Текст книги "Виктор Конецкий: Ненаписанная автобиография"
Автор книги: Виктор Конецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 31 страниц)
Судьба не только столкнула нас в Ленинграде. Читая, дальше я еще больше разволновалась, так как события на Балтике, описываемые Вами, и люди очень отчетливо запечатлены в моей памяти. После войны я продолжительное время жила в Таллине, и в то время, когда Вы служили на аварийно-спасательном корабле на Севере, я работала в аварийно-спасательном дивизионе в Таллине чертежником, видела выписки в оперативном журнале, где все подробности этой драмы были подробно запечатлены. Эти два дня для всех нас были ужасны, я же впечатлительна по натуре и не могла спать, все представляла, как они там. И конечно, представляете, что для всех нас означала команда по истечении двух суток, очень лаконичная, понятная только одним специалистам: «Прекратить аварийные работы, переходить на судоподъем…»
Старшего помощника, Вашего друга, я лично не знала, но жена нашего главного инженера училась с ним в одной школе, и они хотели передать для него венок, пошли в морг, а их не пустили, почему-то в городе было введено чрезвычайное положение. Бедный Слава и все остальные – их, кажется, было 28 человек, погибших в расцвете сил. И это печально не только потому, что на флоте плохо соблюдаются правила по предупреждению столкновения судов в море… Горько все это. И когда же мы, славяне, научимся четко работать, организованно, быстро? В трудные минуты (как Вы и пишете) начальства появляется, действительно, слишком много, и большого и маленького. И все командовали, и никто не знал, чью именно команду следует исполнять.
Потом командира судили. Вы, вероятно, знаете подробности. Он оказался наверху, был сброшен в море, попал в госпиталь. Я к этому времени уехала. Дальнейшую его судьбу не знаю. Там еще погиб один стажер-мичман, из Ленинграда приехали родители… А судьба начальника штаба? Вы, вероятно, знаете, что он тоже был на лодке, нашли его в отсеке в отдалении от других, сидел с корабельным журналом.
Ах, этот шторм, сорвавший аварийный буй! Сколько же он натворил! Будем считать, что это шторм виноват во всем.
После на флоте усердно и на всякий случай стали всех нас знакомить с морзянкой и с выходом через торпедные аппараты. Вскоре у нас в дивизионе во время спасательной операции погиб матрос, захотевший помочь своему командиру. Родным, конечно, сообщили лаконично: «Погиб при исполнении обязанностей».
Хоронили Ваших друзей торжественно. Эту несчастную лодку мне пришлось вычерчивать на ватмане много раз. Так и вижу ее лежащей на грунте под углом 15°, и каждый раз я вспоминала их всех, и было больно в сердце.
Лидия Клименко
Ессентуки. 1990
С первых же рассказов Петра Ивановича Ниточкина я обрел ту счастливую музыку души, которая способна не только звучать, следуя за стрючками, но еще долго, долго нести тебя на крыльях этой музыки, когда даже возраст не может помешать волшебному резонансу с автором…
Б. Лисичкин
Вологодская обл. 01.08.91
Первая Ваша книга, которую я прочитал, была «Начало конца комедии» – мне принес приятель почитать. Потом я предложил ее мне продать, а он украл в библиотеке и продал мне ее за червонец, это было в году 77-м.
Вчера мой брат, который через меня пристрастился к Вашим книгам, принес мне «Третий лишний». Я ему предложил взамен Ключевского «исторические портреты», тот с трудом согласился поменяться. Наверное, у него эта Ваша книга есть где-нибудь в загашнике. Что мне нравится в Ваших книгах – это то, что их надо понимать как просто правду, истину, без всякой подоплеки. Лучше всего я запоминаю фразы вроде: «В полдень в Северном полушарии солнце находится над точкой юга». Так же просты и ясны Ваши мысли…
А. Хлебосолов
С.-Петербург. 1992
Не знаю, пишут ли Вам читатели сейчас, как во времена оны. Сейчас, видимо, читательские письма, как будто запоздало доходящие из 70-х и 80-х годов, должны либо «дорогого стоить» для их адресата, либо, наоборот, вызывать недоуменное раздражение: «К чему это теперь? Зачем?» Не знаю, в каком вы ныне пребываете состоянии, какую реакцию… Я вполне допускаю, что Вы находитесь сейчас в некоем мизантропическом периоде, читательских корреспонденции не читаете, а занимаетесь единственно флотским юбилеем. Допускаю… Но не могу не сказать Вам того, что, возможно, хоть на 1/10 джоуля повысит ваш тонус. Ведь столько счастья, радости от Ваших книг, ставших одним из главных событий жизни (именно жизни, а не художественных впечатлений), что было бы просто свинством, хотя и с большим опозданием, не написать Вам об этом. Но главное в том, что Ваши сочинения сохранили свою энергетику и обаяние и в нынешние мерзкие времена.
Ваши «Вчерашние заботы» когда-нибудь назовут «энциклопедией советско-морской жизни». В Ваших книгах прекрасно отпечаталось время, и с годами этот временной настой будет становиться только крепче.
Вместе с тем, в Ваши книги – как в любое другое добропорядочное произведение искусства – входишь как в художественную галерею с классическими полотнами, не в смысле их музейности, а как в мир, в хорошем значении этого слова отфильтрованный, пропущенный сквозь душу художника (вот взял же человек на себя труд!), очищенный от жутких изломов, безобразных крайностей проявления «действительности», от дикой эмпирической стихии. Только сильный человек может сдерживать этот напор, не спеша поделиться с читателем теми «жизненными впечатлениями», которыми тот и так сыт по собственному опыту.
Мне кажется, я понимаю, почему Вы молчите как писатель все эти последние годы, как молчат, впрочем, все оставшиеся настоящими. Нынешнее наше существование невозможно описать; то, что нас окружает, даже не тянет на понятие «действительность» – так, какая-то метафизическая дрянь, какой-то полукосмический мусор… И что же мы имеем в остатке? Всего-навсего то, что можно определить как благодатную роль предполагаемых обстоятельств, устойчивости стен и крыши. Вот и все уроки всех октябрей и августов. И здесь, между прочим, очень оцениваешь «рутинное» искусство, поскольку во всех поползновениях на авангард уже чуешь начало некой логической цепи, в конце которой маячат непременные вопли, истерические ржания и пальба по всяческим мишеням…
И. Н. Карясова
Москва. 31.05.95
Надо сказать, что при чтении ваших книг меня давно мучит вопрос об искренности и откровенности, о факте и вымысле. Насколько же совпадает Виктор Викторович путевых заметок с их автором. По-моему, Вам удается пока балансировать на черте, переходить которую нельзя. Я знаю один только срыв. Речь шла о треугольнике: Степан – молодая особа – и вы. Там Вы выдали женщину, что делать нельзя. Вы сами это знаете. Я тогда очень сердилась на Вас, но подумала, что, может быть, Вы поставили себя в вымышленные обстоятельства или Ваш лирический герой не 1:1 к автору. Если это выдумано, то Вы себя очернили. С этим приходится сталкиваться. Возьмите «Волшебный рог Оберона» Катаева. Из обломков разбитой жизни выглядывает препротивная физиономия маленького эгоиста, который не смог вырасти в бравого прапора 1-ой Мировой, а уж тем более не смог стать большим писателем. По-моему, нельзя переходить черту, за которой ты для своего читателя, который тебя любит, – подлец. Это ведь ужасное расстройство. Я тогда не читала Вас несколько лет. Впрочем, все это очень субъективно воспринимается. Читатель очень разный.
Читала «Мореплаватель» Олега Базунова в «Новом мире». Акварельные краски в описании Крюкова канала смутно напомнили мне мою ленинградскую юность…
Л. Нежинская
Киев. 1995
К стыду своему должен признаться, что книги Конецкого вошли в мою жизнь гораздо позже, чем у моих сверстников. Объяснение этому (но не оправдание) достаточно простое: приехав из Барнаула в 1966 году в Ленинград после средней школы «учиться на штурмана» в знаменитую «Макаровку», Ленинградское высшее инженерное морское училище (ЛВИМУ), первые годы своей курсантской жизни в столичном городе все свое свободное время я тратил на его изучение. Будущая жизнь моряка не предполагала длительного пребывания на берегу, это было ясно даже провинциалу, и я уже тогда старался взять от земной жизни максимум возможного. Да и уверенности в том, что останусь плавать в Балтийском пароходстве, тоже не было никакой. Надо ли напоминать послевоенному поколению, что такое иногородний и что такое прописка в Ленинграде? Так и получилось: по окончании училища по распределению поехал в Архангельск, где и проработал 20 лет.
В годы учебы имя В. В. Конецкого впервые всплыло в курсантских разговорах после выхода его книги «Соленый лед». Говорили, что это один из тех писателей, кто пишет о море совершенно нетрадиционным языком. Говорили, что юмор его произведений таков, что долго не можешь отдышаться от смеха, читая о похождениях его героев… Вышедшие к тому времени на экраны фильмы «Полосатый рейс», «Путь к причалу» и «Тридцать три» по сценариям Виктора Викторовича были просмотрены не единожды, но разве в том возрасте нас интересовали такие подробности, как фамилия сценариста? В лучшем случае мы знали фамилию режиссера, поставившего фильм, да актеров – исполнителей главных ролей.
Прошло достаточно много лет, прежде чем мне удалось прочесть «Завтрашние заботы». И попалась эта книга мне именно в арктическом рейсе из Архангельска в Игарку. Тогда меня поразило не просто совпадение обстановки нашего реального рейса с той, которая была в книге. Впервые в моих руках была повесть, написанная про современную жизнь моряков торгового флота, – тема, которую настолько редко затрагивали тогда писатели и журналисты, что можно было по пальцам одной руки пересчитать более или менее значимые и правдивые произведения об этом. По силе произведенного впечатления «Завтрашние заботы» можно было сравнить, пожалуй, лишь с «Тремя минутами молчания», которые, к слову, также случайно попали мне в руки.
В том рейсе я и дал себе слово постараться перечитать все, что было написано Конецким. Судовые передвижные библиотеки мало располагали к этому (все мало-мальски интересные книги загадочным образом в рейсе куда-то исчезали), поэтому все надежды были на ближайший отпуск. Но судьбе угодно было поступить со мною по-другому.
1 мая 1982 года теплоход, на котором я работал старпомом, шел из Бремена в Ленинград с грузом труб большого диаметра в трюмах и на палубе для строительства знаменитого в те годы трубопровода Уренгой – Помары – Ужгород. Северное море штормило, волна была попутной, и теплоход все сильнее и сильнее раскачивало, создавая реальную угрозу для палубного груза: войди мы в резонансную качку, никакие крепления не выдержали бы возникающих нагрузок. Но до мыса Скаген оставалось не более двух часов хода, а после поворота судно входило в пролив Каттегат и было бы прикрыто берегом и от качки, и от ветра. Это желание побыстрее уйти от шторма, видимо, и оказалось решающим для капитана. Он не стал сбавлять ход для выхода из опасной зоны резонанса, и очень скоро наступили последствия такого решения: при очередном сильном крене крепления труб на крышке одного из трюмов полопались, и все трубы с этого места посыпались за борт.
С приходом в Ленинград, как и положено, капитану порта был подан морской протест и оформлены все необходимые документы. Я уходил в плановый отпуск и сдал все дела новому старшему помощнику капитана. Уже дома через несколько недель узнал, что приказом по пароходству капитану и мне, как отвечающему за крепление палубного груза, был объявлен выговор и с каждого из нас была удержана треть заработной платы. Обычная практика тех лет, типичный случай: сколько подобных воспоминаний у любого из штурманов, кто дослужился хотя бы до старшего помощника капитана. Но не типичным оказалось время событий. Это был, напомню, 82-й год, когда шла очередная волна наведения порядка в стране. Днем на улице, в магазинных очередях, в других общественных местах, даже банях, проверяли, на каком основании люди в рабочее время не на рабочем месте. Тогда же были созданы транспортные прокуратуры, которые были призваны навести порядок на всех видах транспорта…
Вот под эту волну было заведено и уголовное дело по нашему происшествию. Следствие шло всю осень и зиму, все это время мне, как одному из участников события, пришлось жить в гостинице для моряков (а попросту, в общежитии) и почти ежедневно ходить в прокуратуру на допросы. Опрашивались все члены экипажа, имеющие хоть малейшее отношение к погрузке, проводились очные ставки, делались какие-то расчеты. Только к весне 83-го года стало ясно, что обвиняемым буду я один. Основным документом обвинения был акт экспертизы крепления палубного груза, сделанный капитанами рыболовного флота из Мурманска…
Судебное заседание было назначено на ближайший понедельник. Была среда. Мне хватило остатков мужества не впасть в панику и обдумать ситуацию. Спасти меня могла лишь настоящая экспертиза, которую в той ситуации мог бы сделать лишь один человек – сам автор «Правил перевозки…» Но для этого нужно было лететь в Ленинград, в институт, где он работал, и там уже попытаться объяснить ему что и как. На руках у меня была подписка о невыезде, но гораздо более серьезной проблемой в то время была сама возможность улететь из Архангельска. Билеты были дешевыми, но их было не достать. Выход был один – помощь кассирш из агентства «Аэрофлота», у которых иногда оставались билеты из брони обкома КПСС или их возвращал кто-то из пассажиров. Мне повезло: к закрытию агентства билет был у меня на руках. От какой-либо материальной благодарности моя благодетельница категорически отказалась (в те годы такие еще встречались, и не только в Архангельске), но согласилась выпить по рюмке коньяка, только у себя дома. Настроение мое было к тому времени таким, что было уже все равно где и с кем пить, хотелось просто напиться от безысходности, и я, не раздумывая, согласился.
Пока хозяйка хлопотала на кухне, от нечего делать взял с полки первую попавшуюся книгу и наугад раскрыл ее. Взгляд уперся в главу, которая называлась «Середина жизни», после чего сразу следовал эпиграф из Данте: «Земную жизнь прожив до половины, я очутился в сумрачном лесу, утратив правый путь во мгле долины». Затем автор писал о том, что он, как и Данте, в свои 35 тоже оказался в критической жизненной ситуации, и о том, как он выходил из нее. Я посмотрел на обложку книги: Виктор Конецкий.
Потрясенный, я перечитал начало главы несколько раз. Ведь именно в этот день, когда было предъявлено обвинение и жизнь для меня просто померкла, когда казалось, что уже ничто не может спасти от позора тюрьмы, и не оставалось практически никакой надежды (ну что можно было сделать в оставшиеся до суда два рабочих дня?), именно в этот день мне исполнилось ни много ни мало 35 лет! И у меня тоже была середина жизни, и я тоже «очутился в сумрачном лесу, утратив правый путь».
Глава была дочитана до конца, но с этого момента я был уже не один в этом мире со своими проблемами. Незнакомый мне человек своей историей вдохнул в меня ту надежду, которой мне так тогда недоставало. Не знаю, как это объяснить, но одиночества и безысходности в душе уже не было.
На следующее утро я был в Ленинграде. С помощью моих ленинградских друзей был найден автор «Правил…», которого удалось убедить в критичности ситуации, была проведена экспертиза, из которой четко следовало, что качество крепления палубного груза было надлежащим и что крепления не могли стать причиной потери труб. В понедельник утром этот официальный документ лежал у прокурора на столе. Убедительность его была настолько очевидна, что суд так и не состоялся. Сразу после этих событий я был назначен капитаном, проплавав в этой должности до того дня, когда навсегда сошел на берег.
Прошло более четырех лет после описанных событий. За это время перечитал все, что смог найти из Конецкого. Узнав его биографию, я проникся еще большим уважением к человеку, жизненный талант которого оказался не меньшим, чем литературный, а судьба – куда круче, чем это можно было предположить из его книг.
И вот однажды наше судно вновь оказалось в Игарке. Был декабрь, стояли жестокие морозы, и мы были для игарчан одним из двух последних лесовозов в ту навигацию, которую и продлили на месяц дольше обычного лишь для того, чтобы выполнить пресловутый план по вывозу сибирского леса на экспорт. Местное телевидение снимало специальный сюжет об этом событии, и от телевизионщиков случайно стало известно, что мой любимый к тому времени писатель Конецкий бывал в Игарке, что многие его хорошо знают лично и что Виктор Викторович переживает очередной нелегкий этап в жизни. Я решился послать Конецкому письмо с описанием изложенных выше событий, приписав в конце, что, возможно, данная история его заинтересует, а письмо поможет хоть в чем-то приободрить. На ответ я совершенно не рассчитывал, зная, насколько загружены такие люди, поэтому был очень удивлен, получив от него открытку с просьбой о встрече. К сожалению, по разным причинам встретиться с ним так и не получилось, о чем до сих пор глубоко жалею. Но до конца своей жизни буду помнить, как, сам не ведая того, этот талантливый человек помог мне в тяжелейший период моей жизни.
Воистину, «нам не дано предугадать, как слово наше отзовется»…
Иван Федорович Евдокимов, с 1972 по 1988 год плавал на судах Северного морского пароходства, прошел путь от 3-го помощника капитана до капитана дальнего плавания, с 1988 по 1993 год был директором Архангельского агентства «Инфлот».
Не помню, когда впервые услышал имя Виктора Конецкого. Не помню, когда впервые начал его читать. Сейчас кажется, это было всегда. «Полосатый рейс», «Тридцать три», «Путь к причалу». К моему поколению он потихоньку входил из кино… Первую книгу Конецкого мне кто-то подарил. Прочитал на одном дыхании и тут же по дурной привычке делиться радостью дал приятелю. Никогда она ко мне больше не вернулась. Украсть книгу Виктора Конецкого на флоте не считалось зазорным.
Виктора Конецкого разные люди на флоте читали по-разному. Занимательность сюжета, юмор воспринимались всеми, драматургия, философичность, психологизм, пейзажность – теми, кому было дано.
И вот что интересно, о флоте написаны тысячи книг, многие моряки брались за перо, сколько талантливых литераторов были искренне увлечены морской тематикой. Но чаще всего моряки оказывались посредственными писателями, а хорошие писатели не знали морского ремесла, и флотские люди смеялись над явными нелепостями, которые находили в стилистически безупречных текстах. Виктор Конецкий – редкое и счастливое исключение…
Сент-Экзюпери всю жизнь доказывал, что он хороший пилот, Виктор Конецкий всю жизнь доказывал, что он хороший моряк. Наверное, это нормально, профессия инстинктивно оберегает себя от случайных людей, но, признав мастерство, воздает должное.
Флот и литература – миры соприкасающиеся, но не сливающиеся воедино. Моряку и писателю требуются разные, порою несовместимые качества. Сочинительство предполагает самоуглубление и даже задумчивость. Представьте себе задумчивого штурмана. Хорошо, если вахта спокойная, а если обстановка сложная? Конецкий умел переключаться и гордился тем, что по его вине не случилось ни одной аварии. Есть моряки, а есть люди палубы. Это не одно и то же…
Виктор Конецкий – советский писатель. Но не потому, что ему нравился коммунистический режим, а потому, что родился и почти всю жизнь прожил в СССР, который тогда и был Россией. Советский Союз – удивительное явление мировой истории. Никогда еще на земле не создавалось государственного образования, целиком сотканного из противоречий. Хорошее и плохое было перемешано самым причудливым образом. Виктор Викторович Конецкий, как и большинство его сверстников, был в юности советским патриотом. Ведь другой Родины ни у кого из нас не было. Люди искренне желали служить стране и от власти ждали лишь одного – пусть будет меньше лжи и дурости. И пришлось пройти путь мучительного осознания и с горечью признать – никогда власть не станет такой, какой хочется ее видеть. Она, эта власть, была создана как инструмент созидания посредством подавления. Нормальные люди хотели верить в прекрасную коммунистическую идею справедливости, свободного равенства, а государство раз за разом отталкивало их, унижало. Людей ставили в такие условия, что они начинали огрызаться. Это-то и было нужно! Но Виктор Конецкий не позволил сделать из себя профессионального оппозиционера…
Писатель уязвим. Все, что есть у него в душе, в характере, рано или поздно вылезет в тексте. Виктору Викторовичу Конецкому досталась ранимая душа и очень непростой характер. Мог быть открытым и скованным, добрым и желчным, великодушным и несправедливым. Но не было в его душе дряни, и всякий читатель это видел и ценил.
Алексей Мягков, гидрограф, автор книги «Семь футов над килем»
Январь 2005
Прилетела в Париж Лидия Борисовна Либединская и сказала, что умер Виктор Конецкий. Для меня это была и личная потеря. Я не умел и не любил дружить с писателями. Виктор был немногим исключением. Могу еще назвать трех-четырех знаменитых и менее знаменитых литераторов, с которыми меня связывают годы и десятилетия если не дружбы, то понимания, что в нашем деле ценится еще дороже. Их было бы больше, но слишком многие рано ушли из жизни.
Мы выпили с Либединской горького вина, помянув светлую душу Виктора Викторовича. И вспомнили одну из наших с ним совместных встреч в Гульрипше осенью 1980 года в доме творчества «Литературной газеты».
Надо было видеть Виктора у южного моря. Певец «соленого льда» если и появлялся у черноморской воды, то всегда в глухо, под горло, закрытом черном моряцком свитере, в фирменных флотских брюках с медной пряжкой, с легким презрением посматривая на нас, изнеженных салаг, ловящих последние лучи усталого октябрьского солнца. Впрочем, он всегда был непохож, сам собой, будь то иронические споры с Евтушенко по поводу «творческого поведения» или просто дружеское застолье, где бывал язвительно остроумен. Сполна это проявилось, в частности, на дне рождения поэта Маргариты Алигер, который мы отмечали 7 октября в узкой компании, где Виктор Федорович Боков замечательно пел не вполне приличные частушки, а хмельной Конецкий мрачно и неподражаемо смешно комментировал творчество проживающих в доме инженеров человеческих душ. И что важно, комментировал по существу.
Но вот чего в нем никогда не было (или почти никогда), так это искуса нравоучительства, стремления равнять всех по своим правилам жизни. Он был требователен к себе, к своему ремеслу, но никогда не опускался до высокомерного суда над человеческими слабостями других. Конечно, Виктор отлично различал границы, которые человек преступать не должен, никогда и ни при каких обстоятельствах, но при этом в нем отчетливо жило понимание и сострадание как доминанта и бытовой, и художественной жизни.
…Отрывочно всплывают детали, связанные с ним. Впервые войдя в мою московскую квартиру на Суворовском бульваре и взглянув на картину, висевшую на стене, он подозрительно изрек: «Ну конечно, Сарьян?!» В подтексте чувствовался упрек: «Ну вот, зажрались москвичи, утопают в роскоши». Но рядом была ирония: «Какой же Сарьян по карману в наше время критику, служащему на зарплате в Литературном институте!» Сарьян оказался туркменом под славным именем Ярлы, купленным по случаю в Ашхабаде. Хорошая картина, люблю ее, всегда вспоминая при этом Виктора и его акварели.
Где-то уже в конце 1980-х он остановился у меня на пару дней перед поездкой в Братиславу в составе писательской делегации. Настроение у него было пасмурное, ворчливое, да и побаливать стал чаще, что не прибавляло бодрости и оптимизма. Надо сказать, что моя теща, О. Н. Ингурская, работала в ту пору редактором ведомственного издательства «Речфлота» и, конечно, была в восторге от его книг. На «живого» Конецкого она смотрела с нескрываемым обожанием, и Виктора это немного расшевелило. Он галантно за ней ухаживал и вообще на некоторое время стал «облаком в штанах». Тут приоткрылась еще одна грань Конецкого. Он оказался обаятельным и старомодным, безо всякой тени рисовки отвечая на вопросы пожилой поклонницы его чудесного дара.
В нем была сильна игровая стихия. Это было вполне понятно только тем, кто хорошо, близко знал его. Внешняя, напускная грубоватость, нетерпимость (иногда на пустом месте) могли шокировать неофитов, которые только-только приближались к этому, по сути нежному вулкану. Он, конечно, был одиноким и, как считал, не до конца понятым артистом литературно-морской сцены. Отсюда любовь к В. Б. Шкловскому, тоже хорошему мистификатору, к которому Конецкого влекли опоязовская легенда и сентиментальное отношение патриарха к прозе младшего современника и земляка. Виктор рано познал читательское обожание, но втайне постоянно нуждался в высоком и авторитетном, публично выраженном признании со стороны литераторов, будь то Натали Саррот или А. И. Солженицын. В писательской среде он был белой вороной не только в силу морской профессии, но и благодаря своему внутреннему аристократизму.
Однажды он позвонил мне из Ленинграда и возмущенно спросил: «Кто это придумал нелепое выражение – «экология культуры»? Не Вознесенский ли?» Я его успокоил и объяснил, что заподозренный поэт здесь ни при чем. Виктор писал какую-то полемическую статью (а других он просто не писал) и искал зловредный первоисточник. Когда я указал на Д. С. Лихачева, он поостыл и, вероятно, задумался.
Вообще-то говоря, термин Лихачева ненаучен, но поэтичен. Это метафора, вполне допустимая в публицистическом обиходе. Экология – наука, в крайнем случае часть культуры в широком смысле этого слова, но, так как никто пока точно не определил, что такое «культура», можно и так.
Вика чуял слово, как хорошая гончая, и терпеть не мог приблизительности. Здесь с Юрием Казаковым они были парой что надо.
Ему нравилось, когда его (подобно Виктору Некрасову) называли Викой. Так его, впрочем, звали с детства.
О Юрии Казакове Конецкий написал воспоминания. Они дружили, ссорились, искали друг друга. В этих мемуарах много исповедально-иронических писем и много печали. Конецкий здесь особенно открыт перед читателями и, надо сказать, не щадит ни себя, ни других. Он словно сдирает прямо на наших глазах коросту с души, которая тайно ищет сочувствия и понимания. Два писателя, каждый по-своему, играют «на разрыв аорты», и Конецкий, провожая взглядом уходящего друга, со смертельной тоской понимает, что в искусстве слова и есть единственная, может быть и призрачная, надежда на спасение.
Конецкого преследовал призрак рабства. Это извечный комплекс русского интеллигента, хорошо известный не только по А. П. Чехову. Если чего и боялся Конецкий, так это собственного страха, прилюдно наступал ему на горло, то и дело обращаясь к спасительной иронии по отношению к самому себе.
Ему было что терять и было что искать. Он больше всего дорожил внутренней независимостью, и в этом была его сила и определенная слабость как писателя. Потому что бывают ситуации, когда отречение от себя, растворение в другом есть любовь к свободе.
Конецкий хорошо это понимал. И сочувственно выписывал фразу Игнатия Ивановского, переводчика шекспировских сонетов: «Первый признак русской литературы совпадает с первым признаком любви: другой человек тебе дороже и интереснее, чем ты сам».
Сейчас много говорят и пишут о «шестидесятниках», о людях, чья молодость и духовное созревание связаны с идеями XX съезда партии. Конецкий по структуре нравственных убеждений – один из них, но он никогда не принадлежал ни к каким литературно-идейным группам. «Нравственно обняться» он мог только на определенном расстоянии, в писательстве, в рефлексии, но не в прямом житейском жесте. Здесь своеобразие Конецкого, его гражданская и чисто человеческая щепетильность, его недоверчивость к любой попытке встать на общественно-политические котурны, «сбиться в стаю», схватить в руки микрофон. Он и с читателями предпочитал не сталкиваться лицом к лицу, они сами его находили доброжелательно-восторженными или хамскими письмами, грозными заявлениями «прототипов» в высокие морские инстанции, в рейсах на своем судне или в радиоперекличке со встречным. Общение с читателем и шире – с обществом – у Конецкого, как правило, протекало один на один и только в собственно литературных, беллетристических формах. В этом он резко обособлен от многих публицистически настроенных писателей его поколения. Обретя зрелость, он ушел в свою литературу духовных странствий, как в море, не мысля себе иного творческого поведения, ибо все другое слишком отдавало «несвободой», «неправдой» как в общественном, так и в жанровом смысле.
Стоит перечитать размышления Конецкого о литературе, о собственном писательском методе, которые буквально пропитывают его роман-странствие «ЗА ДОБРОЙ НАДЕЖДОЙ». Тут мы сталкиваемся с родом критического дневника, записных писательских книжек, которые при всей своей фрагментарности образуют довольно стройную творческую систему. Читатель как бы сам присутствует при рождении книги, входя в ее лабораторию, одновременно наблюдая и за героями, и за автором, который на наших глазах пишет этих героев…
Он не врал, когда врали многие. Держался своих истин зубами. Всегда стремился честно соответствовать своей творческой программе. Хранил, как мог и понимал, достоинство русского литератора. Пил водку, когда становилось плохо. И очищал душу писательством и морским трудом, которые давали радость и смысл существованию.
Когда вышла книга Конецкого «Вчерашние заботы», где блистательно и саркастически написан капитан Фомичев, прототипы так взволновались, что пошли в атаку на писателя. Замаячила перспектива его отлучения от флота. В феврале 1970-го Виктор пишет мне: «SOS, профессор! Мне хвост Фомичи прищемили – отбиваться надо!» Сигнал был, разумеется, услышан, и я объяснял в «Литературной газете» на примере «Вчерашних забот», чем художественное произведение отличается от документального и тому подобные азы разумного читательского поведения (Сидоров Е. Поэзия суровой прозы // Лит. газ. 1980. 2 июля, – Т. А.).Конецкий в результате некоторых общественных действий был «отбит» и слегка реабилитирован в глазах морфлотовского адмиралитета.
В его письмах за шуткой всегда просматривалась грустная нота. Отвечая на мою книгу о современной прозе, он писал: «В такой ряд меня ставишь, что в краску бросает, – не надо. Я свой ряд знаю, хотя и цену себе знаю. Жаль, что живем в разных городах. Тоска какая! Одиночество какое! И это при том, что полные штаны удачи…»
Его удача всегда была внутренне приправлена щепоткой горечи. Слишком большие задачи он перед собой ставил, ибо как мало кто из современных писателей любил литературу, а не себя в ней.