Текст книги "Ремесленники. Дорога в длинный день. Не говори, что любишь (сборник)"
Автор книги: Виктор Московкин
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)
Минут через двадцать из зала потянулись члены общества с бюллетенями в руках. Вышел и Ломовцев. Язвительно сказал:
– Сам обпачканный с головы до ног, а тут чистые… Прохвост! Прихватил одну на курорт, а жене сообщили…
– С бандуристкой ездил? – полюбопытствовал Головнин.
Ломовцев зло чертыхнулся.
– С филателисткой!.. А накляузничал мой враг с работы, тот, что, в кабинете запершись, характеристику писал… Знал он, сукин сын, что я в общество вступать собираюсь. Чествовали у нас одну работницу – тридцать лет проработала, – и я хотел ей сделать приятное, пригласил таких же, как я, концерт маленький устроили. Вот он и заинтересовался, повыспросил все… Я-то тоже, тюха-матюха, разоткровенничался…
Говоря это, Ломовцев косился на членов общества, которые кто где – опершись на перила лестницы, на подоконники – делали пометки в бюллетенях для голосования.
К ним подошла рыжеволосая женщина, шмыгнув носом, уныло сказала:
– Труба, Гришенька… Уж я-то проголосую «за», отступать некуда, но остальные… И как тебя угораздило? – Совиные ее глаза были печальные и прекрасные.
Ломовцева прокатили. Из двадцати человек за него проголосовало меньше половины. Когда оделись, вышли на свежий воздух, Головнин, тоже донельзя огорченный, сказал:
– Ты прости, может, не понял, но банду… это бандуристское общество – на кой черт оно тебе нужно? Хочется играть – играй себе на здоровье дома…
– Ты не прав, – остановил его Ломовцев. – Общество нужное. Другое дело, захватили его бессовестные люди и хотят, чтобы им во всем поддакивали. Но посуди: этот фальшивит, другой на одной струне дребезжит – как я им буду поддакивать? Они чувствовали мое отношение к ним, мое настроение – и ополчились. Я знаю, им поперек дороги не вставай, – сомнут. У них сила. Я по настроению их понял – провалят, понял, как только пришел. Ты видел, кто сидел там? Молодежи совсем нет, не нужна им молодежь, с нею хлопот много. Что только я скажу Асе, так ждала, бедняга…
Вечер был очень хорош, сыпал редкий, крупными хлопьями снег, смягчал тротуары, покрывал белой свежестью. Дома с разным цветом горящих ламп в окнах были похожи на детские рисунки. Улица, по которой они шли, сохранила старый облик, ее не коснулись новостройки.
Рыжая женщина догнала их.
– Гришенька, ну что я могла сделать, – покаянно сказала она.
Ее глаза были наполнены слезами.
И тут Головнин взорвался:
– Глупо, как все сегодня глупо… А вы? Почему вам-то было не встать, не сказать в защиту? Беспокоились о своем благополучии?
– Вы все не так представляете…
– Спасибо! Вашего товарища хватают за ошорок, знаете, что он не может отбрыкнуться, вы деликатно отмалчиваетесь. И я не представляю. Уважаемая, я могу вас оскорбить.
– Того недоставало! Гриша, мы, наверно, поговорим с тобой в другой раз. И мой совет: ты неразборчив в товарищах.
Когда она уходила, Головнин невольно отметил ее широкие покачивающиеся бедра, крепкие ноги.
«Кобыла, – подумал он. – Такой кобыле хорошего наездника, и мир будет сиять в ее глазах всеми красками».
– Она любит тебя, да? – наивно спросил он.
Ломовцев или не слышал, или не хотел отвечать.
– Наши думающие предки, – сказал Ломовцев после молчания, – главным врагом человечества считали невежество и твердили об образовании, оно, дескать, влияет на душу, люди становятся чище, лучше. Черта с два! Может, кому-то, что-то… Нашел как-то на чердаке пустующего деревенского дома, ночевать пришлось, кипу истлевших газет, дореволюционных еще. Чего там только не понаписано! Всю ночь читал, включил фонарик и читал. Описывают: в драке один другому ухо откусил. Что, мол, спрашивать – наша необразованность. Нынче не откусывают – укусывают. Подлецов не выведешь, они не переводятся, только умнее, изощреннее стали, как хамелеоны, в любой обстановке нужный цвет примут – укусывают. А это больнее, это не ухо… Раньше-то думал, как в жизни есть: пожаловался – тебе посочувствовали, расстроился – утешили, попал в беду – выручили. Нынче понял: живут двойной жизнью и уживаются, лучше, чем честные люди, уживаются. Образованный подлец страшнее, лицемерными словами прикрывает себя, свои пороки, да так тонко, что не сразу и вникнешь. А они оттого, его пороки, становятся еще более мерзкими. Гадкое это дело – прирожденные инстинкты, а я в них верю: погоня за выгодой, власть над другими, бессмысленная жестокость… Скажешь, стечение обстоятельств, чаще сталкиваюсь с дрянными людьми? Да ведь не сталкивался бы, так и не знал.
Головнин нашел в себе мужество возразить:
– Дрянцо-то, конечно, поверху плавает, заметней, хороший человек еще не сразу откроется, что он хороший. Я вот пока сидел на собрании, примерно о том же думал, а встречусь с кем взглядом – доброта в глазах: люди-то умные, только боятся чего-то, не высказываются. Вот у нас Сенькин. Что там Сенькин! Урод, выплывший наверх по какой-то странной причине. Сменщик Олежка орет с восторгом: «Правильно, Сенькин! Вот дает!» Он тоже от человека ждет хорошего, не может поверить, что все в нем дрянь. И мне дороже те взгляды, которые хотя и осуждают, но понимают тебя… А думать так: было это и всегда будет – неверно. Это у тебя от злости сегодняшней.
– Да не в том дело! – морщась и досадуя на беспонятливость Головнина, сказал Ломовцев. – Бесполых людей я и сам давить готов, понимаю, нельзя всем быть одинаковыми, образцовыми, поражает страсть в людях делать гадости другим, находить в этом удовольствие. Что я, тебя, себя, Павла Ивановича, допустим, паиньками считаю? Нет, конечно! Ну-ко я о тебе выложу все, что знаю и думаю, – стерпишь ли? Может, мы лучше знаем каждый каждого и помалкиваем, отмалчиваемся, щадим… Себя щадим… А что изменить природу человеческую едва ли чем удастся – в этом я стою на своем. Правильно, образование, воспитание помогают давить в себе вредное, но в один прекрасный день это вредное все равно прорвется, выплеснется. Житейский случай кто-то, не помню, рассказывал. Две подруги, одна подзуживает приглядеться к мужику на предмет семейной жизни. А мужик всем взял, да вот болел, операция была, робеет женщин, не получится… И злоехидная подруга это знает. Любовь ли, доброта ли, которую ты чтишь, сделали свое дело, складная семья получилась. Так вот подруга, что толкнула их на связь, волосы на себе рвет – просчиталась… А ты мне будешь говорить! Подходи ко мне с любой стороны, называй невером, человеконенавистником наконец, я говорю, думаю, как знаю. Вот почему и в лес при каждой возможности удираю, мне там легче дышится.
18
Людмила поспорила с подругой, что влюбит в себя парня, который «вон там стоит у колонны». Парень приглянулся ей – рослый, с тугими плечами, лицо простоватое, но привлекательное. Сама же Людмила знала цену своей внешности. Это было на новогоднем вечере в Доме культуры. Посмеялись. Подруга пожелала удачной «охоты».
Людмила прошла на шаг-два и, полуобернувшись, невинно спросила:
– А где Леша, товарищ ваш?
Сергей, а это был он, растерянно и восторженно смотрел на нее, никак не соображая, что она спросила…
Сергей только что отслужил, поступил на работу и мало еще кого знал из заводских. Но ему показалась, что девушку эту он уже где-то видел. Вот только где?
Девушка была стройная, высокая, с тонкой талией, короткое платьице обнажало упругие ноги, а глаза… что это были за глаза! – крупные, что сливы, коричневатые, смешливые; вызывающе смотрит и смеется.
– Какого вы Лешу ищете? Я не знаю Леши, – объяснил он.
– Неужели ошиблась? Вот невезучая! – Людмила ласково улыбнулась, поиграла глазами – она умела пользоваться тем, чем наградила ее природа. – Я думала, вы с Лешей.
Головнин вдруг почувствовал жгучую неприязнь к незнакомому Леше.
– Этот Леша друг ваш? – ревниво спросил он, не в силах оторваться от ее притягательных глаз, смуглого нежного лица. «Кажется, я уже могу глотку перегрызть твоему Леше».
– Да нет, – вроде бы с досадой на его непонятливость сказала она. – Вы похожи на друга Леши.
Опьянев от красоты ее, от внезапной влюбленности, Сергей совсем перестал соображать, глупо хмыкнул и сказал:
– Выходит, я похож на друга Леши? Или нет… Фу, черт! Но, может, это я и есть? Все может быть…
Теперь уж Людмила смеялась вовсю, она поняла, какое сильное впечатление произвела на парня, это ей льстило.
– Федот, да не тот, – весело заявила она. – А сходство изумительное.
Только теперь Головнину стало ясно, что эта красивая девушка с какой-то целью разыгрывает его. Она так ослепила, что ему и подумать было робко завязать знакомство с нею.
Не узнав еще ничего о ней, он уже боготворил ее. «Какая я ей ровня, мне ли до нее!» Чувствуя себя приниженным, он озлился.
– Я помогу вам найти Лешу, – с мрачной решимостью сказал он.
– Неужто! – Вся она засветилась радостью, будто вот-вот бросится на шею. Но Сергей, теперь уже прозрев, принял ее радость за показную. Нащупывая в кармане жалкие рубли, он довольно бесцеремонно потащил ее за руку в раздевалку. «Сейчас она увидит Лешу».
– Ого! Да с вами опасно. – Людмила поняла, что переиграла, что парень рассердился, но особенно не сопротивлялась, пересилило любопытство: «Что за жизнь без приключений!»
До наступления Нового года оставалось около часа. Они почти бежали по обезлюдевшей улице. Потом Людмила удивлялась и храбрости своей и тому, что безропотно подчинилась, ушла с вечера, от подруг, с совершенно незнакомым парнем. А Сергей, цепко удерживая ее руку, грозился: «Я ей покажу Лешу. И другу Леши покажу, когда увижу…»
Они уткнулись в стеклянные двери перестроенного старого здания. У двери с внушительной табличкой: «Закрыто» – они оказались не одни. Сергея это не смутило, забарабанил кулаком.
В стекле показалась крупная фигура швейцара. Вид его ничего хорошего не предвещал: одутловатое лицо, на котором когда-то черти изрядно поплясали, пылало гневом – назойливые вечерние посетители довели мужика до белого каления. На такого лучше не нарываться, и стоявшая в ожидании толпа, осторожничая, попятилась.
Головнину только того и надо было, он отчаянно взывал к швейцару, стучал в дверь, тряс ладошкой перед самым стеклом (что, дескать, ты!), другой рукой продолжал держать Людмилу.
Дядя с недобрым лицом наконец сдвинул запор: повинуясь его мощной длани, ухватившей за отвороты пальто, Сергей влетел в ресторан вместе с перепуганной Людмилой.
– Ну?!
Столько чувства было вложено в это «ну!», что Головнину стало нехорошо; швейцар возвышался над ним глыбой, мог раздавить при желании, как букашку.
– Женимся мы, – сказал он перехватившим голосом.
– Многие женятся, пережениваются. Дальше что?
А что могло быть дальше? Втащили за грудки, вытолкают в шею. Один-то он бы стерпел, но рядом была Людмила, – не праздновать же труса на ее глазах. Сергей собрал всю волю.
– Неужели не узнаете, дядя Леша? – стараясь казаться обиженным, спросил он. Потом к Людмиле, поясняюще: – Это тот дядя Леша, о котором я тебе говорил.
Швейцар внимательно изучал пария: затертое пальтишко, мохнатая шапка, лицо скуластое, чуть вздернутый нос, – не признал, но и уверенности не было, что видит первый раз; оглядел Людмилу, и нельзя сказать, что подобрел, но уже не было на лице той свирепости, с какой втащил их.
– Столики заранее раскуплены, куда вы пойдете?
Со второго этажа слышалась музыка, многоголосый говор. Сергей посмотрел туда. Он уже был спокоен: «Главное, прошли, остальное утрясется».
– Так, дядя Леша, бутылочку шампанского мы и у вас выпьем. – Он кивнул на закуток в раздевалке. – А потанцевать и наверх можно сбегать. Свои ноги, не казенные.
Людмила не знала, что и подумать, чем все это кончится, сама из-за себя испортила вечер. «Вот и влюбила парня, который „вон там стоит у колонны“, ненормальный, шальной какой-то. Что правда – нашел „Лешу“. Страшилище-то какое этот дядя Леша». Она ждала, когда швейцар выкинет их за дверь.
– Ну и нахал ты, парень, – сказал швейцар, и подобие улыбки скользнуло по его рябому лицу. – Снимайте пальто, ладно. Мне поваднее. Женитесь, значит?
Людмила хотела запротестовать, но Сергей сдавил ей пальцы: он все еще не выпускал ее руку из своей.
Это был для них самый памятный, приятный вечер. Сергей не раз вспоминал и удивлялся удовлетворенно, как ему пришло на ум притащить Людмилу к швейцару дяде Леше. Он всего один раз был в этом ресторане: после службы знакомые ребята завели его сюда, и он случайно услышал, что швейцара зовут дядей Лешей. А дядя Леша своей внешностью запомнился сразу.
– Что, достукались?
– Почему так злорадно?
Людмила стояла перед зеркалом, причесывалась. Волосы у нее шелковистые, почти темные, завивающиеся у шеи. Она была принаряжена – в сером костюме, сапожках.
– А как еще говорить, – сказала она, не повернув головы. – Уж на людей бросаться стали. Давно знала, чем все кончится.
– Ты что-то все стала знать наперед.
– Да не ссорьтесь вы! – нервно выкрикнула Нинка. Нинка, тоже одетая – светлое пальто, модная, из куньего меха шапочка, – сидела у стола, за которым Галя готовила уроки.
Взбалмошная и участливая по натуре, Нинка больше переживала за других, чем за себя. Она знала о случившемся с Людмилой от самой Людмилы, не осуждала ее, но и защищать не могла. Незачем было Сергею отпускать жену на юг, где сам воздух – отрава; худшее – что человек этот здесь, Сергей знает его. Людмила и сама казнится, но легче преступить запретное, чем потом остановиться.
– С ним не ссориться?! Каменной надо быть, чтобы не ссориться.
Людмила любила его, много было с ним связано хорошего, ждала и боялась объяснения. Ей и в голову не приходило, что Сергей только догадывается о том, что знали многие.
У нее было тогда странное состояние, безразличие ко всему. Отпуск пал на летние месяцы, а Сергей по графику должен был идти осенью. Она высказала желание съездить на юг, он, обеспокоенный ее здоровьем, ничего не имел против. Поехала без путевки.
Не так все оказалось на месте, как она предполагала. Платила бешеные деньги за койку в душной, на пять человек, комнате, выстаивала очереди в столовых и чувствовала себя в пестрой шумной толпе отдыхающих совершенно одинокой. И как же обрадовалась, когда неожиданно встретила знакомого человека со своего завода. Это было чудо из чудес: за тысячи километров, две родственные песчинки среди моря песка…
Тот отдыхал по путевке, но к установленному в санатории распорядку относился снисходительно. Оказался практичным – нашел ей отдельную комнату, где-то достал курсовку. Теперь ей не надо было выстаивать в длинных очередях, чтобы кое-как поесть, в комнате она была полной хозяйкой. Днем на море, вечером прогулки по набережной или танцы – все время он был с ней. Когда у него кончился срок путевки, а ей еще рано было уезжать, он остался. И это были дни беспамятства…
Людмила говорила, повернувшись к Нинке:
– Я даже не знаю, было ли у нас с ним что-то хорошее. Только думал о себе.
И это взорвало Сергея. Она всегда брала верх, но он не настолько подавлен, чтобы не сопротивляться.
– Может, объяснишь, в чем дело? В последнее время я слышу от тебя одни попреки. Хочешь разрыва – противиться не буду. Давай в конце концов договоримся… Когда я с тобой соглашался, тебе жизнь казалась неинтересной. Если ты хочешь ежедневного крика, ладно, смогу, только противно.
Он устало опустился на диван. Дочка вскочила из-за стола, ласкаясь, зашептала на ухо:
– Папа, к тебе дядя приходил, его с работы вытурили. А я все сделала, смотри. – Она сунула в руки тетрадку.
Кроха всегда вмешивалась, если у матери с отцом возникали ссоры. Умница! Сергей заглянул в тетрадь – опять каракули и кляксы.
Спросил строго:
– Что за слово придумала – вытурили?
– Дяденька сам сказал, – пояснила дочка. – Он пошел в больницу к дяде Паше. Ему самовар подарили.
– Самовар? Почему самовар?
– Приходил шофер Вася, увольняется он, – сказала Нинка. – А дядю Пашу проводили на пенсию, подарили самовар. От радости или еще от чего лежит в больнице. У моего в санчасти.
– Но почему самовар?
– Как же! Всем что-нибудь дарят. – Нинка сокрушенно покачала головой. – Хоть бы моего вытурили, без самовара. Человеком, наверно, стал бы…
– Что вы за народ, понять не могу! – возмутился Сергей. – Такое о муже!
– А как же, Сереженька! – Нинка, что на нее непохоже, готовилась зареветь. – Все сделаю, чтобы ему было хорошо, не знала я, какая у вас неприятность вышла. И все-таки иду и трясусь.
– За собой никакой вины не чувствуешь?
– Ох, Сережа!
– Вот-вот, – засмеялась Людмила. – Они только и ищут вину в других. Есть люди, от которых исходит свет, про кое-кого такого не скажешь.
Людмила явно вызывала на продолжение ссоры. Чувствуя вину перед мужем, она все-таки хотела, чтобы виноватым выглядел муж.
Сергей легонько подтолкнул дочку:
– Иди побегай со Славиком. Он в коридоре.
Дочка капризно вытянула губы, исподтишка посмотрела на мать. Людмила не оглянулась, подкрашивала губы.
– Не хочу! Он дерется.
– Не можешь дать сдачи? – Сергей плохо понимал, что говорит. – Ты старше его.
– Елена Петровна не велела драться.
– Драться, да. Дать сдачи обидчику можно.
– Чему ребенка учишь?
– Жизни! – Он ненавистно взглянул на жену. – Может, скажешь, куда отправляешься?
– Ты много говорил, когда оставлял меня одну? Все выходные торчала дома. Хватит, посиди теперь ты. Будешь уходить, Галку отведешь к бабушке.
– Она проводит меня, – сказала Нинка. – Мы к моему, в больницу…
– Не оправдывай, – обрезала ее Людмила. – Иду, куда надо. На гулянку иду.
– Оно и без слов видно.
– Ой, господи! – испуганно сказала Нинка.
Ушли. Сергей опустошенно, тупо смотрел на захлопнувшуюся за ними дверь. Что ж, поделом: никогда по-серьезному не интересовался, чем она живет. Жена и жена, близкий родной человек, свыкся с этим.
В комнату с плачем ворвалась дочка и следом за нею сосед. Осторожно прикрыл дверь.
– Понимаете, подрались, – виновато указал он на Галю. – И тот ревет.
– Не беда, помирятся. Они еще не испорченные.
– Теперь я его буду палкой, – всхлипывая, пообещала дочка.
– И правильно сделаешь, – поддержал сосед. – Неслухов только палкой.
Он топтался у порога, что-то хотел сказать и не решался.
– Мы ведь с вами по-настоящему и не знакомы, даже не знаю, как вас зовут, – сказал Сергей, стараясь подбодрить его на разговор.
– Яковом Андреичем меня зовут,
– Яков Андреич, не обижайтесь… почему вы разошлись с первой женой?
Сосед выразительно посмотрел на Галю, она жалась к отцу, все еще всхлипывая. Сергей велел дочке пойти умыться.
– Секрета никакого нет, – шепотом сказал Яков Андреич, когда Галя вышла. – Представьте, возвращаюсь домой в неурочный час и…
– Жены нет дома, – досказал Сергей.
– Она дома. И еще кое-кто…
– Она любила того, с кем была?
– Не спрашивал. Я очень обидчивый. – Узкие монгольские глаза соседа повлажнели. – Ушел и не спросил.
– Понятно. Начисто забыли ее?
– Как сказать. Вспоминается…
– Вы не думали, почему она это сделала? Внимания не было?
– От меня? Внимания? Что вы, что вы! Жил для нее. Внимания… – Сосед погрустнел, сник. – Ванна вам не нужна? – спросил он с виноватой улыбкой.
– Пожалуйста, занимайте.
– Пойду тогда. Каждый ищет в чем-то отдохновения.
Туманный рассвет. Стонут от натуги весла. Знобко поеживаясь, он рвется быстриной реки к островку. Даже не островок, два затопленных дерева, упавших на перекат, и меж ними намытая в водополье трава, тростник, сбитые в плотную подушку. Когда вода спала, подушка села на сучья, можно было, не особенно рискуя, стоять на ней. Вроде торфяного острова, что всплывает после шторма.
Раннее утро так ласково. Лес еще темен, на берегу, над палаткой, шест с флагом – он тоже темен. На брезентовом флаге белой краской нарисована крупная рыба и солнце. Протест обычному, что тебя окружает, – ни рыбы, ни солнца второй день.
Сырой ночной ветер холодит лицо, чуть шуршит за бортом вода. Как хорошо прислушиваться, отгонять то, что тебя тревожит.
На островке можно сесть на дерево, откинуться на сук и спустить ноги на мягкую, спутанную половодьем траву. Тут есть даже доска. Она остругана. Какой-то деревенский мастер любовно строгал ее рубанком, а потом она, волею случая, в паводок оказалась в реке. На нее можно опереться ногами…
Не надо ни о чем думать. Зачем? Скоро она проснется и посмотрит на солнце. Солнце заглядывает к ней в окно. «Скажи, где он, мой?» – спросит. И солнце, еще неяркое, крупное, у самого горизонта, ответит: «Он не придет к тебе. У тебя для него припасена холодная улыбка, пустые слова. У тебя нет сердца. Он это понял и сбежал». Она смеется: «Разве сбежал? Он не мог от меня сбежать, он любит, никто не может от меня сбежать. Приведи его…»
А тот, кого надо разыскать, привести, тоскуя, сидит на поваленном дереве, внизу клокочет вода, трава прогибается. Трясогузка садится на голый сучок в метре от него, вся в движении, косит веселым глазом. «Скажи, ты была в других странах. Везде люди мучаются в любви? Может, мы что-то не так делаем?» Трясогузка прыгает, тоненькими лапками-спичками укрепляется понадежнее на слабом сучке. «Почему ты молчишь?»
«Нету у тебя любви. Будь она, ты простил бы ее, свою суженую».
«Я мог простить, случись это до меня. Я мог бы простить, будь он лучше меня. Но тут я ничего не понимаю».
«В далекой-далекой стране жила женщина. Каждое утро она приходила в парк со своим первенцем и, пока тот спал, разговаривала с солнцем. Однажды некто севший рядом сказал: „Почему вам не поговорить со мной: я тоже солнце, я добр, посмотрите, какие у меня сильные плечи, какой глубокий взгляд, посмотрите, как безукоризненно я одет… Разве я не напоминаю вам солнце?“
И она увидела в его глазах солнце и наутро, оставив ребенка, уехала с ним. И дни, что провела с ним, были счастьем. У нее был счастливый шок. Потом вернулась…»
«Ты сказала, что это было далеко, я доволен, что было далеко».
«Да, это было далеко. Но неважно, ты заранее не хочешь простить… Разве ты никогда не ошибался?»
«Оставь! Это не ошибка. Она унизила меня. Она так хотела».
«Ты не любишь и не любил ее. Как с тобой говорить?»
«Я не любил! Что ты понимаешь, трясопопка!.. Я увидел ее, и она спросила: „Тебе хорошо со мной?“ – „Да, мне хорошо с тобой“. Она смотрела серьезно: „И больше ты ничего не скажешь?“ – „Мне много хочется тебе сказать, но я не знаю, как сказать, все слова кажутся оскорбительно-глупыми. Мне радостно и тревожно“. – „Отчего тебе тревожно?“ – „Боюсь, расстанемся и завтра что-нибудь случится, я не увижу тебя“. – „Что может случиться?“ – „Не знаю, мне боязно потерять тебя…“
А ты говоришь, я не любил».
«Ты жестокий».
«Не хочу слышать о ней».
«Не считай ее окончательно павшей. У нее шок, счастливый шок. Но она любит тебя, только тебя, и вернется».
«Не хочу такой любви, при которой бывает шок».
«Ах, как ты мало понимаешь в жизни!»
«Мне не хочется много понимать в жизни. Я найду женщину, которая тоже не будет понимать в жизни. Зато она будет любить меня, и я все буду делать, чтобы она, просыпаясь, была счастливой, засыпала счастливой…»
Игорь Сенькин, тот самый, что прямой, как доска, сидит в лодке; течение сносит его к островку, а он налегает на весла, борется с течением, лодка идет зигзагами.
«Это не я, не я!» – кричит в страхе Игорь, и пот на его лбу выступает крупными бесеринами.
«Откуда он появился? – недоумевает Сергей. – Он и восхода-то ни разу не видел. Что ты трусишь, Сенькин? Подними весла, и тебя принесет к острову».
«Она сама, сама! – кричит Игорь. – А ты слепой, как все мужья… Николай Александрович увел твою жену, увел раньше, чем ты стал подозревать. Разве ты не догадываешься, зачем он зачастил в плановый? Все знают о пристрастии к плановому».
«Сенькин, ты не боишься? Передам ему, и он прогонит тебя из цеха».
«Ты не скажешь, нет, не скажешь, хотя бы потому, что тебе совестно. Ты совестливый, а я смел».
«Сенькин, я тебя утоплю!»
«Какая тебе радость?»
«И все-таки я тебя утоплю, во имя справедливости».
«Вот дает! Глухой рычит, немой мычит. Подхвати-ка чалку».
Но он с силой отталкивает лодку от острова. Нет Сенькина, сердцу легче…
Удивительно, чего только не выкинет воспаленный мозг. Головнин очнулся, провел ладонью по глазам. Сенькин, друг мой Сенькин, ты выступаешь в роли справедливого судьи. Это непостижимо!
…Дочка радостно хлопала в ладоши; у нее румяное личико после холодной воды, в глазах лукавство.
– А я знаю, знаю, – щебетала она, – тебе снилась Баба Яга. Ты кричал и махался. Она хотела тебя в лес тащить, и ты испугался. Мне тоже она снилась, только я не пугалась, потому что никакой Бабы Яги не бывает, ее придумали в сказках.
Сергей обнял девочку, поцеловал.
– И как это ты все знаешь, обо всем догадываешься? Верно, снилась Баба Яга, она была жуть какая страшная… – Он зажмурился, передернул плечами. – Жуть!
– А ты больше не бойся, – посоветовала дочка, жалея его. – Мне когда страшно, я зажмуриваю глаза и говорю: изыди, сатана!
– Что, что! – изумился Сергей.
– Изыди, сатана, – неуверенно повторила Галя. – Это так бабушка говорит, когда сердится. И еще, когда что-нибудь делает, а не получается, она кричит: «Дерет-ти-го-рой!»
– Твоя бабушка все может, – холодно заметил Сергей. Бабушка, его теща, властная, сварливая, по-овечьи любящая свою дочь, с первых дней возненавидела его, хотя он не давал к тому повода. Когда ему выделили на заводе эту комнатку и он почти силком перетащил Людмилу сюда, взбешенная теща пообещала не переступать их порога. К удовольствию Сергея, она до сих пор держит свое слово.
С любовью и болью в сердце смотрел он в чистые глазенки дочки: вдруг придет такой день – и ее не будет рядом. Ну уж нет, он ни за что не расстанется с родным, милым существом. В нем зрело решение, жестокое по отношению к Людмиле, но он был уверен, что решение его правильное.
19
Дядя Паша смущенно оговаривал ребят: чего они только не натащили – и какое-то особое варенье из вишневых листьев с примесью рябины (по рецепту самого Ломовцева), и обернутый в плотную бумагу судок с картофельными котлетами и грибной подливой, появилась и плоская стеклянная фляга с коньяком (с разрешения доктора Студенцова), а там – заморские апельсины, яблоки, конфеты.
Дядя Паша сидел на кровати в больничной полосатой пижаме нисколько не больной, обрадованно здоровался с посетителями. Разве что бледнее обычного было лицо, заметнее обозначились ключицы, но взгляд был тот самый, внимательный и колючий, дяди Пашин взгляд.
Улыбаясь, он говорил:
– В тюрьме да больнице крепче чувствуется привязанность близких, в тюрьме побывать не сподобилось, по слуху говорю, здесь тоже с госпитальной поры, поотвык… Ну зачем вы все это натащили? Роту накормить можно. Дочка с внучонком только что ушли, гостинцев полна тумбочка.
– А ты ешь, поправляйся.
– Поправляться-то мне нечего, на отдыхе я…
Студенцов расстарался, поместил дядю Пашу в одиночную палату; в изголовье кнопки для вызова, висят наушники – можно послушать радио; низкое зимнее солнышко заглядывает в окно. Задерганному работой человеку такая палата – рай земной. А вот мензурки на тумбочке, синенькие и белые таблетки на листочке бумаги напоминают – подальше бы от такого рая.
Ребята это чувствовали, от неудобства за собственное здоровье, от стеснительности говорили нарочито бодро, ловили каждый взгляд, жест Павла Ивановича.
Только Студенцов, в белоснежном халате, в очках, строгий и неприступный, был в своей обстановке. И когда речь зашла о случае с трактористом, что с каждым произошло после этого случая, он буднично сказал:
– Вижу, вылетает и в снег, совсем больной, полная прострация. Надо вывести его из этого состояния, иначе беда с человеком будет. Хотел резко, хлопком ударить по щеке… Не виноват, что у него такой большой нос.
Все словно онемели: что он, издевается над ними? А тот снял очки, таким же белоснежным, как халат, носовым платком стал протирать их. Без очков округлое лицо его стало таким добрым, что никак не верилось сказанному. Когда оцепенение несколько прошло, Павел Иванович с нерадостным удовлетворением сказал:
– Я так и догадывался: кто-то все-таки его стукнул. Но на тебя не думал. – И словно извинился: – Не видел, темно было…
И опять молчание, которое нарушил Вася Баранчиков:
– Как говорил мой командир: если тебе не нравятся сонеты, не говори, что их любишь. Кстати, что такое сонеты?
– Твой командир имел в виду – надо во всем быть совестливым, порядочным, не лгать нигде и ни в чем. А сонеты? Это… стихи для невинных девочек, – объяснил Студенцов.
– Верно! – просиял Вася, – Как сам раньше не догадался!
Головнин неожиданно сказал:
– Если кто-либо вырвет у другого клок бороды и это подтвердит свидетель, – как судить?
Все поглядели на Головнина: к чему это он? А тот продолжал:
– Пусть свидетель принесет присягу и идет на поединок с обидчиком. Если он одолеет своего противника, получает вознаграждение. Свидетель чесал затылок, прежде чем свидетельствовать. Александр Невский такой указ придумал. Здорово? Выводил ябедничество…
– Да, но у нашего тракториста не было свидетелей, – раздумчиво сказал Павел Иванович. – Ты что?
– Я просто так…
– Ну, если просто так.
Молчаливый нынче, Ломовцев нервно подернул плечами и непонятно кому с вызовом сказал:
– Тогда и я просто так. У меня знакомый, всегда останавливался у него на ночлег, тоже тракторист. Надоел ему до чертиков старый трактор – новые получают, его обходят. Приехал в лес за дровами и нашел столетнюю ель. Не долго думая (осенило его) размотал трос лебедки, полез с ним на дерево, захлестнул за ствол. Потом включил лебедку… Пошел трактор взбираться в космос. Метров десять по стволу полз, пока не заглох. Намучились, когда снимали…
Павел Иванович сказал Ломовцеву:
– Ты, Гриша, таким оставайся, какой есть. Ты такой интереснее.
Ломовцеву похвала понравилась и, чтобы угодить Павлу Ивановичу, пошел дальше:
– Говорит тут один: держишь для меня камень за пазухой, – Ломовцев растерянно улыбнулся. – Врешь, отвечаю. Когда были в командировке, я тебе в портфель в самом деле кирпич положил, но забыл об этом. А ты до сих пор дуешься.
Пошли байки, которыми перекидывались вечерами в охотничьем домике. Но все-таки они были в лечебном заведении, и это стесняло. Головнин, вставая, бодро сказал на прощанье:
– Мы, Павел Иванович, скоро на проталинке чай будем пить из вашего самовара. Смоляными шишками заправим и будем пить. Доктора не возьмем, он дерется. Разукрасил тракториста и молчал. Нам от этого было худо: думали, облыжно лают, оказалось, за дело. Нельзя идти против закона, хотя бы и в медицинских целях, это несправедливо.
– Тебе, Сережа, адвокатом быть, – усмехнулся Студенцов. – Грамотешки вот не хватает.
– Я, дорогой, это понимаю, – огрызнулся Головнин, – понимаю и читаю книжки: пять страниц про старину, пять про шпионов. Хорошее варево получается. Об одном задумываюсь: за что меня жизнь наказывает, разве я когда завидовал чужой удаче?