебетала и пела за работой, щебетала и пела, легко переступая через тяготы и невзгоды. Зато мамашу Фогельман нередко одолевали страхи и заботы. Ее пугало, что Цецилия находит большое удовольствие в обществе мужчин. Порой фрау Фогельман думала: «Славу богу, что Отто так наивен, даже простоват, что он добродушнейший человек в мире, не то могло бы плохо кончиться». Фрау Фогельман по мере сил сдерживала свою дочь, призывала ее к благоразумию, корила, молила и безропотно выслушивала в ответ ее насмешки и шуточки.
– Неужели ты думаешь, мама, что Отто мне не изменяет?
– Конечно, не изменяет, – убежденно отвечала фрау Фогельман.
– Ну, знаешь, он мне сам рассказывал, что раньше у него что ни воскресенье, то новая девушка.
– Так это ведь раньше, – с досадой отвечала мать. – Раньше он мог себе это позволить. Будь довольна, что он до женитьбы перебесился. Теперь он и думать позабыл о таких делах.
– Он, говоришь, перебесился, ну, а я? – хохотала Цецилия.
Фрау Фогельман всегда приходила в ужас от того, что дочь так самоуверенно защищает свои дерзкие похождения.
– Смотри, добром это не кончится, – причитала фрау Фогельман, вспоминая покойного мужа, от которого Цецилия унаследовала легкомыслие, но и доброту и сердечность. – Ах, Цилли, Цилли! Какая ты ветрогонка!
Людвиг Хардекопф, больной, мрачный, нелюдимый, был молчалив, никогда не смеялся, регулярно посещал районные собрания социал-демократической партии, где сидел не раскрывая рта. Ни в каких общественных увеселениях он участия не принимал, даже в гуляньях и вечерах «Майского цветка». Вначале всякий раз, когда он отправлялся на партийное собрание, Гермина топала ногами, кричала и хныкала, пока он однажды не объявил ей, что, если он не будет состоять в социал-демократической партии и в профессиональном союзе, он потеряет работу. Браня и проклиная «безобразный произвол», Гермина все же прикусила язычок и оставила его в покое, – недоставало еще, чтобы он сидел без работы! Так Людвигу хитростью удалось отвоевать себе немного свободы. Вскоре он сообразил, что с помощью уловок и некоторой доли лжи может и еще кое в чем облегчить себе жизнь. На верфях он хранил в своем шкафу для инструмента короткую трубку и иногда, во время перерыва, покуривал. После ему приходилось, разумеется, усердно полоскать рот, чтобы от него не пахло табаком. Вечерами он сидел на кухне в своем уголке и изучал «Гамбургское эхо». Он читал газету от доски до доски, включая обычно и объявления: ему было интересно, какие коммерсанты печатают объявления в рабочей газете. Гермина сидела тем временем у окна и читала роман. Нередко, прочитав какую-нибудь главу, где описывалась жизнь веселых, довольных людей, она захлопывала книгу и, с грустью глядя в пространство, принималась вздыхать, Если Людвиг спрашивал, что с ней, она начинала жаловаться, что он в последнее время ее совсем не замечает, совсем охладел к ней. И она проникалась глубочайшим состраданием к… себе самой. На глазах у нее навертывались слезы, а за слезами опять следовали жалобы и причитания.
– Что за жизнь! Серая, без радости, без любви. Бьешься-бьешься, а все без толку; что нам дает такая жизнь? Ровно ничего. – Слезы лились по ее круглому лицу, рот кривился, как у капризного плачущего ребенка. – И мы, мы с каждым днем все больше отдаляемся друг от друга, я это ясно чувствую. Ты приходишь, поужинаешь, почитаешь и отправляешься на свои собрания, а я? До меня никому дела нет – и тебе тоже. Прозябать и отцветать – вот моя доля. Что за жизнь, что за жизнь! Что за… Что за… Ох-ох-ох-ох!
Людвиг всегда пугался таких приступов отчаяния. Не раз случалось и ему проклинать свою каторжную жизнь, но он никогда не позволял себе распускаться. Когда же Гермина впадала в истерику, он, сам не зная почему, чувствовал себя бесконечно виноватым. Он краснел, его мучил стыд, он не знал что делать, он рад был бы забиться в самый темный угол. Как завороженный, подходил он к своей плачущей страдалице жене, прижимал ее голову к груди и сам заливался слезами. Наплакавшись вволю, они, еще с мокрыми от слез лицами, бросались друг другу в объятия и переживали несколько счастливых минут.
На верфях Людвиг работал как лошадь. Порой он поверял свое горе станку, возле которого проводил по десять часов в сутки. Бормотать что-то вполголоса и не слышать возражений – уже одно это было отрадой. Свой станок Людвиг, к великой радости мастера, содержал в образцовом порядке. Но первоклассным токарем он все же не стал, как ни старался. Вконец измученный и разбитый, он тем не менее бывал счастлив, когда при недельном расчете оказывалось, что он выработал не меньше других. Людвиг был бережлив до скупости, невзыскателен до самоотверженности. Летом он иногда по воскресеньям с утра отправлялся в Шваненвикские купальни и, лежа на солнце, мечтал о лесах и лугах, полях и нивах. После обеда Людвиг шел гулять с маленькой Лизелоттой на берег канала. Лизелотта, круглое, полнощекое белокурое созданьице – вылитая мамаша, – с недетской серьезностью взирала на мир светло-серыми глазами. Гермина по дешевке купила у соседки подержанную колясочку. Погуляв, присаживались на скамью и сидели часок среди цветников, разбитых вдоль линии надземной железной дороги.
К родителям и к Фриде Людвиг ходил неохотно. Их разговоры и расспросы смущали его. Они вечно твердили, что он плохо выглядит, что он, должно быть, болен, цвет лица у него нездоровый. Его жалели, а он не хотел ничьей жалости. Расспрашивали о том, что поделывает жена, как дочка, чем Гермина его кормит, переносит ли он вегетарианский стол и не посоветоваться ли на этот счет с врачом, и прочее, и прочее. Он боялся расспросов, потому что приходилось лгать, а он предпочитал таить про себя все невзгоды, все заботы, всю нескладицу своей семейной жизни.
Самый младший из Хардекопфов – Фриц, всеобщий кумир в семье, которому Людвиг и Отто всегда в душе завидовали, вернулся из второго плавания в Африку. Стройный, мускулистый, здоровый, черный от загара. «Настоящий негр», – говорила про него мать. Много вечеров подряд семья Хардекопфов в полном составе собиралась вокруг круглого стола и слушала рассказы Фрица о его путешествиях. Как он рассказывал! Чего только он но видел, чего не пережил! Послушать его, так на земле нет ничего прекраснее Африки: ее берегов, пальм и негров, ее фантастических богатств, растительности, необычайного животного мира. Из последнего плавания пароход привез в Гагенбекский зоопарк двух бегемотов – самца и самку, несколько львов, двух огромных слонов и много зебр, обезьян, змей, – судно превратилось прямо-таки в плавучий зверинец.
– И ты ни чуточки не боялся? – спросила фрау Хардекопф.
– Кого? Зверей? А ты их разве боишься, когда бываешь в зоопарке?
– Я хочу сказать, не страшно тебе было на море? Ведь вы неделями не видели ничего, кроме воды и неба.
– Да ты, мама, не знаешь, как это чудесно!
– И во время бури тоже?
– А это самое чудесное, мама. Когда море воет и стонет, бесится и грохочет, когда посудину швыряет то вверх, то вниз, вот тогда по-настоящему весело. Если нужно пройти по палубе, тут, брат, держись! А стоишь за штурвалом, гляди в оба!
– Будто ты уж и за штурвалом стоял? – вставил старик Хардекопф.
– Стоял, отец! Как матрос второй статьи, я обязан нести и рулевую вахту. Кто хочет стать настоящим матросом, должен уметь стоять за штурвалом.
Вальтер Брентен – ему тем временем уже исполнилось тринадцать лет – не отходил от дяди Фрица и все молил, чтобы тот ему что-нибудь рассказал о безбрежных морях, о далекой Африке. Еще совсем недавно они вместе с Фрицем бродили по городу – переходили туннель под Эльбой, гуляли в Гагенбекском зоопарке, купались в Шваневике. Дядя Фриц был любимым товарищем его игр и настоящим другом. А теперь он вдруг стал взрослым мужчиной, и даже моряком, побывал в Африке, у негров. И Вальтер смотрел на своего молодого дядю влюбленными глазами.
Фрау Хардекопф лелеяла тайную надежду, что после первого рейса Фриц поостынет к мореплаванью. А вышло наоборот: мальчик, оказывается, был прирожденный моряк. Первый свои заработок он израсходовал, а потом начал откладывать деньги, жалел каждый пфенниг: он мечтал поступить в морское училище и получить аттестат штурмана.
– Но у тебя уже есть профессия, – сказал отец Хардекопф. – ты ведь проучился четыре года. Неужто зря?
– Я всегда тебе говорил, – ответил Фриц, – что я напрасно потерял четыре года. Я мог бы сейчас быть уже в морском училище. Да ты не огорчайся: все, чему нас учили, мне очень даже пригодилось.
Цецилия своим веселым и живым нравом покорила не только свекра, но и «сердитую» свекровь; Паулина Хардекопф не скрывала, что привязалась к «девчонке». В Фрица, своего юного деверя, Цецилия влюбилась по уши. Никто так самозабвение, как она, не внимал его рассказам о пережитых им приключениях. Она всегда так устраивала, чтобы сесть с ним рядом. Однажды она принесла ему в подарок хорошенькую сетчатую рубашку.
– Пригодится тебе в Африке, ведь там очень жарко, – сказала она, глядя на Фрица выжидающе-влюбленными глазами.
В другой раз она купила ему шелковый галстук-самовяз. Он ласково поблагодарил ее, пожал обе ее маленькие ручки, но на влюбленные взгляды не обратил ровно никакого внимания. Матери своей она чистосердечно все поведала. Фрау Фогельман испугалась до смерти.
– Цилли, бога ради, Цилли, не делай глупостей!
– Да он чудесный парень, мама. Если бы ты его только видела!
– Ты сведешь меня в могилу, – причитала фрау Фогельман. – Ну что ты за человек! Чем все это кончится? Ведь будет отчаянный скандал. Брат мужа! Дитя, дитя, я тебя не понимаю. Образумься же наконец!
– Да чего ты волнуешься, мама, – печально сказала Цецилия. – Он ужасно глуп. Двадцать лет. И моряк. А до чего же глуп!
Три дня Цецилия бродила молчаливая и грустная. Все опостылело ей – и дом и хозяйство, не радовал даже ребенок. А когда Отто спрашивал, что с ней, она отвечала, что у нее мигрень. Фрау Фогельман испытывала муки ада. От страха она захворала и даже слегла. И выздоровела только тогда, когда Цецилия вновь обрела свою прежнюю веселость и снова с утра до вечера щебетала и пела.
2
Фриц опять ушел в море. Старый Хардекопф и Людвиг по-прежнему работали на верфи. Отто же Хардекопф перешел на металлургический завод в Альтоне, где устроился токарем. Карл Брентен вербовал клиентуру среди рестораторов, надеясь повысить свои доходы, которые оказались ничтожными, несмотря на все его усилия. Пауль Папке по-прежнему был инспектором костюмерной городского театра и, кроме того, арендатором общественных уборных. Он стонал под бременем бесконечных хлопот и неприятностей, якобы неизбежных в этом деле, а жил припеваючи; о барышах своих он благоразумно помалкивал. Густав Штюрк укрылся вместе с женой в тихой заводи, жил в стороне от широкого потока жизни. Он по-прежнему ремонтировал конторскую мебель и имел так мало заказов, что на досуге изготовил Вальтеру Брентену великолепный самострел, в точности такой, как у Вильгельма Телля. Сыну своему Эдгару он уже дважды посылал деньги, – тот писал, что хочет основать экспортную фирму. А у старшего сына, Артура, в этом году кончался срок действительной службы в армии, и он, к великой радости Штюрка, намеревался по возвращении жить, как раньше, с родителями. Столяр в свободное время работал над изготовлением книжного шкафа, о котором Артур давно мечтал.
«Майский цветок» по-прежнему устраивал различные увеселения для своих членов. Весенние маскарадные и костюмированные вечера посещала почти исключительно молодежь, зато на летних и осенних гуляньях, на рождественских вечерах тон задавали старики. Фрау Хардекопф сказала как-то:
– Безотрадная была бы у нас жизнь, если бы не «Майский цветок».
В обществе друзей по ферейну старики чувствовали себя свободно и легко. Вместе со всеми они выезжали за город, в приэльбские или лесные деревни, разрешали себе побаловаться каким-нибудь лакомством и вкусно пообедать; случалось даже, что они отваживались разок-другой станцевать. Посидеть, поболтать, пошутить, посмеяться – много ли человеку надо для счастья? Узнав, что фрау Рюшер умерла в психиатрической больнице, Паулина Хардекопф сказала:
– Я рада лишь одному: что я тогда записала ее в наш ферейн. Хоть несколько приятных часов было у нее в жизни.
Карл Брентен, уже давно тяготившийся ролью распорядителя ферейна и удрученный своими коммерческими неудачами, выбыл из состава правления. Но когда бал-маскарад, организованный его преемником, вышел на редкость скучным и члены ферейна стали горячо упрашивать старого испытанного распорядителя вернуться на свой пост, Брентен, польщенный этим доверием и уступая настояниям Пауля Папке, который оставался председателем ферейна, дал наконец свое согласие.
Летнее гулянье 1914 года должно было состояться в конце июля. Два члена правления, Папке и Брентен (Густав Штюрк, как непригодный для этой задачи, был отстранен уже с середины апреля), каждое воскресенье объезжали рестораны в гамбургских пригородах и наконец остановили свой выбор на «Диком олене» – ресторане с садом на берегу Мельнского озера. Правда, Брентен не был в большом восторге от ресторана, зато Папке до небес превозносил ресторатора. «Замечательный человек господин Клейнберг, знает, чего требуют приличия…»
3
Весь в лазури, зелени и золотом блеске был этот июльский воскресный день. Специальный поезд для членов ферейна еще не подали, а на перроне уже толпились одетые по-летнему веселые люди. Кругом – соломенные шляпы, рюкзаки и ботанизирки, девочки в белых с оборочками платьицах и мальчики в светлых матросских костюмчиках, дородные папаши в белых брюках, влюбленные парочки, – одним словом, родные и знакомые, и среди них музыканты с медными духовыми инструментами. Маленький, кругленький Карл Брентен с деловым видом прокладывал себе дорогу сквозь толпу, раскланиваясь направо и налево. Люди с восхищением смотрели ему вслед. Как хорошо все ладится! Замечательно! Специальный поезд для ферейна! Это вам не телячьи вагоны четвертого класса, а удобный состав из вагонов третьего класса. На вечер, в девять часов десять минут, заказан специальный обратный поезд из Мельна в Гамбург. Вот это называется отдохнуть в свое удовольствие! Все щедро расточали похвалы организаторскому таланту главного распорядителя. Да, Брентен, он любит свой ферейн. Для него ферейн – кровное дело. И для нас, впрочем, тоже, не правда ли?
И вот, пыхтя, медленно подходит к перрону паровоз с длинным составом пустых вагонов. Ровно в восемь поезд, переполненный шумной, пестро одетой публикой, трогается, оставляя позади вокзал и город. Оркестр играет: «Кому бог хочет милость оказать, того пошлет мир большой повидать…»
Летний сад-ресторан «Дикий олень», расположенный на самом берегу Мельнского озера, гостеприимно принял веселую толпу. За длинными столами на белоснежных скатертях пили кофе, ели миндальные пирожные, музыканты играли; птички громко щебетали в ветвях деревьев, обступивших озеро; по зеркальной глади озера скользили лодки с нарядно одетыми людьми. Настроение у всех было самое праздничное. На Густава Штюрка, заговорившего через стол с Хардекопфом о военной опасности, накинулись рассерженные женщины.
– Да бросьте вы наконец эти ужасные разговоры! – возмутилась маленькая Софи Штюрк. – Прямо-таки невыносимо. Все политика и политика.
– Да, да, – поддержала ее Фрида, – в кои-то веки соберешься за город отдохнуть немного, так они и тут занимаются своей политикой. Уж эти мужчины!
– Если бы даже и началась война, – крикнула с другого конца стола жена сапожника Пингеля, – вас-то, господин Штюрк, все равно не возьмут!
– Что верно, то верно! – ответил Штюрк, опустил голову и отпил глоток кофе.
Нет, его не возьмут. А Артур? Осенью кончается срок его действительной службы. Люди не хотят слышать о войне. Не хотят верить в то, что она будет. Ультиматуму, который Австрия предъявила Сербии, никто не придает значения. Велика беда – война где-то там на Балканах! Бог мой, да там ведь каждые два дня новая война! Нам-то какое дело? Мы хотим насладиться прекрасным летним днем и все забыть. Поди забудь – это как раз и не удавалось склонному к раздумью Штюрку. Все последние годы, если хорошенько вникнуть, в воздухе висела военная опасность. Густав никогда не хотел допускать мысли о войне. Но когда-нибудь она грянет. И совершенно неожиданно. Тогда Артура первым пошлют в огонь.
Старик Хардекопф, сидевший напротив Штюрка, украдкой поглядывал на омраченное лицо друга и думал: волнуется, видно, за сына. Неужели он не верит в силу социал-демократической партии? Она не хочет войны. Она сумеет отвести военную угрозу. Забыл, что ли, Штюрк о Базельском конгрессе? Народы не желают войны. Откуда такое малодушие? Откуда такое неверие в партию? И, чтобы отвлечь друга от тяжелых мыслей, он сказал:
– Правда это, Густав, что в критические моменты не только отдельные люди, а целые народы, наперекор всем научным знаниям и достижениям, могут попасться на удочку шарлатанских сказок?
Густав Штюрк поднял глаза. Казалось, он не сразу понял, о чем говорит Хардекопф. Но затем ответил:
– Mundus vult decipi! – Мир хочет быть обманутым! – и снова надолго замолчал.
Как чудесен был сияющий летний день. С прозрачно-голубого неба, на котором кое-где медленно плыли белоснежные облачка, светило солнце. С озера дул легкий свежий ветерок. Все утопало в зелени, всюду – светлые, яркие краски. Оркестр играл отрывки из популярных опер, люди болтали и смеялись, дети резвились в саду. Один Густав Штюрк, казалось, не разделял общего веселья.
– Ты чем-то расстроен, Густав? – опять начал Хардекопф.
Штюрк вполголоса, точно опасаясь, что его могут услышать окружающие, ответил тихо:
– Будет война, Иоганн.
– Вздор, – отвечал Хардекопф. – Зря ты волнуешься. Поостерегутся они. А что же наша партия? Партия не хочет войны, – значит, ее не будет.
Но на сей раз Штюрк не сказал: «Что верно, то верно». Он только упрямо и уныло покачал головой.
– Откуда такое малодушие? – не отставал от друга старый Иоганн. – Неужели ты думаешь, что из-за каких-то сумасшедших террористов мы ввяжемся в войну? Там, на Балканах, покушения – обычное дело. И, кроме того, партия сумеет предотвратить войну. Да и наши промышленные магнаты боятся ее пуще огня. У них есть на то все основания. Война была бы для них началом конца. Они это знают. И не пойдут на риск.
– Хотел бы я, чтобы это было так, – сказал Штюрк.
Некоторое время оба молчали.
– Я получил письмо от Артура. Ждут войны, – снова заговорил Штюрк.
«Так оно и есть: за сына тревожится», – подумал Хардекопф.
– А ты читал, сколько миллионов франков Россия получила от Франции на вооружение? Ты, Иоганн, понятия не имеешь, что делается вокруг тебя, – продолжал Штюрк.
– То есть как это – не имею понятия?
– Да, не имеешь. Ты знаешь только то, что говорят твои товарищи на верфях. А мне приходится иметь дело со всяким народом – с конторщиками, ремесленниками. Эта публика не возражает против войны. Послушал бы ты, что они говорят. «Нам нужна война, тогда все переменится», – заявляют они напрямик. К тому же нам ее навязывают, и прежде всего Англия. Да и Франция и Россия тоже. Вот какие ведутся разговоры. «Все завидуют нашим достижениям», – говорят одни. «После войны все будет по-иному», – говорят другие. И дьявол их знает, чего они ждут. Повсюду только и слышно: «Германия, мол, настолько сильна, что ей никакие противники не страшны. Мы должны стать первой державой в Европе…» Люди словно с ума посходили. Послушал бы ты наших лавочников – все ждут не дождутся, они с радостью хоть завтра собрались бы в поход.
– Да ведь все это идиотская болтовня, и только, – громко и с досадой крикнул Хардекопф. – Эти дурни понятия не имеют, что такое война!
– Что верно, то верно! Об этом я и говорю.
– Хорошо, Густав, но почему ты забываешь о рабочих? О нашей партии? Как могут капиталисты начать войну, если мы не захотим, если мы забастуем? Вспомни о цабернском инциденте[14]. Уже тогда рейхстаг высказался против военщины и правительства. А рабочие во Франции? И в России? Они будут с нами заодно. На Балканах, – да, там может завариться каша, но великие державы – те побоятся, уверяю тебя. Они до смерти боятся, и именно нас, социал-демократов.
– Говорят, что Россия хочет войны, чтобы избегнуть революции у себя в стране.
– Но ведь это так глупо, что глупее и быть не может. Чепуха! Если дело дойдет до войны, тут действительно революции не миновать. Вспомни русско-японскую войну. А рабочий класс России куда хуже организован, чем мы. Поверь мне, до войны дело не дойдет. А если они даже попытаются, нам нет причин особенно падать духом. Народ восстанет. Да, непременно восстанет.
Тем временем Пауль Папке и хозяин ресторана «Дикий олень» Клейнберг, уединившись в одной из дальних комнат, вели оживленную беседу. И тот и другой были очень довольны дельцем, которое они обстряпали. Разумеется, и у них разговор зашел об угрозе войны. Оба собеседника не очень-то верили, что безумное сараевское покушение и ультиматум императора Франца-Иосифа приведут к войне. Но и Клейнберга и Папке отнюдь не страшила такая возможность. Хозяин рассказал, что у него два сына в армии; старший служит офицером в егерском полку, здесь поблизости, в Рацебурге, а младший – вольноопределяющийся в Любеке. Собеседники пришли к единодушному выводу, что в войне есть нечто возвышающее человека. Папке заявил даже, что жизнь человека не воевавшего – пустая жизнь, ибо война – это стихия: она до предела напрягает человеческие силы и показывает, на что способен народ. А в том, что немецкий народ способен на многое, ни тот, ни другой не сомневались. Если Россия вместе с Францией нападет на Германию, то кайзер сумеет создать живой оборонительный вал на востоке, между тем как действующая армия в какие-нибудь две недели положит Францию на обе лопатки и войдет в Париж. Ведь это же известный план Шлиффена. Паршивенького сербского короля мы ногтем раздавим. А что касается Англии, то не зря же кайзер расширял флот, говоря, что наше будущее решается на море. И англичанам тоже не поздоровится. Кайзер Вильгельм все предусмотрел; мы можем спокойно смотреть в наше будущее. Вспомните изречение кайзера: «Морское могущество – залог мирового могущества»; этим все сказано. А наши цеппелины? Они превратят в кучу развалин все британские острова вместе взятые.
Ресторатор и его клиент старались превзойти друг друга в придумывании самых дерзких стратегических планов, с уверенностью шли навстречу надвигающимся событиям и, распаляясь все больше и больше, то и дело чокались.
– Если Германия будет единой, миру законы она продиктует, – продекламировал хозяин. Папке воскликнул:
– И я уверяю вас, господин Клейнберг, если дело дойдет до войны, меня никакими силами не удержать. Пусть от спокойной жизни мы немножко отяжелели, ничего, встряхнемся и – марш на поле брани! Ведь мы еще, черт возьми, не старики!
– Золотые слова! – воскликнул хозяин; его круглое розовое лицо раскраснелось и лоснилось. – Я только что хотел сказать то же самое. Выпьем по этому случаю!
Они подняли бокалы, встали, чокнулись.
– Да здравствует война! – воскликнул хозяин.
– И победа! – добавил Папке.
В эту минуту в комнату вошел Карл Брентен и с недоумением посмотрел на приятеля.
– Карл! – крикнул Папке. – Пойди сюда, ты должен с нами чокнуться.
– Вот ты где, оказывается, – сердито проворчал Брентен. – Целый час ищу тебя.
– Так выпьем?
– У меня нет времени заниматься пустяками, – ответил Брентен. – Да, по-моему, и у тебя тоже.
– Карл, не расстраивай компании!
– Ты председатель ферейна или нет? – крикнул Брентен, побагровев.
– Ладно, ладно, иду. Что ты сразу входишь в раж?
По дороге в сад Брентен спросил:
– За что это вы пили? За войну? Или я ослышался?
Папке смущенно улыбнулся.
– Ну не будь же педантом, Карл. Хозяин, видишь ли, как будто национал-либерал или что-то в этом роде. Сыновья его служат офицерами. Сам понимаешь… Худой мир лучше доброй ссоры, не правда ли? Неужели же мне затевать с ним политический спор? Кроме того, он каплоух, значит, у него отвратительный характер. Ты заметил, Карл, не правда ли?
Брентен ничего не ответил.
Молча вышли они в сад. Надо было сделать последние распоряжения перед началом концерта.
Были минуты, когда Брентен буквально ненавидел Папке. Не раз он наблюдал, какими средствами пользуется тот, стараясь снискать расположение людей. Понятно, должность инспектора костюмерной городского театра кое к чему обязывала, но Брентену казалось, что в каждом его жесте, в звуке голоса, во всем его поведении есть что-то насквозь лживое, недостойное. О чем бы ни зашла речь – о политике, о любви или музыке, – Папке обо всем говорил с одинаковым апломбом. И, как ни странно, с его мнением о музыке считались (еще бы, – инспектору Гамбургского городского театра да не быть знатоком!). Папке охотно высказывал свое суждение, выпячивал себя, требовал, чтобы его слушали, признавали его авторитет. Но суждения его постоянно менялись. Сначала он нащупывал почву, улавливал общее мнение, а затем уже в напыщенных выражениях произносил решающий приговор, – приговор знатока, разумеется. В кругу почитателей Верди он уверял, что нет ничего пленительнее и гениальнее итальянской музыки и, как опытный жонглер, играл именами Палестрина, Доницетти, Верди. Если же Папке чувствовал, что его собеседники предпочитают Вагнера, он мгновенно оборачивался самым пламенным вагнерианцем и заявлял, что музыка «Смерть Изольды» – захватывает, это ни с чем не сравнимое наслаждение, «Кольцо Нибелунга» – непревзойденный шедевр. Как-то зять Хинриха Вильмерса, меломан и биржевой делец, сидя в гостях у тестя, расправился со всей оперной музыкой, заклеймив ее как пошлое и глупое шутовство, и заметил:
– Вот Бетховен, это, милый мой, стоящая вещь… Его симфонии…
И Пауль Папке, который пришел к Вильмерсу по делу, поведал под величайшим секретом (ведь он как-никак инспектор Гамбургского оперного театра!), что он совершенно того же мнения и из всех композиторов признает одного Бетховена.
– Подлинный гений выражает себя только в симфонии, – изрек Папке в заключение беседы.
Вероятно, одному Брентену известны были любимые композиторы Пауля Папке. Навеселе он как-то признался своему «единственному другу»: ни ходульного Верди, ни сентиментального Пуччини, ни напыщенного Вагнера он ни в грош не ставит, а Бетховена знает только понаслышке, его любимейший композитор – Пауль Липке. Музыка «Казановы» и других произведений этого артиста – вот что его пленяет.
– Тут все – и чувство, и любовь, и веселье, и жизнь, одним словом, очаровательно! Но, Карл, смотри не выдавай меня. Мне сказали, что такие вкусы не к лицу инспектору городского театра. Однако я готов биться об заклад – ставлю тысячу против одного, – что многие из тех, кто неизвестно чего ради торчат в ложах и, закатывая глаза, через силу слушают бессмысленный визг певцов, втайне тоскуют по зажигательным легким вальсам Липке или Штрауса… Мне ли не знать людей? Это лицемеры и обманщики, и другим и себе только очки втирают. Да, Карл, мы живем среди волков, а с волками жить – по-волчьи выть…
4
В субботу, через несколько дней после чудесного гулянья в Мельне, Карл Брентен, стоя за прилавком своего магазина, пробовал новый сорт бразильских сигар и с удовлетворением установил, что они дают белоснежный пепел и светло-голубой дым. То задумчивым (его снедали денежные заботы), то словно отсутствующим взглядом смотрел он сквозь окно на улицу, где торопливо шагали прохожие. Все, решительно все говорят о войне. У всех покупателей на языке одно: война. Вчера заходил Хинрих Вильмерс, купил ящик сигар и уверял его, Брентена, что война омолаживает народы; так, дескать, оно было испокон веков. Последние три вечера Брентен заходил в ресторан при Доме профессиональных союзов в надежде застать там Шенгузена или другого секретаря профессионального союза и услышать их мнение о последних грозных событиях. Но никакого Шенгузена и никаких других работников аппарата, обычно проводивших здесь вечера, он не встретил. Видно, подумал он, непрерывно совещаются, чтобы в решительный момент быть во всеоружии. Но тотчас же недоверчиво усмехнулся. Луи Шенгузен – и действие! Как бы не так! Он ненавидит всякое действие. И никогда он не пойдет против закона, не попрет на рожон. Значит, и против войны ничего не предпримет. Нет, на Шенгузена надежда плоха. Но есть еще правление партии в Берлине. Преемник Бебеля, Гуго Гаазе, поехал, как сообщало «Гамбургское эхо», в Париж, чтобы принять участие в конференции французского народа за мир и выступить от имени рабочего класса Германии. Это уже кое-что. И ведь партия сказала ясно и недвусмысленно: ни единой капли крови немецкого солдата не должно быть пролито во имя уязвленного самолюбия австрийских властителей. А это означает, что социал-демократическая партия решила бороться против войны. С одной стороны – народы, с другой – поджигатели войны. «Нет, они не посмеют, – успокаивал себя Брентен. – Мы – сила, с которой приходится считаться. Ни против нас, ни без нас они не могут воевать…»







