Текст книги "Том 15. Дела и речи"
Автор книги: Виктор Гюго
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 57 страниц)
Одно отрадно: предчувствовать собственное милосердие; быть готовым помиловать виновного, когда тот будет побежден и будет стоять на коленях; знать, что ты никогда его безжалостно не оттолкнешь. Испытываешь священную радость, заранее обещая предоставить убежище будущим побежденным и беглецам, кто бы они ни были. Перед поверженным врагом гнев складывает оружие. Пишущий эти строки приучил своих спутников по изгнанию к словам, которые он постоянно повторял: «Если когда-нибудь, на следующий день после революции, спасающийся бегством Бонапарт постучит ко мне в дверь и попросит у меня приюта, ни один волос не упадет с его головы».
Эти размышления, усложненные обрушившимися на изгнанника превратностями судьбы, отрадны для него. Они не мешают ему выполнить свой долг. Напротив, они его к этому побуждают. Будь тем более суров сегодня, чем более снисходительным ты станешь завтра; рази всемогущего до тех пор, пока ты не окажешь помощь умоляющему. Впоследствии, прежде чем простить, ты выставишь лишь одно условие – раскаяние. Сейчас ты имеешь дело с удавшимся преступлением – клейми его.
Рыть могилу для врага-победителя и готовить приют врагу побежденному, сражаться в надежде на то, что ты сможешь простить, – вот в чем заключаются великие усилия и великие помыслы изгнанника. Добавьте к этому бескорыстное сострадание к общечеловеческим горестям. Изгнанник находит благородное удовлетворение в том, что он не бесполезен. Сам будучи ранен, истекая кровью, он забывает о себе и врачует раны человечества. Можно подумать, что он только мечтает. Нет, он ищет реальную действительность. Скажем больше – он ее находит. Он блуждает по пустыне и думает о шумных городах-муравейниках, о нищете, обо всех, кто трудится и мыслит, о плуге, об иголке в покрасневших пальцах работницы, сидящей в холоде на мансарде, о зле, взращенном там, где не посеяно добро, о безработных отцах и невежественных сыновьях, о плевелах, растущих в мозгу необразованных людей, о вечерних улицах, о бледных фонарях, о соблазнах, которые предстают глазам голодных прохожих, о социальных контрастах, о бедной девушке, которая становится проституткой – о мужчины! – по нашей вине. Это размышления и мучительные и полезные. Исследуйте проблему – и разрешение последует. Изгнанник без устали предается мечтам. Его шаги вдоль берега моря не затеряются. Он находится в дружеском общении с великой силой – бездной. Он всматривается в бесконечность, он прислушивается к неведомому. Глубокий сумрачный голос говорит с ним. Вся природа целиком отверзается перед этим отшельником. Суровые аналогии поучают его и служат ему советчиками. Обреченный, преследуемый, задумчивый, он видит перед собой тучи, ветер, орлов; он убеждается в том, что судьба его грозна и мрачна, как тучи, что его преследователи бессильны в своей ярости, как ветер, и что душа его свободна, как орлы.
Изгнанник радушен. Ему приятны розы, птичьи гнезда, мелькание бабочек. Летом он приобщается к нежной радости живых существ и растворяется в ней; он непоколебимо верит в таинственную и бесконечную доброту, простирая свою детскую наивность до веры в бога; он делает из весны свое жилище; очаровательные зеленые гроты из сплетения ветвей составляют обители для его ума; он живет в апреле, переселяясь мысленно во флореаль; он наблюдает за расцветом садов и лугов, их расцвет вызывает в нем глубокое волнение; он подслушивает тайны пучка травы; он изучает муравьиные и пчелиные республики; он сравнивает между собой различные мелодии, звучащие наперебой для слуха незримого Вергилия в георгиках лесов; красота природы трогает его порою до слез; его привлекают к себе дикие заросли кустарников, и он выходит оттуда смятенный и слегка испуганный; его занимают причудливые очертания утесов; грезя наяву, он видит, как маленькие трехлетние девочки бегут вдоль берега моря и плещут босыми ножками по воде, задрав обеими руками свои юбчонки и являя свою невинную наготу перед лицом необъятного плодородия вселенной; зимой он прикармливает птиц, рассыпая им крошки хлеба на снегу. Время от времени ему пишут: «Отменено такое-то уголовное наказание; знайте, голова такого-то будет спасена от топора». И он вздымает руки к небу.
VIII
В борьбе против этого опасного человека правительства оказывают друг другу помощь. Они договариваются между собой о взаимном преследовании изгнанников, о высылке, об интернировании, а иногда – и о выдаче их. Неужели о выдаче?! Да, о выдаче. Так было на Джерси в 1855 году. 18 октября изгнанники увидели корабль императорского военного флота «Ариэль», пришвартовавшийся к набережной Сент-Элье. Он пришел за ними. Виктория приносила изгнанников в дар Наполеону; троны обмениваются порой такого рода любезностями.
Подарок не состоялся. Английская роялистская пресса приветствовала это решение, но народ Лондона воспринял его плохо: он начал ворчать. Так уж создан этот народ: его правительство может быть пуделем, но сам он – дог. Дог – это лев среди собак. Величие и честность – вот что такое английский народ.
Этот добрый и гордый народ оскалил зубы. Пальмерстон и Бонапарт должны были довольствоваться высылкой. Изгнанники были этим мало взволнованы. Они с улыбкой выслушали официальное уведомление, переданное им на слегка ломаном языке. «Ладно! – сказали изгнанники. – Экспьюлшен!» Это произношение их вполне удовлетворило.
Если в ту пору правительства были заодно с тем, кто изгоняет, то изгнанники ощущали великолепную солидарность с народами. Эта солидарность, таящая в себе ростки будущего, проявлялась в самых различных формах, и примеры тому найдутся на каждой странице этой книги. Она вспыхивала при встрече со случайным прохожим, одиноким человеком, путешественником. Все эти факты малозаметны и как будто маловажны, но знаменательны. Об одном из них стоит, пожалуй, даже вспомнить.
IX
Летом 1867 года Луи Бонапарт достиг предела славы, на который может рассчитывать преступление. Он был на вершине своей горы, вознесенный на нее крайней степенью позора. Ничто ему уже не препятствовало; он был бесчестен и обладал верховной властью. Не могло быть более полной победы – казалось, что он победил совесть людей. Величества и высочества были у его ног или в его объятиях; Виндзор, Кремль, Шенбрунн и Потсдам назначали друг другу свидания в Тюильри. У него было все: политическая слава – г-н Руэр, военная слава – г-н Базен, литературная слава – г-н Низар; он был признан такими выдающимися людьми, как г-да Вьейяр и Мериме. Второе декабря длилось для него пятнадцать тацитовских лет – grande mortalis aevi spatium; [4]4
Огромный промежуток времени для смертного (лат.).
[Закрыть]Империя была в зените славы и расцвета, выставляя себя напоказ. В театрах глумились над Гомером, а в Академии – над Шекспиром. Профессора истории утверждали, что Леонид и Вильгельм Телль никогда не существовали. Все звучало в унисон, ничто не детонировало; налицо было полнейшее соответствие между убожеством идей и покорностью их творцов; низость взглядов равнялась заносчивости их носителей; уничижение было законом. Существовало нечто вроде Англо-Франции, образованной из сочетания Бонапарта и Виктории – свободы в духе Пальмерстона и империи в духе Тролона; это был более чем союз – почти что поцелуй. Верховный судья Англии выносил приговоры в угоду французскому императору; британское правительство объявляло себя слугой императорского правительства и, как мы видели, стремилось доказать ему свою покорную преданность высылками, процессами, угрозами применения закона о чужестранцах (alien-bill) и мелкими преследованиями английского образца. Эта Англо-Франция осуждала на изгнание Францию и унижала Англию, но она царствовала: Франция была рабой, Англия – служанкой; такова была политическая обстановка. Правда, будущее было скрыто под маской, но зато позорное настоящее не прятало своего лица и, по общему признанию, было восхитительно. В Париже блистала Всемирная выставка, ослеплявшая великолепием Европу: там были чудеса, и среди них, на возвышении, пушка Круппа; по этому поводу французский император поздравлял прусского короля.
Это была пора наивысшего процветания.
Никогда еще на изгнанников не смотрели так косо. В некоторых английских газетах их называли «мятежниками».
В это лето, в один из июльских дней, некий пассажир совершал переезд с Гернсея в Саутгемптон. Это был один из тех «мятежников», о которых мы только что говорили. Он был депутатом в 1851 году и был изгнан 2 декабря. Этот пассажир, чье имя не стоит здесь называть, ибо его присутствие послужило лишь поводом к случаю, о котором мы расскажем, сел в это утро, в порту Сен-Пьер, на почтовый пароход «Нормандия». Путь с Гернсея в Саутгемптон занимает семь-восемь часов.
Было как раз то время, когда египетский хедив, отдав приветственный визит Наполеону, прибыл приветствовать Викторию, и в этот самый день английская королева показывала вице-королю Египта английский флот на Ширнесском рейде, по соседству с Саутгемптоном.
Упомянутый нами пассажир был молчаливым седовласым человеком; стоя подле рулевого, он внимательно смотрел на море.
«Нормандия» покинула Гернсей в десять часов утра. Было уже около трех часов дня, и пароход приближался к Иглам, окаймляющим южную оконечность острова Уайт; вдали можно было различить это высокое и первобытное архитектурное сооружение, созданное морем и выступающее из океана гигантскими меловыми остриями, подобно колокольням огромного затонувшего собора. Готовились войти в устье реки Саутгемптон, и рулевой начал поворачивать влево.
Пассажир смотрел на приближающиеся Иглы, как вдруг он услышал, что кто-то назвал его по имени; он оглянулся и увидел перед собой капитана корабля.
Этот капитан был приблизительно одного с ним возраста; его звали Харви; он был широкоплеч, с густыми седыми бакенбардами, загорелым и гордым лицом, веселыми глазами.
– Правда ли, сударь, – сказал он, – что вам хотелось бы взглянуть на английский флот?
Пассажир до сих пор не выражал этого желания, но слышал, как его оживленно высказывали стоявшие неподалеку женщины.
Он ограничился тем, что ответил:
– Но ведь это не ваш курс, капитан.
На это капитан возразил:
– Это будет моим курсом, если вам угодно.
У пассажира вырвался возглас удивления:
– Вы готовы изменить курс?
– Да.
– Чтобы доставить мне удовольствие?
– Да.
– Французский корабль не сделал бы этого для меня.
– То, чего не сделал бы для вас французский корабль, – ответил капитан, – сделает английский.
И он добавил:
– Прошу вас только, ради облегчения моей ответственности перед начальством, записать в журнал ваше пожелание.
И он подал пассажиру судовой журнал, в котором тот под его диктовку написал: «Мне хочется увидеть английский флот» – и расписался.
Через минуту пароход повернул направо, оставив с левого борта Иглы и реку Саутгемптон, и вошел на Ширнесский рейд.
Зрелище было поистине прекрасным. Дым и гром всех береговых батарей смешивался воедино; массивные силуэты броненосных кораблей, стоявших уступами друг за другом, виднелись в красноватой дымке, образуя густой лес мачт, то появлявшихся, то исчезавших. «Нормандия» проходила среди этих мрачных великанов, приветствуемая криками «ура!» Прохождение сквозь строй английского флота длилось около двух часов.
Когда, часов в семь вечера, «Нормандия» прибыла в Саутгемптон, на ней были подняты флаги расцвечивания.
Один из друзей капитана Харви, г-н Расколь, директор «Курье де л'Эроп», ждал его в порту. Он удивился праздничному виду корабля.
– В честь кого это вы подняли флаги, капитан? В честь хедива?
Капитан ответил:
– В честь изгнанника.
«В честь изгнанника» означало: в честь Франции.
Мы не рассказали бы об этом факте, если бы он не был созвучен с тем величием, которое проявил капитан Харви в последние минуты своей жизни.
Эти последние минуты таковы.
Через три года после парада на Ширнесском рейде, вскоре после того, как он вручил своему июльскому пассажиру 1867 года приветственный адрес от моряков Ламанша, в ночь на 17 марта 1870 года капитан Харви совершал свой обычный рейс из Саутгемптона на Гернсей. Море окутывала мгла. Капитан стоял на мостике и маневрировал с большой осторожностью, ибо шел ночью и в тумане. Пассажиры спали.
«Нормандия» была большим судном, должно быть самым лучшим из почтовых пароходов, курсировавших по Ламаншу: шестьсот тонн водоизмещения, двести пятьдесят английских футов в длину и двадцать пять в ширину; она была «молодой», как говорят моряки: ей не было и семи лет. Она была построена в 1863 году.
Туман сгущался; пароход вышел из устья реки Саутгемптон и находился в открытом море, оставив Иглы примерно в пятнадцати милях за собой. Он двигался медленно. Было четыре часа утра.
Темнота была абсолютной; низкая пелена нависла над судном и окутывала его; с трудом можно было различить верхушки мачт.
Нет ничего более страшного, чем слепые корабли, идущие ночью.
Внезапно из пелены тумана вынырнула темная масса, подобная огромному призраку, пенящему волны, – гигантский утес, прорезавший ночной мрак. Это была «Мэри», большой винтовой пароход, шедший из Одессы в Гримсби с грузом в пятьсот тонн зерна; развив огромную скорость, всей своей тяжестью «Мэри» шла прямо на «Нормандию».
Нет никакой возможности избежать столкновения: настолько мгновенно появляются эти корабли – призраки в тумане. Это встречи без предварительного сближения. Прежде чем ты различишь опасность, ты уже мертв.
«Мэри», шедшая на всех парах, врезалась в борт «Нормандии» и пробила его.
Поврежденная сама от удара, она остановилась.
На «Нормандии» было двадцать восемь человек экипажа, женщина-стюардесса и тридцать один пассажир, из которых двенадцать женщин.
Толчок был ужасен. В одну минуту все выскочили на палубу – мужчины, женщины, дети – и, полуодетые, бегали, кричали и плакали. Волна яростно била внутрь судна. Котел машины, залитый водой, задыхался.
На корабле не было водонепроницаемых переборок; спасательных кругов не хватало.
Капитан Харви, стоя на командирском мостике, крикнул:
– Молчать! Внимание! Шлюпки на воду! Сперва женщины, затем пассажиры-мужчины, потом экипаж. Надо спасти шестьдесят человек.
Всего было шестьдесят один, но о себе он забывал.
Спустили шлюпки. Все бросились к ним. От поспешности и давки шлюпки могли опрокинуться. Помощник капитана Оклфорд и три боцмана – Гудвин, Беннетт и Уэст – сдерживали толпу, обезумевшую от страха. Спать – и вдруг, сразу умереть – это ужасно.
Тем временем, покрывая все крики и шум, раздавался низкий голос капитана, и во тьме шел обмен короткими фразами:
– Механик Локс!
– Есть, капитан!
– Как котел?
– Залит.
– Огонь?
– Затушен.
– Машина?
– Заглохла.
Капитан позвал:
– Лейтенант Оклфорд!
Тот отозвался:
– Есть, капитан!
Капитан спросил:
– Сколько минут нам осталось?
– Двадцать.
– Этого достаточно, – сказал капитан. – Пусть каждый спускается на шлюпку в свой черед. Лейтенант Оклфорд, пистолеты при вас?
– Да, капитан.
– Пулю в лоб любому из мужчин, который попытается пройти раньше женщины.
Все замолчали. Никто не протестовал. Толпа чувствовала над собой власть этого человека огромной души.
«Мэри», со своей стороны, тоже спустила шлюпки на воду и пришла на помощь пострадавшим от катастрофы, вызванной ею.
Спасание проходило в полном порядке и почти без всякой борьбы. Как всегда, кое-кто проявил жалкий эгоизм; зато были и примеры героического самопожертвования.
Харви, стоя на капитанском мостике, бесстрастно и властно командовал, руководил, занимался всем и всеми, внося уверенное спокойствие в общую растерянность, и, казалось, отдавал приказания самой стихии; можно было подумать, что она ему повиновалась.
Внезапно он крикнул:
– Спасите Клемана!
Клеман был юнга, еще ребенок.
Корабль постепенно погружался в воду.
Шлюпки между «Нормандией» и «Мэри» сновали взад и вперед с предельной быстротой.
– Торопитесь! – кричал капитан.
На двадцатой минуте пароход затонул.
Сначала зарылся в воду нос, потом корма.
Капитан Харви, будучи все время на мостике, не сдвинулся с места, не проронил ни слова и, как черная статуя, ушел в пучину. Сквозь зловещий туман было видно, как его поглотили волны.
Таков был конец капитана Харви.
Пусть же он примет прощальный привет изгнанника.
Ни один моряк Ламанша не мог с ним сравниться. Всю жизнь считая своим долгом быть человеком, он, умирая, воспользовался правом стать героем.
X
Ненавидит ли изгнанник того, кто его изгнал? Нет. Он ведет с ним борьбу, вот и все. Беспощадную? Да. Но всегда как с врагом общества, а не с личным врагом. Гнев порядочного человека никогда не выходит за пределы того, что строго необходимо. Изгнанник питает отвращение к тирану и не желает ничего знать о его личных качествах. Если же он и знает их, то критикует лишь в той мере, в какой этого требует долг.
При случае изгнанник даже воздает должное тому, кто его изгнал: если, например, последний является в известной степени писателем и написал достаточное количество произведений, изгнанник охотно признает его дарование. Кстати сказать, Наполеон III, несомненно, оказался бы неплохим академиком: в эпоху империи Академия, по-видимому из вежливости, понизила свой уровень до такой степени, что император мог стать ее членом; он был бы вправе считать себя равным своим коллегам по литературе, и его величие нисколько не умалило бы блеска остальных сорока академиков.
В ту пору, когда была объявлена кандидатура императора на вакантное кресло, один из наших знакомых академиков, желая воздать должное одновременно и исследователю, занимавшемуся историей Цезаря, и человеку, совершившему переворот 2 декабря, заранее заполнил свой избирательный бюллетень следующим образом: «Голосую за принятие г-на Луи Бонапарта в число академиков и в число каторжников».
Как видите, изгнанник готов пойти на все возможные уступки.
Он тверд лишь в вопросах принципиальных. Тут начинается его непреклонность. Тут он перестает быть тем, что на политическом жаргоне называется «практическим человеком». Отсюда его готовность перенести все: насилия, оскорбления, разорение, ссылку. Чего вы хотите? Устами его глаголет истина, которая в случае необходимости заявила бы о себе и помимо него.
Говорить от ее лица и ради нее – вот в чем его радость и гордость.
У правды два имени: философы называют ее идеалом, государственные деятели называют ее химерой.
Правы ли государственные мужи? Мы этого не думаем.
Если послушать их, все советы, которые способен дать изгнанник, «химеричны».
Допустим, говорят они, что за этими советами кроется истина; действительность против них.
Исследуем этот вопрос.
Изгнанник – это человек, верящий химерам. Пусть так. Это – ясновидящий слепец; ясновидящий, когда речь идет об абсолютном, слепец, когда речь идет об относительном. Он неплохой философ и скверный политик. Если бы его слушали, пришли бы к катастрофе. Его советы и благородны и пагубны в одно и то же время. Его принципы служат ему оправданием, но факты его опровергают.
Обратимся к фактам.
Джон Браун побежден при Харперс-Ферри. Государственные деятели говорят: «Повесьте его!» Изгнанник говорит: «Почитайте его!» Джона Брауна вешают; Союз штатов распадается, и вспыхивает война с Югом. Пощадив Джона Брауна, пощадили бы и Америку.
С точки зрения факта, кто оказался прав: люди практического ума или человек, верящий химерам?
Второй факт.Максимилиан захвачен в Керетаро. Практические люди говорят: «Расстреляйте его!» Приверженец химерических взглядов говорит: «Помилуйте его!» Максимилиана расстреливают. Этого оказывается достаточно, чтобы свести на нет дело огромной важности. Героическая борьба Мексики лишается своего высшего ореола – гордой милости. Если бы Максимилиан был помилован, это означало бы целостность мексиканской территории; Мексика была бы той страной, которая утвердила свою независимость войной и которая пожелала утвердить свою суверенность актом цивилизации; чело этого народа, после воинского шлема, было бы увенчано короной.
И на этот раз человек, верящий в химеры, ясно предвидел будущее.
Третий факт.Изабелла свергнута с престола. Чем будет Испания: республикой или монархией? «Будь монархией!» – говорят государственные мужи. «Будь республикой!» – говорит изгнанник. Того, кто верит в химеры, не слушают; люди практического ума берут верх; Испания становится монархией. Она мечется от Изабеллы к Амедею, от Амедея к Альфонсу, ожидая прихода к власти Карлоса. Все это касается только Испании. Но вот уже нечто, касающееся всего мира: монархия в поисках монарха дает повод к вмешательству Гогенцоллернов; отсюда – западня, устроенная Пруссией, отсюда – избиение Франции, отсюда – Седан, позор и мрак.
Представим себе Испанию республикой: не было бы повода к ловушке, к возможному воцарению Гогенцоллерна, не было бы катастрофы.
Следовательно, совет изгнанника был мудрым.
О, если бы случайно в один прекрасный день люди уверовали в странную истину, что правда не глупа, что дух гуманности и сострадания приносит добро, что сила человека в его прямоте и что правым оказывается разум!
Сейчас, среди народных бедствий, после войны внешней и войны гражданской, перед лицом ответственности, которую навлекли на себя обе стороны, бывший изгнанник думает о сегодняшних изгнанниках и чутко относится к их горестям; в свое время он хотел спасти Джона Брауна, спасти Максимилиана, спасти Францию; это прошлое освещает ему будущее: он хочет залечить раны отчизны, и он требует амнистии.
Кто он: слепец или ясновидящий?
XI
Когда в декабре 1851 года пишущий эти строки очутился за границей, жизнь его по началу оказалась довольно суровой: res angusta domi [5]5
Стесненное положение семьи (лат.).
[Закрыть]острее всего ощущается в изгнании.
Этот обобщающий очерк на тему «Что такое изгнание» не был бы полным, если бы мы не указали мимоходом, с подобающей сдержанностью, на материальную сторону жизни изгнанника.
Из всего того, чем обладал изгнанник, ему оставалось семь тысяч пятьсот франков годового дохода. Его пьесы, приносившие ему шестьдесят тысяч франков в год, были запрещены. Поспешная продажа имущества с торгов дала ему около тринадцати тысяч франков. Ему надо было прокормить девять человек.
Ему надо было думать о том, чтобы обеспечить переезды, вынужденные путешествия, устройство на новом месте, передвижения группы людей, для которых он был опорой, приходилось быть готовым ко всем неожиданностям, связанным с существованием человека, оторванного от земли и подвластного любому ветру; изгнанник – это человек, лишенный корней. Надо было сохранить достойный образ жизни и сделать так, чтобы вокруг него никто не страдал.
Отсюда – срочная необходимость работать.
Следует сказать, что первый дом, в котором поселился изгнанник – Марин-Террас, – был снят за весьма умеренную плату: тысяча пятьсот франков в год.
Французский рынок был закрыт для издания его сочинений.
Его первые бельгийские издатели опубликовали все его книги, в том числе оба тома «Публицистических произведений», без его согласия. Исключение составил только памфлет «Наполеон Малый». Что касается сборника «Возмездия», то он обошелся автору в две тысячи пятьсот франков. Эта сумма, внесенная издателю Самюэлю, никогда не была возвращена. Общий доход со всех изданий «Возмездий» конфисковался в течение восемнадцати лет иностранными издательствами.
Английские роялистские газеты громко трубили об английском гостеприимстве, чередовавшемся, как читатель помнит, с ночными налетами и высылками, точно так же, впрочем, как и бельгийское гостеприимство. Но что в английском гостеприимстве было несравненным, это – трогательное внимание к книгам, написанным изгнанниками. Их перепечатывали, издавали и продавали с самым дружеским усердием как можно выгоднее для английских издателей. Гостеприимство, оказываемое книгам, доходило до того, что забывали об авторе. Английский закон, являющийся частью британского гостеприимства, допускает такого рода забвение. Долг книги заключается в том, чтобы дать автору умереть от голода (пример – Чаттертон) и обогатить издателя. «Возмездия», в частности, продавались и все еще продаются в Англии, принося доход только издателю Джеффсу. Английский театр был не менее гостеприимен по отношению к французским пьесам, чем английские издательства по отношению к французским книгам. За «Рюи Блаза», шедшего в Англии более двухсот раз, ни разу не был выплачен авторский гонорар.
Как вы видите, роялистско-бонапартистская лондонская пресса не без основания упрекала изгнанников в том, что они злоупотребляют английским гостеприимством.
Эта пресса часто называла автора этих строк скупцом.
Она называла его также отъявленным пьяницей – abandonned drinker.
Все эти подробности – тоже часть изгнания.
XII
Этот изгнанник ни на что не жалуется. Он работал и заново построил жизнь для себя и своих близких. Все хорошо.
Есть ли заслуга в том, что вы изгнанник? Нет. Это все равно что спросить: «Есть ли заслуга в том, что вы порядочный человек?» Изгнанник – это порядочный человек, упорствующий в своей порядочности, вот и все.
Бывают времена, когда такое упорство становится редким, это верно. Однако это обстоятельство, отнимая кое-что от эпохи, ничего не прибавляет к облику порядочного человека.
Порядочность, как и девственность, существует независимо от похвалы. Вы чисты, потому что вы чисты. Белизна горностая – вовсе не его заслуга.
Депутат, подвергшийся изгнанию за служение народу, совершает честный поступок. Он дал обещание и выполняет его. Он выполняет его даже за пределами обещанного, как и должен поступать всякий щепетильный человек. Вот почему императивный мандат бесполезен: всякое предписание, начертанное на мандате, нехорошо уже тем, что оно звучит как оскорбительное слово на благородном документе, означающем лишь принятие на себя долга, кроме того, при этом опускается самое существенное – готовность принести себя в жертву; жертва бывает необходимой, но ее невозможно навязать. Обмен рукопожатием между избранным и избирателем – это обмен взаимными обязательствами: вручающий мандат и обладатель мандата дают друг другу слово, один – защищать порученные ему интересы, другой – поддерживать своего избранника; это – два права и два долга, слитых вместе. Такова истина. Раз это так, то депутат должен выполнять свой долг, а народ – свой. Это – обоюдное долговое обязательство, продиктованное совестью, оплачиваемое и с той и с другой стороны. Но неужели надо идти на любое самопожертвование, вплоть до того, что навлечь на себя изгнание? Несомненно. Но в таком случае – это прекрасно. Нет, в этом нет ничего особенного. Об изгнанном представителе народа можно лишь сказать, что он не нарушил сущности своего обещания. Мандат – это деловое соглашение. Нет никакой заслуги в том, чтобы не обвешивать покупателя при продаже.
Честный представитель народа выполняет соглашение. В вопросах чести и совести он должен идти и идет до конца. На пути его – пропасть. Пусть. Он падает в нее. Верно.
Умирает ли он от этого? Нет, он остается в живых.
XIII
Подведем некоторые итоги.
Такой род существования, как изгнание, имеет, как вы видели, разнообразные стороны.
Именно этой жизнью – бурной, если говорить о судьбе, спокойной, если говорить о душевном состоянии, – и жил человек, отсутствовавший с 1851 по 1870 год, со 2 декабря по 4 сентября, и ныне, изданием этой книги, выступающий с отчетом о своем отсутствии перед родной страной. Это отсутствие длилось девятнадцать лет и девять месяцев. Что он делал в течение этих долгих лет? Он пытался не быть бесполезным. Единственно хорошим в его отсутствии является то, что его, отверженного, посещали такие же отверженные, и жертвы стихии просили заступничества у него, тоже бывшего жертвой. И не только отдельные лица, но и народы; не только народы, но и человеческая совесть; не только совесть, но и истина. Ему, стоящему на одиноком утесе, было дано протянуть руку помощи идеалу, ввергнутому в пучину; ему казалось иногда, что само будущее, терпевшее бедствие, старалось пристать к его скале. Что же он представлял собою? Нечто весьма незначительное: живое усилие. Перед лицом всех темных сил, объединенных и торжествующих, что такое единичная воля? Ничто, если она выражает эгоизм; все, если она выражает право.
Самую прочную позицию занимает тот, кто испытал самое сильное крушение; достаточно того, чтобы этот человек был справедливым. Мы настаиваем на том, что – если этот человек прав – пусть он будет подавлен, разорен, обворован, изгнан, осмеян, оскорблен, отвергнут, оклеветан, пусть воплощает в себе все признаки поражения и слабости, – все равно он всемогущ. Он неукротим, ибо олицетворяет прямоту, он непобедим, ибо за него реальная действительность. Быть ничем – это огромная сила! Не иметь ничего за собой, ничего на себе – лучшее условие для битвы. Отсутствие брони служит доказательством неуязвимости. Нет ничего выше, чем пасть за справедливость. Перед императором стоит во весь рост изгнанник. Император карает, изгнанник осуждает. Один располагает кодексами и судьями, другой – истинами. Да, пасть полезно. Падение того, кто благоденствовал, составляет силу этого человека: ваша власть и ваше богатство часто служат для вас препятствием; когда вы их лишаетесь, ничто больше вас не связывает, вы чувствуете себя свободным и полным хозяином; отныне вас ничто не стесняет; отняв у вас все, вам все дали; все позволено тому, кому все запрещается; вам не нужно больше быть академиком или парламентарием; на вашей стороне грозная непринужденность правды, прекрасной в своем первобытном обличии. Могущество изгнанника составляется из двух элементов: несправедливости его судьбы и справедливости его дела. Эти две противоречивые силы опираются друг на друга; грозная позиция, которая может быть выражена в нескольких словах:
Вне закона – в праве.
Тиран, нападающий на вас, имеет своим первым противником свою собственную несправедливость, то есть себя самого, а вторым противником – вашу совесть, то есть бога.
Это, разумеется, неравная схватка. Поражение тирана неизбежно. Вы, имеющий право судить, идите своим путем.
Таковы те истины, которые мы попытались выразить на первых страницах этого введения следующими словами:
Изгнание – это право, с которого сорваны одежды.
XIV
Вот почему автор этих строк был в течение девятнадцати лет доволен и опечален: доволен собой и опечален другими; доволен тем, что был честным в собственных глазах, и опечален тем, что беспредельно разросшееся преступление, переходя от одного к другому, отравило общественное сознание и в конце концов стало называться удовлетворением всех интересов. Он был возмущен и удручен национальным бедствием, именовавшимся процветанием империи. Ликование, проявляющееся в оргиях, – это признак ничтожности. Процветание, служащее позолотой злодеянию, обманчиво и порождает катастрофу. Плод Второго декабря – Седан.