Текст книги "Том 15. Дела и речи"
Автор книги: Виктор Гюго
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 57 страниц)
Я получил через уважаемого капитана Гарвея ваше коллективное письмо. Вы благодарите меня за то, что я посвятил, за то, что я отдал в дар Ламаншу свою книгу. [32]32
«Труженики моря».
[Закрыть]О доблестные люди, вы отдаете ему нечто большее – вы отдаете ему свою жизнь.
Вы отдаете ему свои дни и ночи, свой труд, свое мужество, вы жертвуете ради него часами сна, вы отдаете ему свои силы и свои сердца, слезы ваших жен, которые дрожат за вас, пока вы боретесь с волнами, прощальные приветствия ваших детей, невест, стариков родителей, вы отдаете ему дым ваших очагов, уносимый ветром вдаль. Море – это великая опасность, великий труд, великая необходимость. Вы отдаете ему все, а от него получаете мучительную тревогу – исчезновение берегов: ведь всякий раз, когда отплываешь, перед тобой встает печальный вопрос: «Увижу ли я вновь тех, кого люблю?» Берег уходит, как театральная декорация, уносимая чьей-то рукой. «Земля исчезла» – как ужасны эти слова! Человеку кажется, что он вне всего живого. Но вы, бесстрашные люди, добровольно обрекаете себя на это. Среди ваших подписей я вижу имена тех, кто недавно так героически спасал утопавших в Данджинессе. [33]33
Олдридж и Уиндхэм.
[Закрыть]Вы неутомимы. Вы возвращаетесь в гавань и сейчас же снова выходите в море.
Ваша жизнь – это непрерывный вызов рифам, случайностям, временам года, водяным безднам и западням ветра. Спокойные, вы уходите в грозную даль моря. Ваши волосы разметаны вихрем. Вы упрямы и готовы вечно начинать все сначала; вы – прилежные пахари взбудораженной водной нивы, у которой нет границ и где на каждом шагу вас ждет приключение. Вы смело уходите в бесконечность, навстречу неведомому; эта волнующаяся и грохочущая пустыня не пугает вас. Окруженные зловещей линией горизонта, вы обладаете великолепным уменьем жить наедине с океаном. Океан неисчерпаем, а вы смертны, но это не страшит вас. Вам не суждено увидеть его последний ураган, а ему суждено увидеть ваше последнее дыхание. Отсюда ваша гордость, и я ее понимаю. Привычка к отваге появилась у вас еще в детстве, когда вы голыми бегали по прибрежным дюнам. Накупавшись в широких волнах прилива, посмуглев от солнечного зноя, повзрослев среди шквалов и состарившись среди бурь, вы не боитесь океана, вы завоевали право на его свирепую дружбу, потому что еще детьми играли с его громадой.
Вы мало знаете меня. Я для вас лишь силуэт, возникший из бездны и стоящий на скале вдали. Порою вы различаете в тумане эту тень и проходите мимо. Однако сквозь шум волн и порывов ветра до вас дошел неясный гул, который может иногда вызвать книга, И вот, в промежутке между двумя штормами, вы обернулись в мою сторону и прислали мне свою благодарность.
Я шлю вам свой привет.
Сейчас я скажу вам, кто я. Я один из вас. Я матрос, я воин морской пучины. Надо мной неистовствуют ледяные ветры. Я весь покрыт брызгами волн и дрожу от холода, но я улыбаюсь и порой, подобно вам, я пою. Горькая песнь. Я – потерпевший крушение лоцман, который не сделал ошибки в курсе и все-таки пошел ко дну; компас убеждает меня в том, что я прав, а ураган уверяет в противном, но я полон твердой уверенности, порожденной пережитою катастрофой, и теперь имею право говорить с другими лоцманами авторитетным тоном человека, испытавшего кораблекрушение. Вокруг меня ночь, но я без тревоги жду того подобия дня, который придет, хотя и не слишком рассчитываю на это, ибо если я спокоен за послезавтра,то не смогу сказать того же о завтра.Осуществление чаяний редко приходит сразу, и я, так же как вы, не раз с недоверием встречал мрачный рассвет. А пока что вокруг меня, как и вокруг вас, шквалы, тучи, раскаты грома; горизонт беспрестанно колеблется предо мною, и я присутствую при непрерывном приливе и отливе той волны, которая зовется действительностью. Находясь во власти событий, как вы – во власти ветров, я убеждаюсь в их кажущейся бессмыслице и в их глубокой внутренней логике. Я чувствую, что буря есть воля, а мое сознание – другая воля и что в сущности они созвучны друг другу. И я упорствую, я сопротивляюсь, я даю отпор деспотам, как вы даете отпор циклонам. Пусть же воют вокруг меня все гнусные собачьи своры, все псы мрака, я исполняю свой долг, так же не замечая их ненависти, как вы не замечаете морской пены.
Я не вижу звезды, но знаю, что она смотрит на меня, и этого мне довольно.
Вот все, что я мог рассказать вам о себе. Подарите же мне свою любовь.
Итак, будем продолжать. Будем делать наше дело, вы – свое, я – свое; вы – среди волн, я – среди людей. Будем спасать. Да, выполним наше назначение – будем охранять. Будем зорко следить, будем бодрствовать, постараемся не пропустить ни одного сигнала бедствия, протянем руку всем тем, кто гибнет в пучине, взберемся на мачту и будем часовыми в этом мраке, не допустим, чт обыто, что должно исчезнуть, возвратилось, будем наблюдать: вы – как исчезает во тьме корабль-призрак, я – как исчезает прошлое. Докажем, что и в волнах хаоса может пройти судно. Поверхности разнообразны, движение вод беспредельно, но на дне одно – бог. Я, говорящий с вами, касаюсь этого дна. Его имя – истина и справедливость. Тот, кто падает, борясь за право, погружается в истину. Уверуем в это. Вы руководствуетесь компасом, я – совестью. О бесстрашные борцы, мои братья, доверимся вы – волне, я – провидению. Откуда же почерпнуть уверенность, как не из этой вечно волнующейся нивы, уровень которой всегда неизменен? Ваш долг равнозначен моему. Будем же бороться, будем постоянно начинать все сначала, будем упорно продолжать наше дело, помня, что открытое море простирается и за пределы доступного человеческому взору, что даже вне жизни бесконечно идут корабли и что когда-нибудь мы обнаружим сходство между океаном, где обитают волны, и могилой, где обитают души. Волна, которая мыслит, – это и есть душа человека.
Виктор Гюго.
ТРУД В АМЕРИКЕОтвиль-Хауз, 22 апреля 1870
Вы сообщаете мне, генерал, приятное известие: в Америке создана трудовая коалиция рабочих; славный ответ на коалицию королей во Франции!
Рабочие – это армия; армии нужны вожди. Вы как раз один из тех, кто призван стать во главе масс, ибо у вас есть двойное чутье: вы понимаете, что такое революция и что такое цивилизация.
Вы – один из тех, кто может подать народу любой совет в духе истины и справедливости.
Свобода – вы это прекрасно понимаете – не только цель, но и средство. Вот почему американские рабочие избрали вас своим представителем. Я поздравляю с этим и вас и их.
Труд в наше время – это великое право и великая обязанность.
Будущее отныне принадлежит двум типам людей: человеку мысли и человеку труда.
В сущности оба они составляют одно целое, ибо мыслить – значит трудиться.
Я принадлежу к тем, для кого положение страждущих классов является основным предметом забот всей их жизни. Судьба рабочего повсюду – будь то в Америке или в Европе – приковывает к себе мое самое пристальное внимание, глубоко волнует и трогает меня. Нужно, чтобы эти страждущие стали счастливыми и чтобы труд человека, бывший до сих пор тоскливым и мрачным, стал отныне радостным и светлым.
Я люблю Америку, как отчизну. Великая республика Вашингтона и Джона Брауна – это гордость цивилизации. Пусть же она не колеблясь примет державное участие в управлении миром. По линии социальной – пусть она дарует свободу рабочим, по линии политической – пусть дарует свободу Кубе.
Европа пристально смотрит на Америку. То, что сделает Америка, будет сделано хорошо. Америка счастлива вдвойне: она свободна, как Англия, и логична, как Франция.
Мы будем восторженно, как патриоты, приветствовать все ее передовые начинания. Мы чувствуем себя согражданами любой великой страны.
Генерал, помогите рабочим в организации их могучего и святого союза.
Жму вашу руку.
Виктор Гюго.
ПЛЕБИСЦИТ«Нет!»
Этим словом из трех букв сказано все.
Его содержание могло бы заполнить целый том.
Скоро девятнадцать лет, как этот ответ возвышается над империей.
Этот мрачный сфинкс чувствует, что именно в слове «нет!» и заключена разгадка его тайны.
На все, что представляет собой империя, чего она хочет, о чем мечтает, во что верит, на все, что она может сделать и что делает, довольно ответить одним словом: «нет!»
Что вы думаете об империи? Я отвергаю ее.
«Нет!» – таков приговор.
Один из декабрьских изгнанников в книге, опубликованной вне Франции в 1853 году, назвал себя «устами, говорящими «нет!»
«Нет!» – было ответом на так называемую амнистию.
«Нет!» – будет ответом на так называемый плебисцит.
Плебисцит пытается сотворить чудо: заставить человеческую совесть принять империю.
Сделать мышьяк съедобным. Такова его задача.
Империя начала со слова «proscription». [34]34
Изгнание (франц.)
[Закрыть]Ей хотелось бы кончить словом «prescription». [35]35
Уничтожение (франц.)
[Закрыть]Разница всего в одной букве, но изменить ее невероятно трудно.
Вообразить себя Цезарем; превратить клятву в Рубикон и перейти его; за одну ночь поймать в западню весь человеческий прогресс; грубо зажать в кулак народ, объединенный в великую Республику, и бросить его в Мазас; загнать льва в мышеловку; обманным способом аннулировать мандат депутатов и сломать меч генералов; предать изгнанию истину и сослать честь; заключить под стражу закон; издать декрет об аресте революции; отправить на каторгу Восемьдесят девятый и Девяносто второй годы; выгнать Францию из Франции; пожертвовать семьюстами тысячами человек, чтобы снести жалкий редут под Севастополем; вступить в союз с Англией, чтобы угостить Китай зрелищем варварской Европы; поразить нашим вандализмом самих вандалов; уничтожить Летний дворец, сообща с сыном лорда Эльгина, изуродовавшего Парфенон; возвеличить Германию и унизить Францию с помощью Садовой; взять и упустить Люксембург; обещать какому-то эрцгерцогу Мехико и дать ему Керетаро; принести Италии освобождение и свести его к вселенскому собору; заставить стрелять в Гарибальди из итальянских ружей при Аспромонте и из французских – при Ментане; отяготить бюджет долгом в восемь миллиардов; способствовать поражению республиканской Испании; иметь верховный суд, затыкающий уши при звуке пистолетного выстрела; убить почтение к судьям почтением к знати; гонять войска то туда, то обратно; подавлять демократии, вырывать пропасти, сдвигать с места горы, – все это легко. А вот заменить одну букву в слове «proscription» и превратить его в «prescription» – невозможно.
Может ли право быть изгнано? Да. И оно изгнано. Может ли оно быть уничтожено? Нет.
Успех, подобный успеху Второго декабря, похож на мертвеца – он так же быстро разлагается; но он и отличается от него – его нельзя забыть. Протест против подобных актов по праву живет вечно.
Никаких преград – ни юридических, ни нравственных. Честь, справедливость, истину уничтожить нельзя, против них бессильно и время. Преступник, долго остающийся безнаказанным, лишь усугубляет свое первоначальное преступление.
Как для истории, так и для человеческой совести злодеяния Тиберия никогда не смогут перейти в разряд «совершившихся фактов».
Ньютон вычислил, что комете, чтобы остыть, нужно сто тысяч лет. Чтобы забыть некоторые чудовищные преступления, требуется еще больше времени.
Насилие, господствующее ныне, обречено на неудачу – плебисциты тут бессильны. Оно считает, что имеет право на господство; оно не имеет этого права.
Странная вещь – плебисцит. Это государственный переворот, обратившийся в листок бумаги. После картечи – голосование. На смену упраздненной пушке – надтреснутая урна. Народ, подтверди голосованием, что ты не существуешь. И народ голосует, а хозяин подсчитывает голоса. Он получил все, чего хотел. И вот он кладет народ себе в карман. Но при этом он не заметил одного: то, что показалось ему пойманным, неуловимо. Нация не может отречься от самой себя. Почему? Да потому, что она постоянно обновляется. Голосование всегда можно начать сначала. Заставить народ отказаться от верховной власти, извлечь из минутного результата наследственные права, придать всеобщему голосованию, способному отразить только настоящее, значение, действительное и для будущего, – напрасные потуги. Ведь это все равно что приказать Завтра, чтобы оно называлось Сегодня.
И все-таки голосование состоялось. И хозяин принимает это за согласие. Народа больше нет. У англичан такие приемы вызывают лишь смех. Претерпеть государственный переворот! Претерпеть плебисцит! Как может нация выносить подобные унижения? В этот момент Англия счастлива, что имеет возможность хоть немного презирать Францию. Если так, презирайте океан. Ксеркс его высек.
Нам предлагают голосовать за усовершенствование преступления – только и всего.
Поупражнявшись девятнадцать лет, империя считает себя способной соблазнить нас. Она преподносит нам свои достижения. Она преподносит нам государственный переворот в приспособленном к демократии виде; ночь 2 декабря, сочетающуюся с парламентской неприкосновенностью; свободную трибуну, сколоченную в Кайенне; Мазас, преобразованный в учреждение, дарующее свободу; поругание всех прав под видом либерального правительства.
Так вот, мы говорим: «Нет».
Мы неблагодарны.
Мы, граждане растоптанной республики, мы, мыслящие друзья правосудия, следим за ослаблением власти, естественным в период, когда предательство уже одряхлело, с твердым намерением воспользоваться этим ослаблением. Мы ждем.
И, глядя на механизм так называемого плебисцита, мы пожимаем плечами.
Европе без разоружения, Франции без влияния, Пруссии без противовеса, России без узды, Испании без точки опоры, Греции без Крита, Италии без Рима, Риму без римлян, демократии без народа – всем им мы говорим: «Нет».
Свободе, проштемпелеванной деспотизмом; благоденствию, проистекающему из катастрофы; правосудию, совершаемому именем преступника; суду с клеймом «Л. Н. Б.»; Восемьдесят девятому году, допущенному империей; Четырнадцатому июля, дополненному Вторым декабря; верности, подтвержденной ложной присягой; прогрессу, предписанному регрессом; прочности обещанной разрушением; свету, дарованному тьмой; пищали, скрывающейся в лохмотьях нищего; лицу, скрывающемуся под маской; призраку, скрывающемуся за улыбкой, – всему этому мы говорим: «Нет».
Впрочем, если виновнику государственного переворота непременно хочется обратиться к нам, к народу, с вопросом, то мы признаем за ним право задать нам только один вопрос:
«Должен ли я сменить Тюильри на Консьержери и отдать себя в распоряжение правосудия?
Наполеон».
Да.
Виктор Гюго.
Отвиль-Хауз, 27 апреля 1870
из книги
«ПОСЛЕ ИЗГНАНИЯ»
ПАРИЖ И РИМ
I
Эта трилогия – «До изгнания», «Во время изгнания», «После изгнания» – принадлежит не мне, а императору Наполеону III. Это он разделил мою жизнь таким образом; пусть же и слава достанется ему. Следует воздать Кесарю то, что принадлежит Бонапарту.
Трилогия хорошо построена, можно было бы сказать – по всем правилам искусства. В каждом из этих томов есть изгнание: в первом – изгнание из Франции, во втором – изгнание с Джерси, в третьем – изгнание из Бельгии.
Впрочем, здесь требуется поправка. Слово «изгнание» неприменимо к Джерси и Бельгии; правильнее было бы употребить слово «высылка». Изгнать человека можно только из его отечества.
Целая жизнь заключена в этих трех томах. Здесь отражено все самое важное. Десять лет – в первом томе; девятнадцать лет – во втором; шесть лет – в третьем. Взятые вместе, они охватывают время с 1841 по 1876 год. По этим страницам можно день за днем изучать движение ума к истине; и за все время пути – ни шагу назад; человек, о котором идет речь в настоящей книге, уже говорил об этом и вновь это повторяет.
Книга эта напоминает тень, которая ложится на землю позади идущего человека.
Книга эта воспроизводит истинный облик ее автора.
Читатели, быть может, заметят, что эта книга начинается (книга I, Академия, июнь 1841) призывом к сопротивлению и заканчивается (книга III, сенат, май 1876) призывом к милосердию. Сопротивление тиранам, милосердие к побежденным. Именно в этом и заключается главное веление совести. Тридцать пять лет отделяют в этой книге первый призыв от второго; но двойной долг, который они возлагают на человека, подчеркивается и осуществляется на каждой странице этих трех томов.
Автору осталось только одно – продолжить и умереть.
Он покинул свое отечество 11 декабря 1851 года; он возвратился на родину 5 сентября 1870 года.
Вернувшись, он обнаружил, что его страна переживает самый мрачный час своей истории, когда от человека требуется прежде всего выполнять свой долг.
II
Любовь к отечеству – чувство настолько острое, что покидать родину мучительно, но возвращаться порою еще мучительнее. Какой римский изгнанник не предпочел бы умереть подобно Бруту, вместо того чтобы увидеть вторжение Аттилы? Какой французский изгнанник не предпочел бы навеки покинуть родину, вместо того чтобы сделаться свидетелем разграбления Франции Пруссией и отторжения Меца и Страсбурга?
Вернуться к родному очагу в день катастрофы; быть обязанным своим возвращением событиям, которые вызывают в тебе негодование; долгие годы стремиться на родину, изнывая от глубокой тоски по ней, и почувствовать себя оскорбленным снисходительностью судьбы, которая, вняв твоей мольбе, при этом тебя унижает; бороться с искушением проклясть рок, смешавший воедино грабеж и возмещение; обнаружить свою страну, dulces Argos, [36]36
Милый Аргос (лат.)
[Закрыть] под пятой двух империй: одной – торжествующей победу, другой – терпящей поражение; пересечь священную для тебя границу в час, когда ее преступает враг; суметь лишь одно – плача, поцеловать землю; с трудом найти в себе силы крикнуть: «Франция!», задыхаясь от рыданий; наблюдать гибель смелых; видеть, как на горизонте поднимается к небу отвратительный дым – слава врага, порожденная позором твоей родины; проезжать местами, где только что окончилась резня; пересекать зловещие поля, на которых в будущем году трава будет особенно густой; продвигаясь вперед, видеть, что вокруг тебя повсюду – по лугам, лесам, долинам, холмам – продолжается то, что так ненавистно Франции: бегство; встречать мрачно бредущие толпы побежденных солдат; наконец приехать в огромный героический город, которому предстоит выдержать чудовищную пятимесячную осаду; вновь обрести Францию, но поверженную наземь и истекающую кровью, вновь увидеть Париж, но терпящий голод и подвергающийся артиллерийскому обстрелу, – все это поистине невыразимо горестно.
Это – наступление варваров; мало того, налицо и другое нашествие, не менее пагубное, – наступление мрака.
Если есть что-либо более скорбное, чем попрание нашей земли тяжелой пятой ландвера, то это – вторжение средних веков в девятнадцатый век. Нарастающее унижение; вслед за императором – папа; вслед за Берлином – Рим.
Наблюдать после торжества меча торжество ночи!
Свет цивилизации можно потушить двумя способами; для нее опасны два вида нашествия: нашествие солдат и нашествие священников.
Одно угрожает нашей матери – Родине; другое угрожает нашему ребенку – будущему.
III
Две неприкосновенные свободы составляют самое драгоценное благо цивилизованного народа: неприкосновенность территории и неприкосновенность совести.
Солдат нарушает одну, священник – другую.
Надо быть справедливым ко всему, даже к злу; солдат считает, что поступает хорошо; он повинуется приказу; священник считает, что поступает хорошо: он повинуется догмату веры; ответственность несут лишь начальники. Есть только два виновных: Кесарь и Петр; Кесарь, который убивает; Петр, который лжет.
Священник может быть искренним, он верит в то, что ему открыта особая истина, отличная от истины всеобщей. Каждая религия проповедует свои истины, не похожие на истины другой религии. Религиозная истина не вытекает из природы, которая в глазах церковников запятнана пантеизмом; ее заимствуют из книги. Книга эта не одна и та же. Истина, вытекающая из талмуда, враждебна истине, вытекающей из корана. Раввин верует иначе, чем мурабит, факир созерцает рай, неведомый греческому монаху, и бог, видимый капуцину, остается невидимым для дервиша. Мне возразят, что дервиш лицезреет другого бога; я с этим согласен, но прибавлю, что это – все тот же бог. Юпитер – это Йовис, Йовис – это Иова, а он, в свою очередь, Иегова, что не мешает Юпитеру метать молнии в Иегову, а Иегове – проклинать Юпитера; Будда клянет Браму, а Брама предает анафеме Аллаха; все боги испытывают отвращение один к другому; каждая религия отрицает другую; церковники плавают в волнах этой взаимной ненависти, и каждый из них считает себя правым; они достойны жалости, им следует пожелать проникнуться чувством братской любви. Их потасовки простительны. Каждый верует в то, во что хочет. В этом заключается оправдание для всех церковников; но то, что их извиняет, в то же время ограничивает их. Пусть они живут, но пусть не присваивают не принадлежащих им прав. Право быть фанатиком существует лишь при условии, что оно не выходит за пределы личности самого изувера; но как только фанатизм распространяется вовне, как только он становится верой, пятикнижием или «Силлабусом», он требует присмотра за собой. Всякое творение открыто для изучения его человеком; священник ненавидит такое изучение и не доверяет творению; скрытая истина, которой владеет священник, находится в противоречии с явной истиной, которую предлагает людям мироздание. Отсюда – столкновение между верой и рассудком. Отсюда, если церковники одерживают верх, – порабощение разума фанатизмом. Захватить в свои руки народное образование, завладеть душой ребенка, формировать по-своему его сознание, начинять его голову своими идеями – таков способ, применяемый для достижения этой цели; и он ужасен. У всех религий одна задача – силой завладеть душой человека.
Именно такая попытка насилия угрожает сегодня Франции.
Попытка животворить таким образом может лишь осквернить. Уготовлять Франции двоедушное потомство! Что может быть страшнее?
Сознание народа в опасности – таково современное положение.
Обучение, которым руководит мечеть, синагога или церковь, одинаково; его тождественность определяется верой в призрачное; оно подменяет догмой, то есть шарлатанством, знание, то есть провозвестника истины. Оно искажает врожденную, богом данную способность к познанию; юношески непорочная душа беззащитна, а оно отравляет эту непорочную душу ложью и, если с этим не борются, воспитывает в ребенке страшную своим чистосердечием веру в заблуждения.
Мы повторяем: священник может быть и бывает человеком убежденным и искренним. Следует ли его осуждать? Нет. Следует ли с ним бороться? Да.
Рассмотрим, что происходит.
Необходимо воспитывать детей, воспитывать их в духе цивилизации, – так по крайней мере полагают церковники; и они требуют, чтобы это поручили им. Церковники хотят, чтобы им доверили воспитание французского народа. Этот вопрос заслуживает внимательного изучения.
Священник выступает в роли школьного учителя во многих странах. Какое воспитание он дает? Каких результатов достигает? Каких людей выращивает? В этом все дело.
В памяти пишущего эти строки живут два воспоминания; да разрешат ему их сопоставить; быть может, это прольет некоторый свет на проблему. Во всех случаях небесполезно обращаться к истории.
IV
В 1848 году, в трагические дни июня, одна из парижских площадей была внезапно захвачена восставшими.
Эту старинную, окруженную монументальными зданиями площадь, своего рода четырехугольную крепость, стенами которой служили высокие кирпичные и каменные дома, оборонял батальон солдат под командой храброго офицера по фамилии Томбер. Грозные повстанцы июня завладели ею с той неодолимой стремительностью, которая отличает сражающуюся толпу.
Здесь следует очень кратко, но с предельной ясностью сказать о праве на восстание.
Можно ли утверждать, что право было на стороне июньского восстания?
Придется ответить: и да и нет.
Да – если рассматривать его с точки зрения цели, которая сводилась к осуществлению лозунгов республики; нет – если рассматривать его с точки зрения средств, которые вели к умерщвлению этой республики.
Июньское восстание несло смерть тому, что оно стремилось спасти. Роковое недоразумение.
Это удивляет своей бессмысленностью, но удивление проходит, если принять во внимание, что к искреннему и грозному гневу народа примешались и происки бонапартистов и происки легитимистов. Сегодня история это уже установила, и двойные происки подтверждаются двумя доказательствами: письмом Бонапарта Рапателю и белым знаменем на улице Сен-Клод.
Июньское восстание шло по ложному пути.
Во времена монархии восстание – шаг вперед, во времена республики – шаг назад.
Право на стороне восстания лишь при условии, что это восстание направлено против подлинного насилия – монархии. Народ защищается против одного человека, и это справедливо.
Король – это излишнее бремя; всё на одной стороне, ничего – на другой; создать противовес этому чрезмерно разросшемуся человеку необходимо; восстание – всего лишь средство восстановить равновесие.
Справедливый гнев правомочен; разрушение Бастилии – деяние насильственное и в то же время святое.
Узурпация порождает сопротивление; республика, другими словами – верховная власть человека над самим собой, и только над собой, – наиболее совершенный принцип общественного устройства; всякая монархия – это узурпация, даже если она провозглашена законным путем; ибо есть примеры – мы о них уже говорили, – когда закон предает право. Такой бунт законов должен быть обуздан, и добиться этого можно лишь в результате народного возмущения. Руайе-Коллар говорил: «Если вы примете этот закон, я клянусь ему не подчиняться».
Монархия предоставляет право на восстание.
Республика не дает такого права.
Во времена республики всякое восстание преступно.
Это – битва слепых.
Это – убийство народа, совершаемое им самим.
Во времена монархии восстание – законная самозащита; во времена республики восстание – самоубийство.
Республика обязана защищаться даже от народа, ибо народ – это республика сегодняшнего дня, а республика – это народ сегодняшнего, вчерашнего и завтрашнего дня.
Таковы основные принципы.
Следовательно, восстание июня 1848 года было ошибкой.
Увы! Оно было грозным потому, что заслуживало всяческого уважения. В основе этого огромного заблуждения лежали страдания народа. То был мятеж отчаявшихся. Первой обязанностью республики было подавить это восстание; второй ее обязанностью было простить его участников. Национальное собрание выполнило первую из этих обязанностей и не выполнило второй. Ошибка, за которую оно ответит перед историей.
Мы считали необходимым мимоходом высказать эти соображения, потому что они истинны, а истину нужно говорить до конца, и еще потому, что в смутные времена особенно необходимы ясные идеи; теперь же вернемся к прерванному рассказу.
Восставшие проникли на площадь, о которой мы упомянули, через дом № 6; ворота его, расположенные в глубине двора, выходили в глухой переулок, примыкавший к одной из больших парижских улиц. Привратник, по фамилии Демазьер, открыл эти ворота восставшим, и они ринулись во двор, а затем и на площадь. Ими командовал бывший школьный учитель, отрешенный от должности г-ном Гизо. Его звали Гобер, позднее он умер в изгнании, в Лондоне. Эти люди ворвались во двор разъяренные, угрожающие; они были одеты в лохмотья, некоторые босые, и вооружены чем попало: пиками, топорами, молотками, старыми саблями, дрянными ружьями; их беспокойные движения были полны гнева и ожесточения борьбы; их мрачный облик свидетельствовал о том, что эти победители чувствовали себя побежденными. Вбежав во двор, один из них закричал: «Это дом пэра Франции!» И тогда среди обитателей домов, выходивших на площадь, пополз тревожный слух: «Они намерены разграбить дом № 6!»
Один из жильцов дома № 6 в самом деле был некогда пэром Франции, а в описываемое время – депутатом Учредительного собрания. Дома не было ни его самого, ни членов его семьи. Его довольно просторная квартира занимала весь третий этаж; она имела два выхода: один – на парадную лестницу, другой – на черную. Этот бывший пэр Франции принадлежал к числу шестидесяти депутатов, которых Учредительное собрание направило в этот момент на подавление восстания, поручив им руководить колоннами войск и поддерживать авторитет Собрания в глазах генералов. В день, когда происходили эти события, он боролся с повстанцами на одной из соседних улиц; его сопровождал коллега и друг, великий скульптор, республиканец Давид д'Анже.
– Пойдем в его квартиру! – кричали повстанцы.
Ужас, охвативший весь дом, достиг крайнего предела.
Повстанцы поднялись на третий этаж. Они заполнили парадную лестницу и весь двор. Старушка, которая в отсутствие хозяев стерегла квартиру, открыла им, не помня себя от страха. Они вошли беспорядочной толпой во главе со своим начальником. Вся обстановка квартиры говорила о том, что это обитель труда и вдохновения.
Переступая через порог, Гобер, предводитель восставших, снял фуражку и проговорил:
– Шапки долой!
Все обнажили головы.
Послышался чей-то голос:
– Нам нужно оружие.
Другой прибавил:
– Если оно здесь есть, мы заберем его.
– Без сомнения, – сказал предводитель.
Передняя, большая строгая комната, была меблирована в старинном испанском стиле: вдоль ее стен стояли деревянные сундуки; свет проникал сюда сквозь узкое и длинное окно в углу.
Они вошли в переднюю.
– Построиться! – скомандовал предводитель.
В некотором смущении, переговариваясь друг с другом, они выстроились по трое в ряд.
– Сохраняйте тишину, – приказал предводитель.
Все смолкли.
– Если здесь есть оружие, мы возьмем его.
Старушка, дрожа, указывала им дорогу.
Из передней они перешли в столовую.
– Вот оно! – вскричал один из них.
– Что? – спросил предводитель.
– Оружие.
И в самом деле, в столовой на стене были развешаны доспехи.
Тот, кто первым заметил оружие, продолжал:
– Вот ружье.
И он указал пальцем на старинный, редкой формы мушкет с кремневым запалом.
– Это произведение искусства, – заметил предводитель.
Тут подал голос другой повстанец, человек с седыми волосами:
– В тысяча восемьсот тридцатом мы брали такие ружья в музее артиллерии.
Предводитель возразил:
– Музей артиллерии принадлежал народу.
И они оставили ружье на месте.
Рядом с мушкетом висел длинный турецкий ятаган с клинком дамасской стали; его рукоятка и ножны из цельного серебра были украшены причудливой резьбой.
– Ага! – воскликнул один из повстанцев. – Вот, кстати, отличное оружие. Я беру его. Это сабля.
– Она серебряная! – крикнули в толпе.
Этого было достаточно. Никто не прикоснулся к ятагану.
Среди этой толпы было немало тряпичников из Сент-Антуанского предместья, бедняков, живших в крайней нищете.