Текст книги "Том 15. Дела и речи"
Автор книги: Виктор Гюго
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 57 страниц)
Брюссель, 12 сентября 1869
Мой дорогой Феликс Пиа!
Я прочел ваше прекрасное и сердечное письмо.
Я не имею права, вы это поймете, говорить от имени наших товарищей по изгнанию. Я ограничиваю свой ответ тем, что касается лично меня.
В ближайшем будущем, я думаю, отпадет барьер чести, который я сам себе установил этой строкой:
И коль останется один, им буду я.
Тогда я вернусь на родину.
И, выполнив долг изгнания, я стану выполнять иной долг.
Я принадлежу своей совести и народу.
Виктор Гюго.
ОКТЯБРЬСКИЙ КРИЗИС 1869 ГОДАЛуи Журдану, редактору газеты «Сьекль»
Брюссель, 12 октября 1869
Мой дорогой старый друг!
Мне доставили «Сьекль».Я прочел вашу, лестную для меня, статью; она растрогала и поразила меня.
Поскольку вы ждете моего слова, я его скажу.
Я благодарю вас за предоставленную мне возможность положить конец недоговоренности.
Во-первых, я лишь рядовой читатель «Раппель». Мне казалось, что я сказал об этом достаточно ясно и мне не придется повторять это вновь.
Во-вторых, я не советовал и не советую устраивать какую-либо народную манифестацию 26 октября.
Я полностью поддержал «Раппель», обратившийся к левым депутатам с просьбой организовать выступление, к которому мог бы присоединиться Париж. Сугубо мирнаядемонстрация, без оружия,подобная тем демонстрациям, какие организуют в таких случаях жители Лондона, подобная демонстрации ста двадцати тысяч фениев в Дублине три дня тому назад, – вот чего просил «Раппель».
Однако раз левые воздержались от этого, народ тоже должен воздержаться.
У народа нет точки опоры.
Итак – никакой манифестации.
Право на стороне народа, насилие на стороне властей.
Не дадим же властям никакого повода для применения насилия против права.
26 октября никто не должен выходить на улицу.
Что, по-видимому, действительно вытекает из создавшегося положения – это отказ от присяги.
Торжественная декларация левых депутатов, освобождающая их перед лицом нации от присяги, – вот правильный выход из кризиса. Выход нравственный и революционный. Я намеренно связываю эти два слова.
Пусть народ воздержится от выступления – и оружие будет бездействовать; пусть депутаты заговорят – и присяга будет упразднена.
Таковы два моих совета.Поскольку вы интересовались моим мнением – вот оно.
Еще одно, последнее, слово. В тот день, когда я призову к восстанию, я буду с вами.
Но на этот раз я к нему не призываю.
Благодарю вас за ваше красноречивое послание. Поспешно отвечаю вам и жму вашу руку.
Виктор Гюго.
ШАРЛЮ ГЮГООтвиль-Хауз, 18 декабря 1869
Итак, мой сын, тебе вторично нанесли удар. В первый раз, девятнадцать лет назад, ты сражался против эшафота; тебя осудили. Во второй раз, теперь, ты сражался против войны, призывая солдат к братству, тебя снова осудили. Я завидую твоей двойной славе.
В 1851 году тебя защищали благородный и красноречивый Кремье и я. В 1869-м тебя защищали Гамбетта, этот великий продолжатель дела Бодена, и Жюль Фавр, великолепный мастер слова, в чьем бесстрашии я убедился 2 декабря.
Все хорошо.Будь доволен.
Ты совершаешь то же преступление, что и я, предпочитая обществу, которое убивает, общество, которое наставляет и просвещает, а народам, истребляющим друг друга, народы, помогающие друг другу. Ты сражаешься против мрачного пассивного повиновения – повиновения палача и повиновения солдата. Ты не хочешь, чтобы общественный порядок поддерживался двумя кариатидами: на одном конце – человек-гильотина, на другом – человек-ружье. Тебе больше по душе Вильям Пени, чем Жозеф де Местр, и Иисус, чем Цезарь. Ты хочешь видеть топор только в руках дровосека в лесу, а меч – только в руках гражданина, восставшего против тирании. Законодателю ты ставишь в пример Беккария, а солдату – Гарибальди. Как было не дать за все это четыре месяца тюрьмы и тысячу франков штрафа!
Следует добавить, что ты вызываешь подозрение еще и тем, что не одобряешь нарушения законов с помощью вооруженной силы и, возможно, способен побуждать людей ненавидеть тех, кто производит ночные аресты, презирать тех, кто приносит ложную присягу.
Повторяю, все хорошо.
Я был военным с самого детства. Когда я родился, отец внес меня в именной список Королевского корсиканского полка (да, корсиканского, это не моя вина). И раз уж я вступил на путь признаний, то должен сказать, что именно в этом – причина моей давней симпатии к армии. Где-то я писал:
Люблю людей меча – ведь я и сам солдат
Но при одном условии: чтобы этот меч был незапятнан.
Меч, который мне по душе, это меч Вашингтона, меч Джона Брауна, меч Барбеса.
Надо прямо сказать нынешней армии, что она ошибается, если считает себя похожей на прежнюю. Я говорю о той великой армии, сложившейся шестьдесят лет назад, которая сначала называлась армией республики, потом – армией империи, и которая, в сущности говоря, прошла через всю Европу как армия революции. Мне известно все, в чем можно упрекнуть эту армию, но у нее были и огромные заслуги. Эта армия повсюду разрушала предрассудки и бастилии. В ее походном ранце лежала Энциклопедия. Она сеяла философию с чисто солдатской бесцеремонностью. Горожан она именовала «шпаками», зато священников называла попами. Она без стеснения расправлялась с суевериями, и Шампионне фамильярно похлопывал по плечу святого Януария.
Когда готовилось установление империи, кто особенно ревностно голосовал против нее? Армия. В рядах этой армии были Уде и филадельфийцы. Там были также Малле, Гидаль и мой крестный отец Виктор де Лагори, – все трое расстреляны на равнине Гренель. К этой же армии принадлежал Поль-Луи Курье. То были старые товарищи Гоша, Марсо, Клебера и Дезе.
Эта армия, шествуя через столицы, опустошала на своем пути все тюрьмы, еще полные жертв: в Германии – застенки ландграфов, в Риме – подвалы замка святого Ангела, в Испании – подземелья инквизиции. С 1792 по 1800 год она своей саблей выпустила кишки старой развалине – европейскому деспотизму.
В дальнейшем она – увы! – сажала на трон королей или позволяла их сажать, но она же и свергала их. Она арестовала папу. До Ментаны было еще далеко. Кто боролся с ней в Испании и в Италии? Священники. El pastor, el frayle, el cura [31]31
Пастор, монах, священник (исп.).
[Закрыть]– так именовались начальники этой банды. Отнимите Наполеона – и все же сколь великой остается эта армия! В основе своей она была философом и гражданином. В ней не угас еще древний республиканский пыл. Это был дух Франции – ее вооруженный дух.
Я был тогда ребенком, но у меня сохранились кое-какие воспоминания. Вот одно из них.
Я жил в Мадриде во времена Жозефа. То была эпоха, когда священники показывали испанским крестьянам на комете 1811 года святую деву, держащую за руку Фердинанда VII, и крестьяне отчетливо видели это зрелище. Мы учились – я и два моих брата – в дворянской семинарии при коллеже Сан-Исидро. У нас было два учителя-иезуита, один ласковый, другой суровый, дон Мануэль и дон Базилио. Однажды наши иезуиты – разумеется, повинуясь приказу, – вывели нас на балкон, чтобы показать нам четыре французских полка, вступавших в Мадрид. Эти полки участвовали в итальянской и германской кампаниях, а теперь возвращались из Португалии. Народ, стоявший вдоль тротуаров и наблюдавший за прохождением солдат, с тревогой смотрел на этих людей, которые несли сюда, в католический мрак, французский дух, которые заставили церковь испытать на себе, что такое подлинная революция, которые открыли монастыри, вышибли решетки, сорвали покрывала, проветрили ризницы и умертвили инквизицию. Когда они проходили перед нашим балконом, дон Мануэль наклонился к уху дона Базилио и сказал ему: «Это идет Вольтер».
Пусть задумается нынешняя армия: те солдаты не подчинились бы, если бы им приказали стрелять в женщин и детей. Из Арколе и Фридланда приходят не для того, чтобы отправиться в Рикамари.
Я повторяю, мне хорошо известно все, в чем можно упрекнуть эту великую умершую армию, но я благодарен ей за революционную брешь, которую она пробила в старой теократической Европе. Когда пороховой дым рассеялся, за этой армией остался длинный светлый след.
Ее несчастье, сочетающееся с ее славой, состоит в том, что она была на одном уровне с Первой империей. Да страшится нынешняя армия, как бы ей не оказаться на одном уровне со Второй!
Девятнадцатый век подхватывает свое достояние всюду, где встречает его; а его достояние – это прогресс. Он учитывает каждое отступление и каждое движение вперед, совершенное армией. Он приемлет солдата лишь при условии, если находит в нем гражданина. Солдату суждено исчезнуть, гражданину – остаться в веках.
Именно за то, что ты считал это справедливым, ты и был осужден французским судом, у которого, скажем мимоходом, иногда бывают неудачи и которому подчас не удается найти лиц, виновных в государственной измене. По-видимому, трон умеет хорошо прятать.
Будем настойчивы. Будем все более и более верны духу нашего великого века. Будем беспристрастны настолько, чтобы любить свет, откуда бы он ни исходил. Не будем отворачиваться от него, в какой бы точке горизонта он ни появился. Я, говорящий это, одинокий человек, разобщенный со всем миром, – одинокий в силу уединенности места, где я живу, разобщенный отвесными скалами, нагроможденными вокруг моего сознания, – я совершенно чужд полемике, отголоски которой нередко доходят до меня лишь с большим опозданием. Я ничего не пишу о том, что волнует Париж, и никого не подстрекаю к этим волнениям, но они нравятся мне. Моя душа издалека приобщается к ним. Я принадлежу к числу тех, кто приветствует революционный дух повсюду, где встречает его; я рукоплещу любому человеку, в ком присутствует этот дух, независимо от того, как его имя – Жюль Фавр или Луи Блан, Гамбетта или Барбес, Бансель или Феликс Пиа, – и я ощущаю могучее дыхание революции как в убедительном красноречии Пеллетана, так и в блестящем сарказме Рошфора.
Вот все, что я хотел сказать тебе, мой сын.
Начинается девятнадцатая зима моего изгнания. Я не жалуюсь. На Гернсее зима – длительный шторм. Для души негодующей и спокойной этот океан, всегда безмятежный и вечно бушующий, – хорошее соседство, и ничто так не закаляет человека, как зрелище этого величавого гнева.
Виктор Гюго.
1870
О КУБЕЖенщины Кубы, я слышу ваши жалобы. В отчаянии вы обращаетесь ко мне. Беглянки, мученицы, вдовы, сироты, вы ищете поддержки у побежденного. Изгнанницы, вы взываете к изгнаннику; вы, утратившие домашний очаг, зовете на помощь того, кто утратил родину. Разумеется, нам очень тяжело; ни у вас, ни у меня нет ничего, кроме голоса; ваш голос стонет, мой предостерегает. Вы можете только рыдать, я могу только подать совет – вот все, что нам осталось. И вы и я слабы, но в нашей слабости таится сила, потому что вы – это право, а я – это совесть.
Совесть – стержень души; пока совесть чиста, душа непреклонна. У меня есть только одна сила – совесть, но этого достаточно. И вы хорошо сделали, что обратились ко мне.
Я буду говорить в защиту Кубы, как говорил в защиту Крита. Ни одна нация не имеет права наложить руку на другую нацию; Испания не властна над Кубой, так же как Англия не властна над Гибралтаром. Ни один народ не может владеть другим народом, так же как ни один человек не может владеть другим человеком. Насилие над целой нацией еще отвратительнее, чем насилие над отдельной личностью, – только и всего. Расширить масштабы рабства – значит сделать его еще более гнусным. Один народ подавляет другой, одна раса высасывает жизнь у другой, подобно чудовищному спруту, – это потрясающее злодеяние является одним из ужасных фактов девятнадцатого века: мы видим сегодня, как Россия душит Польшу, Англия душит Ирландию, Австрия – Венгрию, Турция – Герцеговину и Крит, Испания – Кубу. Повсюду льется кровь народов и вампиры присосались к трупам.
К трупам? Нет, я отвергаю это слово. Я уже говорил: народы истекают кровью, но не умирают. Куба полна жизни, а Польша сильна духом.
Испания – благородная, достойная восхищения нация, и я люблю ее, но я не могу любить ее больше, чем Францию. И все же, если бы Франция еще владела Гаити, я бы сказал ей: «Откажись от Гаити!» – так же как говорю Испании: «Откажись от Кубы!»
И, требуя этого от моей родины, я тем самым доказал бы ей свое глубокое уважение. Уважение проявляется в справедливых советах. Говорить правду – значит любить.
Женщины Кубы, так красноречиво рассказывающие мне о ваших муках и страданиях, я преклоняю перед вами колени и целую ваши израненные ноги. Не сомневайтесь: ваша героическая родина будет вознаграждена за свою скорбь, столько крови не будет пролито напрасно, – настанет день, когда прекрасная Куба, свободная и независимая, займет место среди своих благородных сестер, республик Америки. Что до меня, поскольку вы спрашиваете моего мнения, отвечаю вам – я в этом убежден. Сейчас, когда по всей Европе совершаются преступления, когда в окутывающем ее мраке можно различить на вершинах какие-то неведомые призраки – злодеяния, увенчанные коронами, когда нагромождаются страшные, вызывающие ужас события, я поднимаю голову, я жду. Моей религией всегда была надежда. Силой интуиции угадывать будущее – этого достаточно побежденному. Большое счастье видеть уже сегодня то, что мир увидит только завтра. Настанет час – и, как бы мрачно ни было настоящее, справедливость, истина и свобода восторжествуют и засияет их ослепительный восход. Я благодарю бога за то, что он уже сейчас даровал мне эту уверенность. Единственная радость, которая остается изгнаннику во мраке ночи, – это в глубине души предвидеть рассвет.
Те, кого называют кубинскими мятежниками, просят меня написать для них декларацию. Вот она:
В конфликте между Испанией и Кубой мятежник – Испания.
Так же как в декабрьской борьбе 1851 года мятежником был Бонапарт.
Для меня не важно, на чьей стороне сила; важно то, на чьей стороне право.
Но, могут мне сказать, ведь это же метрополия! Разве она не имеет прав?
Давайте объяснимся.
Метрополия имеет право быть матерью, но она не имеет права быть палачом.
Но разве в цивилизованном мире народы не разделяются на старших и младших? Разве взрослые не должны опекать несовершеннолетних?
Давайте объяснимся до конца.
В цивилизованном мире старшинство не есть право, оно – обязанность. Правда, эта обязанность дает в то же время некоторые права, в том числе право на колонизацию. Как дети имеют право на образование, так дикие народы имеют право на цивилизацию, и приобщить их к ней – долг цивилизованных наций. Заплатить свой долг – это обязанность, но это также и право. Отсюда в древности – право Индии на Египет, Египта – на Грецию, Греции – на Италию, Италии – на Галлию. Отсюда в наше время – право Англии на Азию, Франции – на Африку, при условии, однако, чтобы тиграм не поручали цивилизовать волков, при условии, чтобы у Англии не было Клайва, а у Франции – Пелисье.
Открыть остров – не значит получить право истязать его народ; такова история Кубы; не стоило начинать ее с Христофора Колумба, чтобы закончить Чаконом.
Допустим, что цивилизация сопряжена с колонизацией, что колонизация сопряжена с опекой; но колонизация не должна быть эксплуатацией, а опека не должна быть рабством.
Опека прекращается по закону после совершеннолетия опекаемого, безразлично, является ли опекаемый ребенком или целым народом. Всякая опека, которая продолжается после совершеннолетия, превращается в узурпацию; узурпация, которую народ терпит по привычке или из малодушия, – это злоупотребление; узурпация, которую навязывают силой, – это преступление, преступление, которое я обличаю, где бы я его ни увидел.
Куба достигла совершеннолетия.
Куба принадлежит только Кубе.
Сейчас Куба подвергается ужасной, неописуемой пытке. Кубу травят и избивают в ее лесах, в ее долинах, в ее горах. Она терпит все те муки, которые являются уделом беглого раба.
Загнанная, окровавленная, но гордая Куба борется против свирепого гнета. Победит ли она? Несомненно. Но сейчас она страдает и обливается кровью. Кажется, что пытки всегда должны сопровождаться насмешкой, ибо жестокая судьба словно смеется над Кубой: сколько бы там ни было разных губернаторов, они всегда оказываются палачами; даже имена их почти не меняются – после Чакона туда посылают Кончу, словно один и тот же клоун выворачивает одежду наизнанку.
Кровь льется от Порто-Принсипе до Сант-Яго, кровь льется в Медных горах, в горах Каркакуны, в горах Гуахавы, кровью окрашены воды всех рек, и Канто, и Ай-ла-Чика; Куба взывает о помощи.
Об этих страданиях Кубы я заявляю Испании, потому что Испания великодушна. Виноват не испанский народ, а правительство. Испанский народ благороден и добр. Если убрать из его истории священников и королей, станет очевидно, что испанский народ творил только добро. Он колонизовал, оплодотворяя, словно Нил, который, разливаясь, оплодотворяет землю.
В тот день, когда народ станет властелином, он вернет себе Гибралтар и отдаст Кубу.
Освобождать рабов – значит умножать свою силу. Освобождение Кубы усилит Испанию, ибо возрастет ее слава. Испанский народ сможет гордиться тем, что он будет свободен на родине и велик за ее пределами.
Виктор Гюго.
Отвиль-Хауз, 1870
РЕЧЬ НА ПОХОРОНАХ ЭННЕТА ДЕ КЕСЛЕРА7 апреля 1870 года
На другой день после преступления 1851 года, 3 декабря, на рассвете, в предместье Сент-Антуан была воздвигнута баррикада, памятная тем, что на ней пал депутат народа. Солдаты считали, что они разбили эту баррикаду, а государственный переворот полагал, что он ее уничтожил; но и он и солдаты ошибались. Разрушенная в Париже, она вновь возникла в изгнании.
Баррикада Бодена немедленно появилась снова, но уже не во Франции, а за ее пределами. Она появилась, отстроенная на этот раз не из булыжников мостовой, а из принципов; из материальной она стала идеальной, тем самым – более грозной; ее, эту гордую баррикаду, построили изгнанники из обломков справедливости и свободы. На постройку ее ушло все, что осталось от растоптанного права, и от этого она стала великолепной и священной. С этих пор она возвышается перед Империей, преграждая ей путь в будущее и закрывая от нее горизонт. Она высока, как правда, и тверда, как честь; ее обстреливают, как разум, и на ней продолжают умирать. После Бодена – ибо это все та же баррикада – на ней умерла Полина Ролан, на ней умер Рибейроль, умер Шаррас, умер Ксавье Дюрье и только что умер Кеслер.
Кеслер был связующим звеном между обеими баррикадами – баррикадой Сент-Антуанского предместья и той, что построена в изгнании, ибо, подобно многим изгнанникам, он сражался и на той и на другой.
Позвольте же мне воздать почести этому талантливому писателю и бесстрашному человеку. Он обладал всеми видами мужества: от пылкой доблести в бою до длительной стойкости в испытаниях, от храбрости, не знающей страха перед картечью, до героизма, способного перенести тоску по родине. Это был боец и страдалец.
Подобно многим представителям нашего века, включая сюда и меня самого, он был в свое время роялистом и католиком. Никто не несет ответственность за то, с чего он начал. Заблуждение в начале пути делает более почетным конечный приход к истине.
Кеслер тоже был жертвой отвратительного воспитания, напоминающего западню, в которую заманивают детские умы, искажая историю, подтасовывая факты и извращая их духовный мир; результатом такого воспитания являются целые поколения ослепленных. И когда появляется деспот, он может выманить у обманутых народов все, вплоть до их согласия на тиранию; ему удается фальсифицировать даже всеобщее голосование. И тогда можно увидеть, как добиваются управления целой страной путем вымогательства подписи, называемого плебисцитом.
Кеслер, как и многие из нас, сумел перевоспитать себя; он отбросил предрассудки, впитанные с молоком матери, отказался от привычек детства, вышел из круга ложных представлений и приобщился к истинным идеям, созрел, возмужал и, умудренный действительностью, руководимый логическим мышлением, превратился из роялиста в республиканца. Как только он познал истину, он стал ее самоотверженным поборником, и я не знаю примера более глубокого и стойкого самопожертвования. Хотя его снедала тоска по родине, он отверг амнистию. Он подтвердил верность своим взглядам своей смертью.
Он пожелал протестовать до конца. Он остался изгнанником потому, что боготворил отчизну. Унижение Франции было ему тягостно. Он неотступно наблюдал за тем обманом, который зовется Империей, и, негодуя, содрогаясь от стыда, жестоко страдал. Его изгнание и его гнев длились девятнадцать лет, и вот, наконец, он уснул.
Уснул... Нет, это не то слово. Смерть – это не сон, это жизнь. Смерть – это чудесное перевоплощение, и ее прикосновение оказывает на человека двоякое действие: сначала он застывает, а затем воскресает; его дыхание угасает, но сам он возгорается вновь. Мы видим лишь глаза, которые смерть смежила, и не видим тех, которые она отверзла.
Прощай, старый товарищ! Отныне ты будешь жить истинной жизнью! Ты обретешь справедливость, правду, братство, гармонию и любовь в бесконечной невозмутимости вселенной. Ты отлетел к свету. Теперь ты познаешь глубокую тайну этих цветов и трав, сгибаемых ветром, этих волн, шум которых слышен вдалеке, этой великой природы, принимающей тело во мрак могилы и озаряющей душу бессмертным сиянием. Ты будешь жить священной и неугасимой жизнью звезд. Ты уйдешь туда, где пребывают лучшие умы, которые когда-то жили и светили нам, где обитают мыслители, мученики, апостолы, пророки, предтечи, избавители. Ты увидишь эти великие пылающие сердца во всем ослепительном блеске, который им придала смерть. Послушай, ты скажешь Жан-Жаку, что человеческий разум секут розгами; ты скажешь Беккария, что закон дошел до такой степени бесчестия, что, совершая убийство, он прячется; ты скажешь Мирабо, что Восемьдесят девятый год пригвожден к позорному столбу; ты скажешь Дантону, что в страну вторглась орда, худшая, чем иноземные солдаты; ты скажешь Сен-Жюсту, что народ не имеет права говорить; ты скажешь Марсо, что армия не имеет права думать; ты скажешь Робеспьеру, что Республике нанесен удар кинжалом; ты скажешь Камиллу Демулену, что правосудие умерло; и ты скажешь им всем, что тем не менее все не так уж плохо и что когорта смелых сражается во Франции с небывалым дотоле мужеством, а за пределами Франции – мы, добровольные мученики, горсточка оставшихся в живых изгнанников, все еще держимся и решили ни за что не сдаваться, стоя на великой баррикаде, именуемой изгнанием, вдохновленные нашими убеждениями и овеянные тенями наших великих предков!