Текст книги "Сны на ветру, или Плотоядное вино"
Автор книги: Виктор Стасевич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
7
Сей час, сей, сей, засевай этот час, воскуряй смоляные палочки событий, относящих лёгкий дымок наших душ в другие миры, где этот дым сложится в чудодейственные костры неведомых праздников и непонятных богов… дымок, отдающий новыми запахами и красками… а какие могут быть краски в других мирах, а может быть, там не столько краски, сколько наше видение расширяется, или сужается, смешиваясь в неведомые спектры, и тогда мир становится другим… а может, краски остаются, но наше нутро начинает их воспринимать совершенно поиному, сносит чуткий ветер все цвета в сторону запахов, и вот они не только блистают, но и чудотворно пахнут, исцеляя наше существо, а иные… отравляют, рождают ужасы, монстров из наших снов, которые наутро становятся тварными…
Пока Тарабаркин и сотоварищи готовили как минимум районную революцию, Георгий Илларионович лежал среди подушек, ощущая забытую ба-тонную твёрдость между ногами, а у себя под боком мягкую тёплую необъятность женского тела вдовушки, говорливой и жадной до ласк. Она трепетно лечила полковника бодрящими травами, прикладывала к груди больного тряпицы, пропитанные ароматными возбуждающими составами, а потом старательно разогревала собственным телом. Её напористая пульсирующая жадность обволокла полковника, а чарующий мягкий голос уводил за молочную завесу забвения. Илларионович погрузился в такие райские кущи, что потерял себя, а про простуду, эту драную уличную кошку, окончательно забыл.
Так продолжалось без перерыва почти три дня, но на четвёртый выдалось пронзительно чистое утро, и полковник услышал петуха. Тот не кукарекал по обыкновению, а выл, вытягивая унылым протяжным голосом, словно тяжёлый кобель на цепи, отчего куры в испуге забились по углам и стали нести солёные огурцы. Удручающая картина на мгновение предстала перед Георгием Илларионовичем, но он успел разглядеть столько деталей, особенно его удивили пупыристые овощи и открытый большой рот вдовушки, издающий сиплые звуки.
Тогда полковнику кто-то шепнул на ухо, что его опоили дурманящими травами. Он вскочил, выпучил глаза, сорвал штаны, висящие на рядом стоящем стуле, спешно их натянул, стараясь не смотреть на обнажённое тело среди подушек, и босиком выскочил на крыльцо. Рядом со старыми ступеньками сидел блохастый кобель с обрубленным хвостом. Позвякивая цепью, он смотрел на полковника с ухмылкой пропойцы, морщил нос, показывая клыки, но не успел полковник на него выругаться, как пёс неожиданно прохрипел:
– Что, вырвался?
Полковник чуть не свалился с крыльца, сплюнул, потёр глаза, но пёс кашлянул, прочистил горло и уже чистым голосом спросил:
– Сам удивляюсь, отчего меня пробило на речь, но одно могу тебе сказать: беги, пока не одурел окончательно, а то греметь тебе цепью до конца жизни, как мне.
Полковник подпрыгнул на месте, гикнул молодым гайдуком и кинулся к «Запорожцу», припорошенному снегом, как рождественский кулич. Рванул дверь, уселся на холодное кресло, перекрестился и крутанул ключ зажигания. Машина утробно рыкнула, но со второго разу завелась. Пёс залаял, дёргая цепь. Полковнику почудилось, что в этом лае слышны слова: то ли барбос просил сигарет, то ли выпить, но Илларионович нажал на педаль и собачьи стенания утонули в выхлопных газах, смешанных со снегом, летящим из-под колёс.
В дом Драперовича он влетел, как разъярённая фурия, раскидывая бутылки, спотыкаясь о тела спящих на полу партийцев. Наконец добрался до кровати, где покоилось тело главного идеолога новой партии. Тарабаркин, сладко обнимая знамя будущей совести страны, просматривал во сне апрельские тезисы предстоящего съезда, поэтому долго не мог прийти в себя, пока полковник, категорично не заявил, что он больше не будет их ждать, а через десять минут отбывает обратно в родимую квартиру. Вид у полковника был внушительный – в одной майке, босиком, в волосах торчали перья, а голос был подобен Иерихонской трубе.
«Выздоровел», – ударило кузнечным молотом в мозг Тарабаркину, он окончательно протрезвел, встрепенулся, от охватившего его ужаса начал заикаться, однако перед этим успел сказать, что за десять минут соберутся. Полковник бросил его обратно на подушки, пригрозил высунувшемуся из-под кровати Цитатнику, выскочил на улицу.
В жуткой суматохе они собрали свои вещички, упаковали Драперовича с его нетленной, но закопчённой картиной и уже через двенадцать минут выезжали из Усуньчака. Полковник, не отрываясь от лобового стекла, жал на «гашетку» своего железного друга до самого моста через Бию. Там он остановился и попросил выделить ему одежду, а то больно зябко ехать в одной майке да босиком.
А в это время к бывшему дому Драперовича, где однопартийцы досматривали сладкие сны о светлом будущем, пришли тёмные личности бить конкурентов. Это были рядовые «домушники», а присланы они были лидером партии «Наш дом Алтай» с благой мыслью, чтобы не было недоразумений на предстоящих выборах, кои должны состояться на следующий день.
По окончании выборов в местной газете были опубликованы результаты. Ничего необычного там не было, как и предполагало население: первыми вышли на финишную прямую «домушники» с Чирквякиным, а вот вторыми оказалась партия «Распиндяи России». Данное обстоятельство велено было не обсуждать во всяких средствах, а замять для благополучия района и спокойствия страны. Об этом наши деятели так и не узнали, а ведь, если подумать да пораскинуть мозгами, судьба России могла бы измениться. Думаю, многие проголосовали бы за «Распиндяев России»!
Часть VI. Расстрел без права переписки
…ибо огрубело сердце людей сих, и ушами с трудом слышат, и глаза свои сомкнули…
Евангелие от Матфея, 13, стих 15
Уж никогда не сговориться
С возникшими в эпоху смут.
Игорь Северянин
Пролетели девяностые годы, как лихоманка человека, метущегося в бреду и горячке, пролетели, коснулись крылом лихолетья, разрухи, грабежей на всех уровнях и горячей отрыжки от новой правды вперемешку с человеческой кровью, обильно пролившейся в череде войн. В остывающих нулевых, после горячих девяностых, умер полковник Георгий Илларионович Петлин. Хоронили его всем районом, пришла уйма народу, не только старых, но и молодых. Немало было сказано о его честности, порядочности, удивительной принципиальности и смелости. Оказалось, стольким людям он помог, что некоторым даже десятка жизней не хватило бы на такие дела.
После его смерти, как-то иссох старик Видлен, сник, перестал наш Цитатник читать классиков революции, занялся тихой охотой на грибы, пропадая неделями в лесу, потом обжился на каком-то затерянном среди леса дорожном полустанке у горячей молодухи, и больше о нём никто ничего не слышал.
Костя Шансин стал получать разнообразные научные гранты, работая в основном за рубежом, раз в год меняя страны, как похотливая красавица нижнее бельё. Он не смог вынести происходящего в большой Академии наук, её поставили на голодный паёк, обобрали, кинули тряпочку для прикрытия стыда, назвав пафосно – научное руководство, хотя реально во главе Академии поставили бухгалтера со стеклянными глазами и «по-детски подрезанной наглой чёлкой». А чтобы окончательно её унизить, слили с двумя Академиями внешне похожими на научные учреждения – медицинских и сельхоз наук, – что, без сомнения, привело к падению уровня в целом всей Академии. Никто до сих пор не отменил усреднение. Поэтому Шансин не смог этого перенести и подался в странствия.
Драперович от тоски и невыраженной творческой силы, спился, попал в психиатрическую больницу, в ту же палату, где обитали Георгий Илларионович с Цитатником. Пациент Сталин взял над ним шефство, но Драперович любил поспать в будке у философа.
Тарабаркин устроился заведующим складом, стал вести размеренный образ жизни, почти не отрываясь от семьи, но в промежутках между работой и семьёй, за кружкой пива, его пробивало на невероятные истории, за что он был любим в одной захудалой рюмочной, где собиралась бывшая техническая интеллигенция, в основном уволенные инженеры с авиационного завода имени известного пилота.
Пролетели девяностые…
Не дай Бог, чтобы они повторились…
А Тарабаркину долго снился один и тот же сон, где он ложился под грубое шерстяное одеяло, пытаясь укрыться от душевных терзаний, когда когтистые лапы отчаяния слабнут, и ему казалось, что он способен вырваться в туманную действительность по ту сторону сознания. В это мгновение Санька предвкушал тихую свободу, но как всегда приходил другой сон, пахнущий весенней сливой, в старой порванной рубахе, парусиновых штанах, с бутылкой плотоядного вина. Он, кряхтя, сутулясь, пришептывая и поправляя край одеяла, приседал на край лежанки, раскрывал потрепанную книгу всё на той же странице, где Тарабаркин брёл по крошеву осеннего снега, смешанного с жирной глиной и пожелтевшими листьями берез, проваливаясь в студеную воду рытвин, в холщовой рубахе, босой, с отощавшим щенком за пазухой и душой изъеденной одиночеством…
Рассказы
Мать Россия, о родина злая,
Кто же так подшутил над тобой.
Андрей Белый
Как в прошедшем грядущее зреет,
Так в грядущем прошлое тлеет…
Анна Ахматова
Боже! Как мне хочется работать на благо России!
Светлый князь Олег Константинович
Карточный дом
Жизнь как карточный дом – складываешь, строишь, боишься дыхнуть на него, такой он хрупкий, красивый, и ладно всё, но вдруг вываливается одна карта от одного неловкого прикосновения, от лёгкого дрожания в кончиках пальцев, и вот он рушится, как все мечты, построенные на иллюзиях. И уж не знаешь, как дальше жить, остаётся уповать на веру, что есть опора надежде. Видимо, благодаря такой надежде и смог он сохранить свою жизнь, смог после каждого краха снова строить дом, новый, карточный, хрупкий и, может, уже не столь красивый – но как без него?
В юности, переполненный романтикой путешествий и пропитанный патриотизмом, кинулся в военкомат, где с остервенением требовал, чтобы его записали в десант и обязательно отправили в Афганистан. Военком, полковник с грустными глазами, поседевшими висками, с красноватым шрамом на щеке, долго смотрел на него и, шумно вздыхая, говорил об опасностях и риске, но он ничего не слушал. Почти кричал, размахивая руками, призывая военкома к патриотизму и… партийной ответственности. Потом никак не мог понять, почему его так понесло, почему он, робеющий перед каждым пристальным взглядом, вдруг сорвался на такой пустой пафос. После таких слов военком побагровел и, не поворачиваясь, сквозь зубы сказал стоящему у него за плечом молодому лейтенанту:
– Обеспечим ему место для подвига, – и, развернувшись, сунул папку с его документами растерявшемуся офицеру.
Так он, Семён Михайлович Росомахин, попал в учебку недалеко от Ташкента, а через полгода уже высаживался на бетонку под палящим кабульским солнцем.
Резкий запах выхлопов от гудящих двигателей самолёта, громкие команды, рёв двигателей подъезжающих тяжёлых грузовиков, толкотня у бортов и мелькающие афганки, ещё не выжженные под солнцем. Запрыгивая в машину, он чувствовал своё пружинистое тело, его радовала эта суматоха погрузки. Себя он уже видел героем, шагающим по своей деревенской улице с медалями на груди, отливающими ярким светом и с негромким, но приятным позвякиванием. Девки заглядываются на него, мужики степенно здороваются, предлагают папиросы, неспешно, но с подчёркнутым почтением ведут разговор, выпуская густые струи дыма. Ехал он в тряском грузовике и строил, мысленно строил свой карточный дом, тепло было в груди, а запахи чужой земли пьянили.
На первом же боевом задании они небольшим отрядом попали в засаду, его машина наскочила на фугас, кто погиб, кто был тяжело ранен, кто прятался за камни, кто поливал из автомата, всё слилось у него в единый комок событий. Он лежал у переднего колеса, оглушённый, и сквозь какую-то пелену видел выщербленную резину, погнутый бампер, горящий кусок бесформенного тела, ощущал запах сладковатого, но едкого дыма и солярки. Голова наполовину была погружена в мягкую, немного упругую пыль, взбитую колёсами проходящих машин. Верхний слой её прогрелся, и эта горячая пыль забивала уши, ноздри, глаза. Неожиданно из-за камней появились чужие люди в странных одеждах. Они, пригибаясь, шли к нему. Один, бородатый, с густыми бровями, на которых осела пыль, осклабился, увидев его открытые глаза, и с размаху ударил прикладом автомата. Всё растворилось во тьме, остались лишь прикосновения, странная тряска и тепло под спиной.
Очнулся ночью, перед глазами раскачивалось звёздное небо, почувствовал жёсткие верёвки, понял, что его привязали к какому-то животному и везут, куда – непонятно. С этой тяжёлой мыслью он вновь ушёл в темноту. Когда пришёл в себя, то первое, что увидел, – резкие солнечные лучи, пробивающиеся через забитое досками небольшое окно в кривой саманной стене. Он лежал на земляном полу, ныла голова, горели руки и ноги, губы пересохли, хотелось пить, попросил. Кто-то в углу зашевелился и по-русски сказал, что, слава богу, очнулся, а то местные не будут долго возиться с ним, выкинут в пропасть или в яму, где закидают камнями. Говоривший пододвинулся, и он увидел человека в изорванной гимнастёрке, с плоским лицом, бесцветными глазами, потрескавшимися губами. Неизвестный взял кувшин, вылил воду себе в руку, плеснул ему в лицо. Семён резко вздохнул и снова попросил попить, тот помог ему сесть и протянул глиняный кувшин, предупредив, чтобы он не торопился.
– А то заблюёшь всё, а нам тут жить, придётся дышать твоей гадостью, своей хватает, куда уж больше.
– Где я? – тяжело дыша, спросил Семён.
– В кишлаке, у пуштунов, названия я сам ещё не знаю, сижу здесь всего неделю. А до этого наш тут был, повесили уже как два дня, не хотел работать, всё норовил сбежать, вывели – и с концами. За ним и меня выволокли, бросили к его ногам под виселицей и что-то громко говорили, слов не понял, а смысл дошёл: что, мол, рванёшь в горы, всё равно поймаем. Их это места, каждый камень знают, так что не рыпайся. Вот я и притих. Работаю как проклятый за кусок грёбаной лепёшки и кувшин воды.
Понял Семён, что попал в плен, быть ему теперь рабом. Ребята иногда об этом говорили, но не верилось, и вот на тебе – угораздило. Рухнул его карточный дом, хоть из бумаги сделанный, но с грохотом, оглушившим его похлеще фугасного взрыва.
Больше года он таскал в кишлаке камни, месил глину с навозом и сеном, формовал глиняные кирпичи, строил кошары, дома, заборы. Трудно было в первое время, но через пару месяцев стал немного понимать их речь, вот тогда высокий пуштун с седой бородой предложил им принять их веру, а потом даже жениться, жить правоверной жизнью мусульманина и доброго пуштуна. Сосед по несчастьям после недолгих раздумий согласился, а Семён отказался, сказав, что веру не приучен менять, вроде бы не портянки. Пуштун усмехнулся, увёл соседа, а он лёг на сено в углу сарая и задумался, какая у него вера, то ли комсомольская, то ли та, бабушкина. Так и не понял, но решил ничего не менять, если уж таскать камни и месить навоз, то хоть с чистой совестью, а веру продашь, откуда совесть возьмётся, хоть и неясно, какая она у него.
Так и жил, отупело проводя долгие вечера, разминая ноющие мышцы ног и рук, перевязывая тряпьём мозоли. Несколько раз к нему приходил его сосед. Он уже был в пуштунской одежде, грубой шерсти, но добротной. Уговаривал Семёна, даже раз принёс мяса и козьего молока. Последний раз пришёл с юной женщиной, похвастался, что женился, механиком у них в кишлаке, в большом почёте. Опять стал уговаривать, но Семён молчал, отвернувшись от него. Женщина, пряча лицо за платком, робко положила у его ног чашку с рисом, кувшин молока и несколько свежих лепёшек. Больше он их не видел, а вот запах лепёшек долго его преследовал в беспокойных снах. Вот тогда он вновь стал строить свой новый карточный дом, перекладывая его робкими мечтами о возвращении с запахом лепёшек и их теплом.
Однажды его погрузили в видавший виды грузовичок, прежде завязав ему глаза, руки и ноги. Он перед этим подумал, что его хотят утопить за строптивость, но потом понял, что работал всегда исправно, не резон пуштунам пускать его в расход, наверное, на какие-то работы везут в ущелье. Как-то раз было такое, тогда он дня три таскал камни на источник, обкладывая его и укрепляя, но в этот раз ехали слишком долго. Пока не остановились у грохочущей реки, вернее, у небольшого речного порога, за которым был протянут навесной мост. Вот на мост его и повели, он уже не знал, что и думать, пока с него не сняли повязку и на другой стороне реки он не увидел своих, в выцветших гимнастёрках, в брониках, с автоматами. Семён ещё успел подумать, что это новые пленники, но удивился, почему при оружии. А когда его вытолкали вперёд, он увидел, как наши развязывают других пуштунов, и тогда понял – обмен пленными. Даже не сразу осознал происходящее, поэтому невольно потянулся за выходящими с моста пленными, но его остановили. Он услышал спокойный голос на чистом русском:
– Не спеши, сынок. На сегодня хватит, отработал.
Чего хватит, где отработал – не успел он спросить, как слёзы выступили на глазах.
Есть он не мог, мял хлеб в руках и вдыхал его запах, отчего кружилась голова. Потом теплая броня бэтээра, раскачивающаяся антенна, дружеское похлопывание по спине и, наконец, вокруг только родная часть.
И вот вновь рухнул его карточный дом. Он был потерян, ходил по части и чужими глазами смотрел на окружающих. После спецпроверки и санчасти его отправили в Ташкент, где через пару месяцев комиссовали, а дальше – домой.
В поезде он ощутил, что вот она, жизнь, вернулась, и новый карточный дом, теперь уже большой, с новой жизнью стал расти на глазах. Ехал и радовался каждому встречному, слушал забытую речь, наслаждался суетой вокзалов, пропахших кисловатыми запахами, подходил к редким киоскам и ларькам, останавливался в мелких кафешках и смотрел, как люди разговаривали, спорили, поглощали пищу, нередко приправляя её хорошей стопкой водовки. Иногда ему наливали, он всегда отказывался, очень боялся, что расплачется, как тогда, в части, когда ему во время обеда плеснули спирту.
Ехал, стоя в тамбуре у открытого окна, и всё не мог надышаться родным воздухом. А как вышел из автобуса на деревенской остановке, испугался, сел на лавку и задумался, непонятно почему, его стал мучить вопрос, а куда он приехал? И тут резко ощутил забытый запах тех свежих лепёшек и услышал блеянье овец. Отгоняя то ли мысли, то ли предчувствия, взял свой убогий чемоданчик и зашагал к дому. Но чувство не покидало его, что пришёл он не к себе, а в какую-то чужую деревню. Встречные, узнавая, шарахались от него, а выпивший сосед почему-то спросил, странно кося глазом:
– Снова помирать пришёл?
Дома мать, увидев его, осела, стала креститься и плакать, у него защемило в груди, он бросился к ней, попытался поднять, но у неё ноги подкосились и не держали, так он и сел рядом с ней. Гладил по морщинистому лицу, вытирал слёзы и смотрел в родные глаза. А мама только и говорила:
– Вымолила, вымолила тебя, роднулечка.
Потом он понял всё. Оказывается, полтора года назад в деревню пришёл цинк, гроб, вроде как с его телом, как раз через пару недель после того, как он попал в плен. Похоронили с почестями, даже из соседней части приезжали солдаты с офицером, дали условный залп. Колхозный парторг организовал. А тут – живой, и даже не раненый, ни царапины. Родные смотрели на него как на воскресшего покойника, а мать говорила, что сразу не поверила, сердцем не поверила, не ты лежал в этом железном гробу, чувствовала.
На следующий день повели его на кладбище. И там как только он увидел памятник со своей фамилией и фотографией, то понял, что вновь всё рухнуло, сломалось, что-то не так в этом мире. Он запретил менять табличку, сказав, что если не выяснит, кто там лежит, то пусть будет по-прежнему. Недостойно солдату лежать без имени, даже если оно и не его, оскорбительно.
Зачастил Семён на кладбище, садился на скромную крашеную лавку у ладно сваренной пирамидки с красной звездой, смотрел на себя улыбающегося и пил то ли за упокой, то ли за здравие, сам так и не понял.
Несколько раз ездил в военкомат, виделся со знакомым полковником, отводил взгляд и просил помочь найти имя того парня. Военком хмурился, доставал папиросы и говорил, что сделает всё возможное.
Семён с того времени ходил как потерянный, не смотрел ни на кого, ни на старых знакомых, с ними он иногда даже не здоровался, ни на девчонок, призывно поглядывающих на его ладное тело. Каждый день он пропадал на кладбище, приносил туда свежий хлеб и воду, ломал его и по мелким кусочкам ел, кроша на могилку. Если была возможность, то брал с собой водку и пил за всё, разговаривая с неизвестным, лежащим под глиняным холмиком. Для него уже не было роднее человека, чем этот парень без имени и звания, закопанный на их кладбище.
Уже все родственники махнули на него рукой: мол, свихнулся, бездельник, сидит у матери на шее, свалился на нашу голову, да ещё в плену был. Ведь после его мнимых похорон они уже приценивались к их дому, построенному при жизни отца. В последнее время не раз заводили разговор с матерью о завещании, да она всё откладывала, чувствовала, что жив он, кровиночка. Уговаривали её, смеялись, даже угрожали, а вот пришёл. Вымолила, сберегла своей верой и надеждой, хоть он сам её почти потерял в афганском плену.
Неожиданно пришло письмо, выполнил своё обещание полковник. В письме были приведены данные об отправке груза двести и что по ошибке его отправили не по адресу. Было указано имя солдата, его место рождения и номер части. Оказалось, что они с ним из одной части, а родом он из такой же алтайской деревни. И были они с ним двойными тёзками, то есть имя и отчество совпадали, а на фамилию писавший, видимо, нетрезвый прапорщик, даже не обратил внимания. А часть деревень в Алтайском крае созвучны, много их Волосяних да Курлих.
– Надо ехать на родину к моему погибшему тёзке, – решил Семён, хотя его и отговаривали родные. Не долго думая, он взял свой штурмовой рюкзачок, куда кинул пару рубашек, одел гимнастёрку, афганку и рано утром пошёл на остановку автобуса, идущего в районный центр.
Такая же остановка, такая же лавка, да и деревня не сильно отличалась – может, только место было поживописней. Небольшой пригорок, на котором раскинулась деревня, под пригорком пара речек сливаются, к ним примыкает ручей. С центра хорошо виден далёкий лес. Дома утопали в цвету черёмух и яблонь, столько он не видел ни в одном алтайском посёлке. Красота и спокойствие. Изредка по улице проезжала легковушка, ребятня на велосипедах, крича и смеясь, неслась к реке. Чистые лужайки, крашеные заборы в один цвет. Видимо, сельсовет следил за порядком. Ласковое солнце, свежий воздух, наполненный запахом цветов, гул пчёл среди ветвей.
Спросил адрес. И вот он, дом погибшего. Аккуратный двор, подметён, по краю ухоженный цветник, вдоль которого дорожка из старого кирпича. За вторым забором огород и сараи для скота. Чувствовалась твёрдая рука хозяина.
Калитка, сваренная из обрезков труб, тихо подалась на смазанных петлях. Семён вошёл, посмотрел, нет ли собаки. Увидел недавно вымытое крыльцо, ещё сырое, на краю которого аккуратными рядками выстроилась обувь – от поношенной до относительно крепкой на разные случаи жизни. Неожиданно калитка во втором заборе открылась, и с пучком зелени вбежала девушка с непокорной чёлкой. Она торопилась, поэтому сразу не приметила Семёна, но, когда увидела, резко остановилась, подалась вперёд, видимо, спутала с кем-то, а увидев, что стоит перед ней чужой, замерла. Молчала, рассматривая его гимнастёрку и одинокую медальку, которую он зачем-то повесил перед выездом. Теперь ему было стыдно за это, он смутился, стянул афганку, одёрнул гимнастёрку и хотел что-то сказать, но слова застряли в пересохшем горле. Он не знал, что говорить, даже не мог понять, зачем сюда приехал.
Девушка вскинула голову, он увидел красивые серые глаза, небольшие веснушки и маленький носик, губы были крепко сжаты. Она попыталась что-то сказать, но на глазах выступили слёзы, девушка кинулась в дом. Из-за незакрытой двери послышались её возгласы, неспешная речь мужчины, затем вскрик женщины, и на порог вышел седой высокий мужчина, за ним, хватаясь за его рукав, плелась полная женщина с гладко зачёсанными волосами. Она смотрела на Семёна, тихо плакала, прикрывая рот дрожащей рукой.
Мужчина подошёл к нему, протянул руку и представился:
– Михаил.
Пожатие было крепким, сухая большая ладонь, пальцы в мелких трещинах, шершавые. Когда Семён назвал своё имя, девушка вздрогнула, стоя на крыльце, и тоже заплакала, а женщина потянулась к нему, обняла. От неожиданности у него тоже выступили слёзы. Вот теперь он не мог произнести ни слова. Но отец семейства взял себя в руки, прикрикнул на женщин и повёл его в палисадник, там усадил в уютное резное деревянное кресло, из рядом стоящего шкафчика достал графин с подкрашенной жидкостью, плеснул в стопки, и они выпили. После этого мужчина спросил:
– Однополчанин?
– Нет, тёзка, – хрипло ответил Семён.
– Хорошо, – неопределённо произнёс Михаил и снова плеснул в стопки, прикрикнув за плечо, что они тут. Зашуршали шаги в палисаднике, и вбежала девушка с двумя тарелками. Быстро поставила на их стол, стрельнула глазами на Семёна и побежала обратно.
– Танька. Младшая, – пояснил мужчина и опрокинул стопку. Его обветренное лицо было словно вырезанное из грубого комля кедра, резкие черты смягчали глаза под густыми бровями, пристально разглядывающие Семёна с какой-то мягкой укоризной. Из нагрудного кармана он вытащил пачку сигарет «Памир», с трудом достал последнюю сигарету и громко крикнул, чтобы ему принесли новую пачку. Семён не знал, как ему начать разговор, а Михаил тоже тянул, не спрашивал, глубоко затягиваясь и шумно выпуская дым. Снова взялся за графин и, наливая, предложил: – Не тяни, рассказывай, пока женщины на кухне суетятся. Видел его?
– Нет, только… – Семён замолчал.
– Что «только»? Говори, солдат, не на обкомовском приёме, говори как есть, – жёстко проговорил Михаил.
– Только могилу видел…
Мужчина крякнул, кинул сигарету под ноги, вздохнул, встал, достал из шкафа уже гранёные стаканы, налил себе полную, а ему половину. Выпил залпом, не садясь. Семён так же хватил. Крепкий напиток обжигал. В это время вновь забежала девушка, она увидела, что отец пьёт из стакана, и хотела ему что-то сказать, но, увидев его глаза, осеклась на полуслове, а он коротко ей бросил:
– Зови мать!
Татьяна поставила тарелки с закуской, достала пачку сигарет, положила на скатерть и побежала в дом. Михаил сел, взял пачку, стал резко её рвать, пальцы дрожали, смял, так и не вытащив сигарету. Опёрся о стол, положив голову на руку, и спросил:
– Где?
Семён назвал свою деревню. Мужчина поднял голову, посмотрел на него помутневшими глазами и пожал недоумённо плечами:
– Как так?
– Перепутали, – ответил Семён и уже сам плеснул крашеной самогонки ему и себе в стакан.
В палисадник вошла женщина, опираясь на руку дочери. Она села на краешек стула, с мольбой и надеждой посмотрела на Семёна, но он отвёл взгляд и резко опрокинул стакан. Хозяин тоже выпил и уже твёрдым голосом сказал, обращаясь к женщине:
– Похоронили нашего Сёмку, нету его, теперь уже точно.
Женщина заплакала, за её спиной заныла девушка. Михаил смотрел на стол, постукивая пальцем по столешнице, скупые слёзы катились по его обветренному лицу, потом он смахнул их, тряхнул головой, цыкнул на женщин:
– Хватит, ты, мать, выпей, да и тебе, Танька, надо бы принять. Давай, служилый, разливай и рассказывай, что и как.
Просидели до самого утра. Ни водка, принесённая старшим братом его тёзки, ни самогонка не брали. Вечером собрались многочисленные родственники и соседи. Новости в деревне быстро разлетаются. Даже пришёл председатель колхоза и парторг с главным агрономом. На всякие лады перебирали историю, рассказанную Семёном. Вспоминали, как приезжали из военкомата, говорили, что пока не ясно, куда делся их сын, и что они его обязательно найдут, где бы он ни был. А тут вон какое дело, под боком был.
В деревне Семён пробыл два дня, потом на старых «жигулях» поехали к нему в деревню, на кладбище. По пути в районном центре заказали новую надпись и скромную керамическую фотографию.
Когда приехали в его родную деревню, то сразу пошли на кладбище. Погоревали, поплакали, повспоминали. Мать тёзки робко предложила мужу перезахоронить сына поближе к дому, но он резко её оборвал, что, мол, где судьбой определено лежать, там и будет, не нам решать. Табличку и фотографию на памятнике поменяли. Брат пообещал, что закажет каменный обелиск, и в ночь уехали, даже не отдыхая.
– Работы много, – отмахнулся Михаил от предложения Семёна остаться ещё на день, а когда садился в машину, сказал: – Ты уж навещай нас, теперь мы не чужие, не забывай.
Уехали, а Семён через пару дней вновь засобирался к ним в деревню. Мать удивлялась: мол, зачем тревожить людей, а он не знал, что ей сказать. В этот раз он не стал надевать гимнастёрку, а взял свой парадный костюм, попросил немного денег, впервые сказав, что вернёт с первой же получки и что теперь он будет работать. Мать с тихой радостью вздохнула, открыла маленькую сиреневую шкатулку, где рулончиком лежали скромные сбережения, достала деньги, все их протянула. Семён вытащил пару купюр, остальное сам положил на место и уехал.
К полудню, когда он приехал в деревню тёзки, Михаил был в поле, Татьяна в детском садике, где она работала воспитательницей. В доме была мать Мария Петровна, она-то его и встретила. Опять повела в палисадник, усадила за стол, принесла кастрюлю с наваристым борщом, достала наливки, пояснив, что самогонку пьёт у них только отец, налила ему и себе. Вскоре пришла Татьяна. Она, увидев Семёна, покраснела, улыбнулась, спешно юркнула к себе в комнату, наверное, переодеваться. И уже сидя за столом, когда мать пошла встречать подъехавшего на тракторе Михаила, Семён спросил Татьяну, сам себе удивляясь:
– Выйдешь за меня?
Она уронила ложку в тарелку, посмотрела на него, опустила глаза, качнула головой и тихо сказала: «Да». Затем выбежала из палисадника. Во дворе наскочила на отца, чуть его не сшибла, и он, удивляясь и покачивая головой, подошёл к столу, пожал руку и сказал:
– Ох уж эти бабы.
Сел за стол и, подмигивая, усмехнулся:
– И без них нельзя.
А Семён, как в тумане, теперь уже обратился к нему:
– Михаил Степанович, отдайте за меня вашу дочь.
Михаил опешил, посмотрел на него и, крякнув, полез в шкафчик доставать заветную бутыль. Поставил её на стол, задумался, вздыхая. Вошла его жена и сразу мягко укорила, утирая слёзы краем передника:




























