355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Конецкий » Виктор Конецкий: Ненаписанная автобиография » Текст книги (страница 1)
Виктор Конецкий: Ненаписанная автобиография
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:34

Текст книги "Виктор Конецкий: Ненаписанная автобиография"


Автор книги: Виктор Конецкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 31 страниц)

Виктор Конецкий: Ненаписанная автобиография

От составителя

Виктор Конецкий задумывал подготовить книгу на основе материалов своего архива, даже название придумал – ироническое – «Барашки».

«Барашки» – это пена… По словарю: «белая пена на гребнях волн, образующаяся в результате опрокидывания гребней волн под действием ветра; тоже: зайчики, беляки, белоголовцы, белки, белыши, бель, завой, кудри».

К сожалению, такую книгу Виктор Викторович подготовить не успел… Правда, была книга «Кляксы на старых промокашках», в которой он поместил кое-какие «кляксы-барашки»…

Виктор Конецкий не работал «в стол». В его архиве нет законченных произведений, не печатавшихся при жизни писателя. Исключение – ранние рассказы, сценарии и заметки, не попавшие в широкий читательский обиход. Переиздавать свои ранние произведения, полагая, что «к художественности они никакого отношения не имеют», Конецкий не любил, но в них не в меньшей степени, чем в остальных, отразилась его творческая биография.

Виктор Конецкий был убежден, что и письма, и дневниковые записи, не вошедшие в его путевые книги, материалы выступлений и высказывания в прессе по различным общественным проблемам можно считать подлинным документом времени. И сегодня, перечитывая письма, листая старые газеты и дневники Виктора Викторовича, ловлю себя на мысли, что писатель по-прежнему говорит с нами – настолько четко уловима интонация, его голос, так узнаваема в каждой строчке его страстная натура, так еще близко сказанное им.

И название «Барашки» оставляю – в первой, главной, части книги.

Вторая часть книги включает читательские отклики и воспоминания о Викторе Конецком близких ему по духу людей.

В приложении впервые печатается литературный сценарий кинокомедии «Через звезды к терниям».

Татьяна Акулова

Часть первая
Барашки, или Страницы автобиографии

1

Я из разночинцев, русский, баловень судьбы, пьющий, родился в 1929 году – год Великого перелома у нас и Великой депрессии в Америке – 6 июня в един день с А. С. Пушкиным, что, конечно же, не случайно, и бывшим президентом Индонезии Сукарно.

Убежден, что если бы не война, то не стал бы ни моряком, ни писателем – обязательно живописцем. И обязательно – великим, не меньше Гойи или Рафаэля.

До войны я занимался во Дворце пионеров у Деборы Иосифовны Рязанской. Еще совсем маленьким мне было неудобно оттого, что я рисую лучше ее, и она это сама мне говорила. Помню, после летних каникул показывала мне свою – холодную, даже ядовитую в зелени, живопись – и плакала оттого, что пишет плохо. Потом вытерла слезы и все щурилась, щурилась на свои работы, а потом смотрела на меня с надеждой и, конечно, вздыхала…

А мать иногда говорила, смотря на нарисованное: «Се лев, а не собака!..»

Еще до войны у меня была флегмона под коленкой. Я всю жизнь врал, что это шрам от осколка снаряда. И ни один хирург ни разу не усомнился в моем вранье. Врал всю жизнь, и даже не знаю, в чем была цель моего вранья. А вот то, что в шею контузило под Диканькой, не говорил никому и никогда.

Меньше всего за время литературной работы я написал о нечеловеческих муках блокады – голоде, холоде, смерти. Но в памяти и душе блокада оставалась и остается всегда.

Сидишь с пишущей машинкой, уходишь в кошмар тех времен. А потом начинается: «Что вы сюда столько трупов напихали? Как это так: они у вас в дворовой мусорной яме? И подростки их изо льда вырубают? Зачем эти страсти? Нет, уважаемый, мы такими страстями читателя запугивать не собираемся». Дело не в запугивании читателя. Уж больно не вписываются блокадные фантазии в устоявшиеся каноны всех видов и типов военной прозы. А как иначе? Если вы хотите знать, тогда примите эти ужасные картинки. И знайте.

Пишут, что я мальчишкой пережил блокаду и все видел. Не было там мальчишеских глаз. Все глаза были одинаково на лбу. Если только они могли туда вылезти.

Как появилось название «блокадник», врать не буду. Вначале оно было засекречено по приказу Сталина и даже для самих блокадников необъяснимо: город Ленина не мог быть окружен, это не допускалось идеологически. Отсюда и все вытекающие последствия. Раз никакого кольца вокруг Ленинграда нет, раз связь поддерживалась через Ладогу – блокады вроде как нет. Но куда такое спрячешь? О блокаде, конечно, узнали не сразу. Но тут и газет не надо было – разъехались ленинградцы по всей стране великой, и сталинский запрет вынуждены были снять гораздо раньше, чем прорвали это чертово кольцо.

Маннергейм дальше своей линии не пошел, потому что боялся ввязаться в крупную драку с противником и нажить массу неприятностей уже в самом городе. В царской России он служил офицером, у него были свои вполне резонные соображения насчет Ленинграда. Он остановился в районе Сосново, почти на линии финской войны, а дальше отдал приказ своим войскам окапываться, и все. Гитлер требовал от него наступления и жутко злился, что никакого наступления не получается.

…Мы жили в коммуналке, часть которой смотрела окнами на канал, который теперь называется Адмиралтейским. Окна вылетели при первой же бомбежке. Комнаты на той стороне квартиры стали нежилыми. У нас там стояло пианино. Однажды на нем образовался сугроб.

Забудьте об электричестве! Вместо него коптилки. Выкиньте из головы отопление: никакого отопления! Буржуйка – и только-то.

Поколение, к которому принадлежала моя мама, еще не такое видело. Устроить в доме печурку для них не составляло особого труда. Брали бак, к нему приваривали или приклепывали трубу, которую высовывали в форточку. И все, тепло. Так жили.

Жгли все, что горит. Я отлично помню, у нас была большущая картина «Сирень». Это полотно с пышным букетом мы кромсали ножницами и кормили им нашу буржуйку.

Думали только о еде, больше ни о чем. Взрывов и стрельбы уже не боялись, все это для нас было уже на втором плане.

Маме ничего не доставалось. Она все нам с братом подсовывала. А сама? Бог знает, как она умудрилась жить и откуда у нее брались силы. Это материнство, это необъяснимо. Поймете ли?

Страшно-нелепое обрушивалось на матерей, если в зиму 1941–1942 г. их детенышу исполнялось двенадцать лет. Ребенок разом переходил на половинный паек. Детьми тогда считались только те, кто младше двенадцати лет. После этого рубежа существа превращались в иждивенцев, то есть вполне взрослых дармоедов.

Помню, что к середине блокадного периода ребенок привыкал получать 250 граммов хлеба, и матери к этому тоже привыкали. Как только ребенку исполнялось двенадцать лет, он сразу же переходил на половинный паек и получал знаменитые теперь 125 граммов. Блокадная норма не менялась до тех пор, пока не достигнешь призывного возраста или не пойдешь работать и попадешь в категорию ремесленников. Ремесленники получали рабочую карточку – 400 граммов.

Несказанно повезло! К 22 июня мне исполнилось двенадцать лет и шестнадцать дней. Так что в блокаду я попал готовым дармоедом и, возможно, поэтому выжил: перемен не было, я точно въехал в эти 125 граммов…

Страшные воспоминания. Я пошел навестить теток, маминых сестер. Когда поднялся к ним, одна из них была мертва, лежала голая, возле нее записка: «Когда умру, зажгите мою венчальную свечу». Вероятно, перед смертью сошла с ума: она почему-то сохранила заветную свечу. (К тому времени все свечки были съедены.) Другая тетка была жива, но примерзла к креслу. Увидев меня, она только и делала, что орала: «Ты ангел, ты ангел, ты ко мне спустился!» Иногда она приходила в сознание и шептала что-то более осмысленное. От взрыва на лестнице ей перебило позвоночник дверным крюком. Она доползла до кресла, залезла в него, ждала смерти, но тут пришел я. Что мне было делать? Помню, обыскал всю квартиру и нашел только деревянные колодки для обуви. Этими колодками я растопил печурку. Мертвую тетку накрыл простыней. Живую, Матрону Дмитриевну, я попытался приподнять и привести в чувство…

Доплелся за матерью… Ей удалось отправить тетку в госпиталь…

На следующий день мы с матерью и братом взяли детские санки и отправились в ту квартиру. Вывозить оттуда уже было некого и нечего. До нас там успела побывать группа молодых девок тогдашнего спецназа, которых мы прозвали зондеркомандой: они выносили трупы и одновременно шуровали по шкафам.

Милиции не хватало…

Ужас неимоверный: людоедство. Около Смоленского кладбища я наткнулся на труп с вырезанными ягодицами. Это была зима 1941-го – 1942-го. Какой месяц – не помню. Нам было не до месяцев.

Так как наш сосед, по мирным временам скрипач Мариинского театра, эвакуировался, на его место вселили семью рабочих с Кировского завода – двенадцать детей. Вскоре для нас, младших, самым страшным стало пройти отрезок от дверей нашей комнаты до выхода. Поскольку надо было передвигаться, приходилось идти, ощупывая застывшие трупы.

Ползло время. Шелестели списки подлежащих эвакуации. Первый обед, который нам устроили на той стороне Ладоги, состоял сплошь из сала – оно лучше сохранялось. Но для дистрофиков такой гостинец был тяжел. Мы с братом, конечно, все сожрали, и с нами ничего не случилось. А у мамы началась дикая дизентерия. Но с нами в купе ехали офицеры. Они направлялись с фронта в академию. (1942 год! Все-таки наше офицерье посылали в тыл на переподготовку!) Военным надоело, что соседке-старухе все время плохо. Один из них налил ей полстакана спирта и заставил выпить. Мать выпила. Очевидно, это был фронтовой способ лечения: на следующий день мать стала отходить, ей стало лучше, во всяком случае, она уже могла хоть что-то проглатывать.

Наш эшелон направили в станицу Тихорецкую, но, пока мы туда добирались, ее нормально взяли немцы. Тогда нас переадресовали в Киргизию. В городе Фрунзе со своей семьей жил старинный знакомый матери. Нас приютили. Нам выдали карточки и выделили огород. Мы этот огород вскопали.

Когда вернулись из эвакуации, надо было снова ходить в школу, а я за блокаду отупел. Школу прогуливал, ходил по улицам и читал объявления о приеме в ФЗУ. А по вечерам ходил в Таврический дворец, в вечерние классы художественного училища…

Один блат в моей жизни был – отец был знаком с начальником училища Николаем Юльевичем Авраамовым и замолвил за нас с братом слово. За войну мы отупели и экзамены, как положено, выдержать не могли. В училище Авраамов меня не замечал.

Днем учились, а по ночам ремонтировали училище, вытаскивали бревна из Обводного канала, разгружали вагоны на железнодорожных вокзалах, готовились к парадам, ночью же ходили в баню. Днем отмывали свою блокадную копоть гражданские люди.

Из дневника 1947 года

Надо попробовать записать то, о чем думал в эти 30 дней. Основной вопрос, как всегда, – это вопрос о жизни, ее целях, возможностях, о смысле. Все время вертится мысль о полной бесцельности существования вообще всего человечества…

Интересно то, что для меня наука, университет, вообще мысли – это самоцель, это то же, что танцы для одного или водка для другого…

Я предпочитаю эгоистов, думающих и заботящихся только о себе, вероятно, потому, что о них не надо заботиться, не надо быть им обязанным, т. е. несвободным.

Хочется рисовать, т. е. опять надо убедиться в том, что ничего не можешь. Могу ли я что-либо?

Хотеть и быть уверенным – значит добиться.

Я никогда не теряю головы – это плохо, т. к. иные поступки можно сделать лишь в таком состоянии, а сделать хочется.

Верить – быть обязанным, а это самое страшное, это потеря свободы. Я хочу перенести горе, чтобы быть значительнее, выше в своих (и чужих) глазах.

Единственное, что приближает к жизни, – это любовь. Боясь жизни, т. е. непрерывных, жестких связей, боюсь и любви.

Для того чтобы примириться с действительностью, я должен уйти от нее. Это значит заняться искусством. Только в нем можно найти то, что нужно. Только в него можно уйти от жизни и одновременно изменить жизнь. Поэтому так и ищешь в себе задатки.

Чувствую, как медленно-медленно, но неуклонно, по капелькам собирается во мне мужество отчаяния. И знаю, верю, что наберется его столько, сколько нужно для того, чтобы вспыхнуть и сгореть быстро. Верю, хочу верить в это. Хочу уважать себя и видеть в этом цель своей жизни.

Я беру из книг только то, что созрело уже во мне. Если я сам не живу, то умею мечтать о жизни, и театр мне не нужен…

Когда-нибудь напишу, как мы с другом Юлькой поступили в Университет на филфак и являлись в храм-Университет с палашами на боках при всем блеске формы и с таким же блеском толкали экзамены, и профессора ставили нас в пример штатным студентам-обалдуям, которым мы безмерно и безнадежно завидовали. Ведь учились мы на экстернате и основной была военно-морская бурса…

А как интересно и страшно являться к профессорам для сдачи экзамена на дом!.. И почему теперь экстернаты отменили?.. А через год министр обороны Булганин отдал приказ о запрещении курсантам военных учебных заведений получать параллельно гражданское образование – чтобы в будущем не имели бы лазейки для деру на гражданку. И мы с Юлькой вылетели с филфака. И очень даже вовремя вылетели, ибо и сами бы ушли – старорусский язык или латынь никак уж с теорией торпедной стрельбы не соединяются…

Из переписки с Юлием Филипповым

Здорово, дружище, не морской бродяга!

Приветствую твой оптимизм и любовь к жизни во всех ее паршивых проявлениях!

Суббота, большая приборка, сакую в каюте (складе), у боцмана и пишу на его журнале. Рядом давит Волк. Ночью стоял на вахте и любовался в дальномер Питером и Петергофом, а теперь нужно «добирать».

Строевую характеристику я тебе выслал из Либавы в начале месяца. Ее получение тобой очень важно если не для комиссии, то для представления туда, куда будешь поступать. Комсомольскую характеристику и членские карточки получи в училище.

Волк бормочет во сне и сползает с груды дождевой одежды и спасательных нагрудников все ниже и ниже. Пущай падает!

С филфаком (твоим отношением к нему) вполне согласен. Да, не душа книги, а форма, да – не работа, а мразь. Изучать же глубоко структуру языка вряд ли нужно в нашем возрасте, а позже – да.

О юридической и следовательской работе. Учти: это временная, наиболее низкая судебная должность. Вне твоего желания тебя будут продвигать по службе, и от живой работы попадешь в бухгалтерию.

Мамоська пишет о работе в кино. Я целиком поддерживаю ее, в смысле качества получаемых знаний и наблюдений за жизнью, не мешающих участию в ней.

Но время учения, в определенном смысле, можно считать потерянным.

Слушай, важное дело. В твоем классе двое выиграли по облигациям. Проверь свои, может, Господь Бог пошлет тебе свободу наполовину?

Советую уже начать заниматься подготовкой к экзаменам.

Волк упал и разжался на сигарету, поворчал и опять влез на полку. Сижу дымлю, в открытый иллюминатор несется дикая какофония – смесь из добрых десяти пластинок, которые крутят на всех кораблях вокруг. «Пой, моя хорошая, в поле жито скошено», и десятки финских, польских, немецких транспортов идут в Питер за этим житом. Они меня злят.

За стихи спасибо, хорошие – это экспромт?

За меня не беспокойся – я не пропаду, да и эта паршивая (хотел сказать – собачья) служба прелесть свою имеет. Приеду – расскажу.

Олегу дай тумака за меня (буквально) и мамку мою тоже как-нибудь не больно стукни. Пишите!

Без баб мореход Витька

15.07.50

Кронштадт

Юлий Петрович!

Приветствую Вас и поздравляю с совершением долбления Вашего черепа.

Интересуюсь звуком, который испускает он в сей момент. Ну ладно, в сторону шутки. Нельзя служить, когда в желудке и т. д…

Как самочувствие? Как с самым основным (демобилизацией)? Куда думаешь подаваться?

О деньгах могу сказать только то, что мы все в полном смысле без копейки. Твои гроши надо получать через училище.

Электротехнику сдал на «4». Мечтаю об отпуске. На земле был раза два. В Риге удалось царапнуть, но это не то. Без Вас пить – совсем не то ощущение. Ну уж приеду!

Марат прислал письмо… Описывал нравы в части. Просто жуть. Учиться ему заочно запретили. Но он обо всем пишет юмористически-иронически – молодец!

Передавай привет всем, кого увидишь!

Поправляйся скорее, а то, наверное, ошалел от лежания.

Жму лапу. Виктор

28.06.50

Кронштадт

Здорово, рыжий, идейный!

Горд твоими успехами больше, нежели своими. Разжалован «за дерзость старшему по званию и постоянно-высокомерное (!) отношение к флотскому составу». Сейчас просто доволен этим, а сперва (не кривя душой) было неприятно.

Палец поранил жестяной банкой с сухарями (образец 44-го года!), которыми мы создавали (упорно, в течение 20 часов!) заворот кишок, находясь в шлюпочном походе. Все, больше новостей нет. За папиросы, конверты и т. д. – спасибо.

Свое муторное настроение брось к чертовой матери. Скажу тебе по секрету, что кажется мне – твое настроение не от сложностей с метрикой, а от чего-то, тоже связанного с рождаемостью. Только не смей злиться, собака. Здесь я повелительно гляжу тебе в глаза (зенки). Ты не знаешь, когда я дойду до фигурных скобок? Решил модернизировать синтаксис. Работа эта пока идет успешно. Твою работу и экстернат приветствую лишь в случае полнейшей невозможности совмещать очную учебу и работу.

Пиши. Виктор

(Без даты, – Т. А.)

Сегодня выхожу из госпиталя. Куда пойти учиться? На филфак не тянет, слишком узко. Литературу я не брошу никогда, но залезать сейчас в нее до конца не хочется: рановато.

От юридического отговаривают и Любовь Дмитриевна, и Виктор Андреевич, и Олег. А мне хочется выбрать самое искреннее, поближе к людям, вроде работы следователя.

Литература – мой стержень, но хочется залезть куда-нибудь еще. Потом, братишка. Эта работа поможет жить и поставить его на ноги.

Бодр, весел и несуразен. Страшно оптимистично. Жму лапу. До скорой встречи.

Юлий

(Без даты. – Т. А.)

Вика, итак, жду документы, рву и мечу. Врач говорит, что дней через 10-ть меня демобилизуют подчистую как негодного к военной службе.

Пока «живу». Койки нет, в кармане хитрая увольнительная на 10 дней от 10 час. до 22 час… Хожу в госпиталь, мне еще две недели будут вставлять через нос в череп железки, чтобы не зарастал проход.

Теперь надо идти учиться. Филфак отставил. Он дает форму литературы, а идти ради нее – глупо. Не хочу «искать разгадку тайны в строгой технологии стиха». Форму узнаем самостоятельно. Меня больше интересует содержание.

Пока упираюсь на юридический (только следователем, но не прокурором, не судьей, не адвокатом тем более). Надо быстрей становиться на ноги самому и работать, помогать братишке.

Можно шимануть на международный и иностранное право. Шибко интересная штука. За подготовку к вступительным экзаменам еще не взялся.

Был у адмирала, он сказал: из шмуток дадим все, что положено, а на квартиру не рассчитывай (только очередь!).

Ну-с, все, «сер», пока все. Передавай привет всем эфиопам.

Крепко жму руку. Юлька

11.07.50

Из дневников
(1949–1952)

Прошел год с тех пор, как мое сознание можно считать пробудившимся. Не помню, каким толчком это было вызвано. Факт тот, что я начал думать.

Этот год был весьма для меня тяжелым, годом исканий, надежд, полного отчаяния. Короче, год испытания всех моих духовных сил.

Я сравнивал действительность с тем, что должно быть по теории. И никак не мог подогнать теорию к практике. Меня сбивало с толку ужасающее расстояние между минимальной и максимальной зарплатой, ужасала та спокойная сила, которая могучей рукой бросала людей труда не на то, что считаю нужным. Измученный сам, видя кругом таких же, я считал ужасающей несправедливостью так насиловать волю народа…

1949 г. Суть в том, что я не могу найти в жизни точку, которая притягивала бы меня всего целиком…

Лилька… (Лиля Куприянова – друг юности, покончила с собой в 1950 году, – Т.А.) В обеспеченной семье. В школу с домашним образованием. Отсюда плохо учится – привычка не заниматься, хорошие отметки, восторг родителей, мысль о том, что она выше других. Первые трудности, с 8–9-го класса сильное отставание, отвращение к учебе, интерес к мальчикам.

Университет, искание факультета (за полгода – три факультета), конфликт с матерью, мысли о бесполезности жизни, о том, что она никогда не будет полезна, осознание недостатков и полная пассивность, попытка самоубийства.

Попытка бросить университет, работа в книжном издательстве (девочка на посылках). Мысль и необходимость замужества.

Широкое лицо, всегда румяные щеки, резкие, полумужские движения, широкий шаг. Почти незаметный переход от груди к бедрам, сильная спина – все создает впечатление сильной и здоровой натуры. И только глаза грустные, дряблые веки и набрякшая голубая кожица под глазами – нервозность. Волосы светлые, колечки на лбу (вчера!).

Недавно кончил «Сагу о Форсайтах». Лейтмотив – любовь. Любовь, которая выливается из этого толстого тома, и ты в ней тонешь. Ты ею наслаждаешься. Автор изощряется, показывая любовь совершенно разных людей. Все остальное лишь фон. Готов поспорить с ним.

1950 г. Выражение чувства, передача своего первоначального состояния другим, и не лично, а через что-то!

Слово и мысль возникают вместе, первые естественно служат для выражения второго, но чувства? Как их выражают?

Ритм, краска, линия, пространство – все сугубо материально, все имеет свой объем, а выражает то, что материально не существует вокруг нас, то, что внутри нас.

Какая все это муть!

25-го марта мы с братом Олегом стояли у могилы Лильки, и земля падала на крышку гроба, а с горы открывалась равнина в голубой дымке. Весенняя грязь текла по дорожкам кладбища тихо-тихо, глухо шелестели черные ветки дерев… Я подумал и сказал Олегу, что кому-то из нас предстоит хоронить другого. Я понял, почувствовал неизбежность смерти, но страха не было, была радость от сознания жизни, от выпитой водки, от сознания причастности к чему-то большому. Олег сказал, что эта смерть нас сблизит, но я не чувствую этого…

Все книги В. Каверина похожи одна на другую, но все одинаково возобновляют глохнущую любовь к жизни, и не просто жизни, а жизни осмысленной и целеустремленной, наполняют верой во что-то лучшее в будущем…

Идем на Ригу 1.06. Вчера начали с картошки – до двух ночи. С 14 до 16 стояли штурманскую вахту. Холодно. Прочел первые 16 страниц «Материализма и эмпириокритицизма», идет плохо. Настроение сложное, как музыка большого оркестра.

Прошли Таллин. С 4 до 8 утра вахта. С 16 до 20 опять. Ночью – плавающие мины. «Материализм…» – тренировка для мозгов.

Стояли в Кронштадте. Прочел книгу Льва Никулина «Жизнь есть деяние». Хорошо о Маяковском, показывает его как человека, прожившего всю жизнь в разладе с самим собой, всю жизнь делавшего то, что против его нутра, но что он считал нужным делать.

Наконец я на буксире. Ноги легко пружинятся на плавно качающейся палубе, сильный влажный ветер ласкает лицо. Позади утомительная процедура увольнения, бесконечные построения, смотры, наставления. Впереди – Кронштадт. Я стою на носу и смотрю на черно-красные кирпичи города. Он медленно проходит по левому борту. За ним рисуются в предвечерней дымке силуэты больших кораблей, теплый Петровский парк. Круглится густым, темным пятном луковица купола Морского собора. Тихо. Мы курим.

Буксир поворачивает влево и подходит к пирсу. Я первым прыгаю на грязные доски Арсенальной пристани, торопясь выхожу в парк. Моя цель – почтамт и письмо матери…

Возвращаемся из похода в Ботнику (Ботнический залив. – Т. А.).Вчера произведен в рядовые. Смех и грех. «За постоянное высокомерное отношение к офицерскому составу». На минзаге «Урал» был дежурным по камбузу – ночью чистили картошку человек на 300. В 3 часа ночи проверка, а ребята полусонные, и кто спит, кто полуочищенную картошку в чан бросает. У меня срезали лычки и козырек – разжаловали. Разжалование напоминало декабристов, когда срезали мои лычки. Когда же я начну ценить свою Жизнь? Моря я не брошу. Помирать буду на нем. Решено! В тяжелые моменты жизни у меня появляются минуты, наполненные осмысленной радостью жизни, верой в нее, восторгом. Объясняется легко – помогает мечта (особенно у слабых натур) на фоне черной действительности.

Встретили двух американцев. Прекрасные корабли-красавцы. Но не приветствуют, сволочи! Нахально фотографируют…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю