Текст книги "Ремесленники. Дорога в длинный день. Не говори, что любишь (сборник)"
Автор книги: Виктор Московкин
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)
– И все же?
– И все же, дорогой Сереженька, на товарной станции я в должности приемосдатчика грузов. Невразумительное название, а должность важная. Тебе известно – у вашего завода своя железнодорожная ветка. Так вот грузы без моего разрешения не выйдут отсюда. Не допущу, не полагается. Здорово, а?
– Хвастаешь?
– Ничуть. Горжусь ответственностью. Раньше, правда, всего боялся… Только устроился – прельстило: пять дней работаешь, пять свободных – пришла партия египетского коньяку, на миллион, не меньше. Дрожу, бледнею, все за грузчиками доглядываю, абы что… Даже с лица спал. А они, грузчики-то, оказались славными малыми, хоть и посмеиваются над моим доглядом. Пили, если оставалось в разбитых бутылках, цедили через марлю и пили, а так чтобы целый товар взять – ни-ни. Вообще замечаю, народ это честный, совестливый. Есть, конечно, живут и по формуле: все крадут – и я краду, – ну так это ведь в любой прослойке мерзавцы есть. Долго и постепенно народ свой узнавал, привыкал и сейчас думаю: на всем белом свете лучше моей работы нету. Отсылает завод продукцию – звонок: придите, взгляните, разрешите к отправке. Все дело в том, чтобы правильно был упакован груз. Неожиданных случаев сколько хочешь, и не подумаешь, когда и что может случиться… Плохо закрепили лес. На станции, именно на станции, посыпались бревна. Убило пассажира, что на соседнем пути выходил из поезда. Отвечал за беду приемосдатчик, недоглядел. Разлохматились железные прутья, полоснули по встречному поезду. Кто опять виноват? Ваш покорный слуга – приемосдатчик. Вот какая у меня нужная и дельная должность. Прибавилось уважения ко мне?
– Если не сочиняешь. – Когда Ломовцев возбужден, он ловко заставляет своих слушателей поверить в любую выдумку, Головиин это помнил.
– Ты очень высокого мнения о моих способностях, – с некоторой даже обидой отозвался Ломовцев. – Человек, будь он семи пядей во лбу, не может сочииять так часто. Он может стараться, вымучивать себя, но тогда от него за версту будет нести потом. Приятно это?
Головнин согласился, что пот за версту – не очень приятно. Он смеялся, вглядываясь в свежее лицо Ломовцева, смеялся его веселости.
– Так вот, милый, нежный Сереженька, идем ко мне. Сведу я тебя сегодня в одно место – интереснейшие люди! С семьей познакомлю. Моя славная женушка Ася давно велела привести тебя, влюбилась…
– Так уж! Я ее в глаза не видывал.
– Не будь недогадой, тебе нейдет. Она верит моему воображению. А уж я разрисовал тебя – полный портрет: умный, порядочный, беззащитный. Смотри, не разочаруй и не обижайся на мои слова.
Много чего Головнин услышал в этот раз от Ломовцева. Они шли пешком, не стали садиться на трамвай. По-зимнему рано зажглись уличные фонари, в их свете блестел снег, падающий крупными хлопьями на деревья, на мостовую, на плечи прохожих. Мамы катили в саночках детей: ребятишки цепко держали на коленях хозяйственные сумки, мамы скользили взглядом по афишам, украшавшим заборы. На ступенчатой бетонной площадке перед кинотеатром густо пестрели парни и девушки – шла оживленная торговля «лишними билетиками».
– Мамы, мамы, – взгрустнул Ломовцев. – В «Святом Иоргене» Ильинский уморительно жалуется: «Меня мама уронила с четырнадцатого этажа». Всю жизнь у меня такое чувство, будто моя мама тоже уронила меня и не подняла. Хоть бы память какую о себе оставила. Когда я начинаю представлять ее, вижу тетю Симу, детдомовскую няню, усатую, с дряблыми щеками, а я все-таки первый ребенок. Все уверяют, что боль переживают в детстве, у меня такого не было, чаще стала вспоминаться потом. Может, оттого и жену выбрал старше себя.
Головнин коротко взглянул на него и ничего не сказал, потому что не знал, хорошо это или плохо, если жена старше мужа.
Ломовцев что-то уловил в его взгляде, ухмыльнулся.
– Уж не подумал ли, что я в чем-то раскаиваюсь? С Асей мы живем душа в душу. А как познакомились, брат! Слушай…
Ломовцев готовился провести приятный отпуск. Он не чурался людей, но считал, что для полного отдыха нужно иногда бывать наедине с собой. В городе это не удается. Если ты и замкнешься в своем доме, раздражающие звуки все равно преследуют тебя отовсюду. Они начинаются с шарканья метлы дворника ранним утром, в тот самый момент, когда чуть-чуть еще недоспал, вот тогда и хочется чертыхнуться: «Чтоб тебя, твою старательность»; кончаются же криками ссорящихся за стеной соседей.
Здесь его будет тревожить разве только крик дергача, этого неугомонного полуночника. Он улыбнулся, вспомнив, как тот однажды надоел ему, подбирался в высокой траве почти к самому костру и орал. Орал так долго и нахально, что Ломовцев уже не выдержал, половчее развернулся и прыгнул в траву. Ошалевшая птица изменила своей привычке удирать ногами, низко полетела, всполошно задевая крыльями болотную осоку.
Рюкзак, хоть и раздутый до отказа, не мешал ему. Он шагал прибитой прошедшим дождем песчаной дорогой. Чуть приметный ветер доносил запахи луговых трав, хрустальные капли воды на их стебельках искрились на солнце. На душе было легко и радостно. На две недели он отрешится от всех дел, две недели река и лес, ничего больше.
По ночам его будут есть комары, но он спасется от них у костра, днем его будет калить солнце, но он и тут найдет выход, за спиной в рюкзаке легкая палатка, которую он поставит в тени.
Ломовцеву приятно было думать о том, как он расположится на берегу лесной речки в том месте, которое он заранее облюбовал. И даже когда его догнал легковой «газик», он не стал останавливать его, чтобы сократить последние километры. Но шофер остановился сам и спросил, правильно ли он едет в Копытово. Копытово – последняя из деревень, которые надо было пройти Ломовцеву, и он сел в машину. Шофер, мужик с худощавым морщинистым лицом, ехал в Копытово, где их завод строил овцеводческий комплекс.
Они и проехали-то всего с километр, когда на пути встретился дырявый мостик. Шофер, не успевший притормозить, испуганно ойкнул, машину резко тряхнуло. Передние колеса проскочили разрыв в бревнах, задними сели напрочно. Как назло, у шофера не оказалось домкрата, но он был сообразительный малый, принес толстую и длинную вагу, сунул меж бревен под заднее колесо и предложил Ломовцеву навалиться всем телом: я, мол, в это время дерну и выскочим. Ломовцев налег, колесо чуть вывесилось. Шофер торопливо сел в машину, рванул газ…
Очнулся Ломовцев уже на другом берегу ручья, метрах в пятнадцати от машины. Увидел испуганное лицо шофера, склонившегося над ним.
– Жив? – обрадовался шофер.
– Живой… – Ломовцеву было трудно дышать. Он раскрывал рот, хватал воздух, как будто все оборвалось внутри. – Выехал?..
– Вот ведь как получилось, – покаянно сказал шофер. – Выкинуло вагу из-под колес, ну тебя и швырнуло. А выехать-то что, выехал.
Ломовцев опять впал в забытье. Видно, долго он так лежал. Шофер за это время успел починить мостик, развернуть машину. Он подхватил Ломовцева на руки, и тот застонал от резкой боли в боку.
– Потерпи, друг, – суетливо уговаривал шофер. – До райцентра недалеко, ты потерпи…
Кое-как усадив Ломовцева на сиденье, он осторожно повел машину. До самой больницы сознание то возвращалось, и тогда боль давала о себе знать, то все куда-то плыло, кружилось. В короткие минуты просветления он, морщась, с надеждой ожидал второго этого состояния, при котором исчезали и боль, и попытки осмыслить то, что с ним произошло. И еще он подумал о том, что в сущности умирать очень легко; если бы он не очнулся на земле, последним видением в его жизни было бы то, как он налегал на вагу, упираясь ногами в бревна моста.
В больнице после рентгена его положили в одиночную палату на странную плоскую койку без подушки. Пришел седой старый врач и сестра с охапкой ваты и бинтов. Он со страхом смотрел, как она раскатывает на бинте вату, тщетно пытался понять, где на его ноющем теле открытая рана.
– Зачем? – спросил он врача, указывая глазами на сестру.
– Нужен мягкий ошейник. – Врач обвел вокруг головы рукой. – Придется полежать без движения, на спине.
– У меня болит здесь. – Ломовцев прижал локоть к правому боку. И хотя у него мучительно болела и голова, но боль в боку, от которой трудно было дышать, вытесняла все остальное.
– Ребра срастутся, а вот с шеей посложнее, придется полежать, – опять объяснил врач.
– Долго лежать?
Врач развел руками и не ответил на вопрос.
– Считайте этот день вторым днем рождения, – сказал он. – Чуть обо что ударились бы…
Сестра стала обертывать его шею толстым слоем ваты, заматывать бинтом. Делала она это ловко, мягкое прикосновение ее теплых пальцев было приятно. Когда она закончила работу, он внимательно посмотрел ей в глаза, и она ответно улыбнулась.
– Все, – ласково сказала она. – Не беспокоит?
И хотя повязка беспокоила, даже затрудняла еще больше дыхание, он ответил:
– Спасибо… Мне очень хорошо.
Потянулись однообразные томительные дни. Скрашивало присутствие Аси, молодой сестры, которая, узнав, что Ломовцева посещать некому, никто к нему не приедет, взяла на себя материнские заботы по уходу за ним. Миловидная, мягкого характера, с лучистым взглядом, – ее серые глаза и в темноте, по ночам, виделись ему, – она полностью вошла в его с малыми событиями больничную жизнь. Правда, его мучила беспомощность, стыд перед молодой красивой женщиной, и он испытывал облегчение, когда уход за ним брала на себя тетя Варя, чем-то похожая на запомнившуюся в детстве няню Симу, внешне суровую, неулыбчивую. Тетя Варя ни словом, ни движением не выказывала неудовольствия, хотя он понимал, что уход за таким больным, как он, доставляет мало приятного. И все-таки, когда приходила Ася, мир расширялся. Он благодарно разглядывал ее, когда она что-то рассказывала – случай или байку, наверно, даже нарочно придуманную для него; не от заботливости, не от того, что его тешат, просто ему было в присутствии ее легко. И он скучал, когда не было ее дежурства. Раз она впервые упомянула о себе. Смеясь, стала рассказывать, как при знакомстве с родственниками мужа какой-то очень близкий семье ядовитый старик, видимо, не хотевший принимать ее в родню, улучив момент, шепнул ей на ухо: «Как ни крути, а наша-то Марья вашей Дарье приходится двоюродной Прасковьей».
Она никогда ничего плохого не говорила о муже, который был посажен и погиб в тюрьме, но подсознательно Ломовцев был настроен против него.
Муж у Аси погиб глупо, от глупого усердия. Сам загубил человека, сам же и поплатился. Зачем ему было в ту глубокую ночь идти в лес, где горели костры, зажженные какими-то шалопаями? Пусть бы лучше лес, лес вырастет, человек не возрождается, он может быть только в повторении детей, внуков.
Но Ася говорила об этом человеке так, что нельзя было позволить не только осуждения – малейшего упрека. Она этого не вынесла бы, это бы ее оскорбило. А Ломовцев не хотел и не мог оскорбить ту, появление которой в палате было схоже с появлением раннего майского солнышка.
Ася была из тех людей, которые и в горести своей находят шутливые нотки, те самые нотки, что помогают жить. Смеясь, она рассказывала, как познакомилась со своим мужем.
В один из летних дней она пошла с подругами на реку. Место считалось зоной отдыха, и там было очень много людей. Она выкупалась, расстелила байковое одеяло и углубилась в чтение. Подруги куда-то убежали. Поблизости оказался парень, сбросил брюки, рубашку и попросил ее присмотреть. Она почти даже не взглянула на него, невнимательно кивнула. Так же невнимательно она бросила взгляд на того, кто натянул на себя оставленную одежду. Полчаса, может, прошло, час, пришли подруги, а потом появился парень в плавках, растерянно озирающийся. «Девушка, где-то тут была моя справа?» Вот только тогда она разглядела его. Парень был плотный, мускулистый, смугловатый, только нос показался ей смешным, кончик как-то изгибался и казался подтянутым к верхней губе. Она еще не совсем поняла, что произошло, и огорченное лицо парня, его растерянность рассмешили ее. Но парню было не до смеха, не идти же в таком виде домой.
Девчонки сжалились над ним и по его просьбе, он сказал им адрес, побежали за другой «справой», а Ася осталась с ним коротать время. Разговорились. Он только что из армии. Служил в ГДР. Наверно, вор и польстился на его заграничную одежду. С этого дня они стали встречаться и поженились.
Ломовцев разглядывал ее красивое нежное лицо, пышные волосы, не умещавшиеся под белой шапочкой, и удивлялся, как она могла полюбить человека такой неприглядной внешности, а уж неприглядность услужливое воображение дорисовало ему.
Однажды в палату вошли два мальчика. Старший, лет семи, вел за руку маленького и очень серьезного карапуза. По одному взгляду можно было определить, что это братья, а посмотрев внимательно, Ломовцев догадался: перед ним Асины дети. Тот самый нос, «кончиком подтянутый к верхней губе», особенно был характерен у младшего.
Они подошли ближе, и старший без обиняков, как-то даже угрюмо спросил:
– Ты как упал? С бревна?
– С бревна, брат. Катапультировался…
– Как летчик с самолета? – оживленно спросил парнишка.
– В точку попал. Только я не набрал высоты и не раскрыл парашюта. Врезался в землю. Теперь вот прикован…
– Ты не прикован, – возразил парнишка, – тебе не велели вставать.
– И это верно, – согласился Ломовцев и добавил: – Что же ты не знакомишься, брат? Сразу с бревна начал.
– А мы знакомы, – вывернулся паренек. – Тебя зовут дядей Гришей. Мама говорила…
– Ну это меняет дело. – Мальчишка все больше нравился ему. – Тебя-то как зовут?
– Меня Ленька. А это Аркашка.
– А почему он такой сердитый?
– Он не сердитый. Он маленький.
Ломовцев поразился простой мысли: долгие часы Асиного дежурства ребятишки остаются одни, и понял, чем жертвует эта молодая женщина, когда просиживает с ним и свободное от работы время.
Как-то он спросил ее:
– Как они там одни, без тебя?
– Привыкли, – просто ответила Ася. – Леня – деловой паренек.
После полуторамесячного неподвижного лежания Ломовцеву разрешили подняться. Что ему придется заново учиться ходить, это он предполагал, озадачило другое: пальцы правой руки хотя и действовали, но не имели силы. Он поделился своей тревогой с врачом, но на того, как видимо, его сообщение не произвело впечатления.
– Будете разрабатывать, и постепенно пройдет. Лучше всего подойдет теннисный мячик.
«Постепенно пройдет…» А как же он будет работать, ему уже надоело до чертиков это вынужденное безделье.
Врач еще добавил:
– Не пугайтесь, если к перемене погоды будут сильно болеть шейные мышцы. Лучше к этому сразу подготовиться.
Этого еще не хватало! Ломовцев приуныл, успокаивало только то, что выздоровление пошло быстрее, с каждым днем он чувствовал себя увереннее: если до этого поворачивал голову вместе с плечами, то теперь двигал шеей, немного, но все-таки двигал. Потом настал день, когда его выписали.
Расставание вышло совсем не таким, какое можно было ожидать. Он сердечно попрощался со старым врачом, тетей Варей, а вот с Асей, можно сказать, прощания не получилось. Ему хотелось сказать ей что-то значительное, теплое, он уже знал, что любит ее. А увидев ее бледное лицо с жалкой попыткой улыбки, сдавленно и невнятно выдавил: «Напишу… ты уж смотри…» И больше вроде ничего не добавил.
Потом уж в автобусе, который вез его в свой город, долго казнил себя за нелепые пустые слова, сказанные ей. «Напишу» – это еще ладно: хотя неопределенно, но что-то выражает; а «ты уж смотри» – что он подразумевал, когда эти слова вырвались у него? Болван, какой болван! Два месяца с ним возилась, как с ребенком, в ущерб своему времени… Видел, что и он нравится ей. Только круглый идиот, неблагодарный невежа мог поступить так.
Днем он сходил в поликлинику, наведался на работу, а вечером, когда лежал на неразобранной кровати в своей холостяцкой квартирке, его сдавила такая тоска, что он готов был сейчас же пешком отправиться в тот районный городок. Он понял, что ему необходимо видеть Асю, необходимо ее присутствие.
Никто, пожалуй, не удивился, когда он на следующий день, приехав с первым автобусом, явился в больницу, и только старый врач, когда узнал в чем дело, невесело сказал:
– Видимо, вы нашли свое счастье, а вот ваше появление в больнице оказалось для нас сущим несчастьем. Где я найду ей замену? Но я не враг рода человеческого, живите, и пусть хранит вас ваша любовь от разных напастей.
Старик отечески расцеловал Асю, сердито подтолкнул к двери:
– Идите, идите…
В один день, уладив все необходимые дела, Ломовцев увез Асю с ребятишками.
В небольшой двухкомнатной квартирке старого дома худенькая женщина с лучистыми крупными глазами и застенчивой улыбкой встретила Головнина, смущенно замешкавшегося у порога.
– Да проходите, что вы, в нашем доме все просто.
Головнин пригляделся: и впрямь, чопорной чистоты нету, но все прибрано и всё к месту – тахта у стены и телевизор в противоположном углу, легкий стол с четырьмя стульями, на стене репродукция: еще не замерзшая река со снежными берегами и синеватым лесом, а ниже висят лапоть да немыслимая чугунная тарелка не тарелка, а металлические кружева в форме тарелки. Головнин улыбнулся – странности характера Ломовцева сказались и тут.
– Чуешь, кого привел? – по-петушиному хорохорился Ломовцев.
Женщина протянула узкую ладошку, назвалась Асей.
Головнина усадили на тахту. Он чувствовал, что ему искренне рады, на сердце потеплело – уже далекими и незначительными начинали казаться обиды сегодняшнего дня.
– Понимаешь, – обратился Ломовцев к жене, – история продолжается: то на Студенцова в дополнение к запросу анонимка пришла, мол, как он может лечить советских людей, если хулиганистый, он и в работе, должно, такой; то вот сегодня ему, Сережке, задали трепку, обсуждали на собрании. Грозятся тринадцатую зарплату украсть да очередь на квартиру передвинуть. Зарплата еще ничего, не деньги нас – мы их зарабатываем, а вот очередь… У него и так жена, как бы это помягче сказать, ну, вспыльчивая…
Это уже никак не входит в обязанности Ломовцева-хозяина, о чем Головнин поспешно сказал:
– Болтаешь, не зная что…
– Почему не знаю, знаю. История продолжается, сказал же. У меня тоже на работе как было? Начальник в командировке, а заместитель – такая свистула… И всего-то запрос, какой тут секрет! А оп, смотрю, закрылся в кабинете, потом пишущую машинку ему поволокли. Чую, что-то обо мне. Так недобро смотрел на меня. Подкатился к секретарше: «Леночка, чегой-то он?» – «Сочиняет, – говорит, – трактат о твоей личности». Что он там написал – никому не ведомо. Сам запечатал, сам и на почту отнес. Я не боюсь в глаза говорить. Встретил его: «Что это вы, – спрашиваю, – что-нибудь сверхсекретное изобретали? Нельзя так рисковать, надо было к дверям еще и охрану выставить». Взъелся: «Не твое дело!» А как же не мое, когда пасквиль-то не на себя, на меня сочинял. И откуда такая злобность у людей! Как будто я у него жену увел. А я даже случая такого не помню, когда сумел задеть его самолюбие. Ну, ругались по работе, так это работа, все бывает. Использовал случай, пока начальника нет… Начальник-то мне во всем верит, я у него на хорошем счету. А этот – пока, мол, суть да дело, подмочу врагу лихому репутацию. Вот так бывает, Сереженька, а ты – «не зная что…»
Вверху с третьего этажа слышится топот. Головнил и до этого прислушивался к нему, но сейчас топот особенно отчетлив: бух-бух, та… бух-бух, та… Трясется люстра.
– Это у наших соседей сверху пляшут, – пояснил Ломовцев. – Наверху у нас татарская семья… Удивительно здорово, да? Какой ритм: бух-бух, та… бух-бух, та… Какое-то торжество, не одна пара пляшет… Раньше у них все кто-то с кровати падал, часов в пять утра. Почти ежедневно…
Словоохотливость Ломовцева удивительна. Он намекал, что сегодня у него необычный день. Не день ли рождения? Но в этом возрасте день рождения уже не встречают так взбудораженно. Под сорок человеку. Головнин заметил, что Ася, собиравшая на стол, украдкой поглядывает на него, этак по-бабьи жалостливо. Переживает, что ли, за наказание, которое придумал ему Сенькин? Он с удивлением вскинул на нее взгляд, когда Ася сказала вдруг:
– Плохо вам обоим, ссоритесь. Семейные ссоры – хуже некуда… По пустякам, конечно, а далеко заходит. У Студенцовых легче, подчинить себе хочет мужа, он сопротивляется. Это у них по неспокойной еще любви.
– Странная тарелка… Где откопал? – «Надо бы рассердиться за непрошеное вмешательство в мои дела, и почему-то не могу сердиться. А Ломовцев-то, вот болтун, что ни узнает, все передает. Как же, у них семейное согласие».
А Ломовцев весь светился радостью.
– Ага, заметил! Все считают, что это ручная ковка старых мастеров, а вот смотри…
На тарелке Головнин увидел четкую дату: 1950 год. Кому пришло в голову переводить металл на это украшение?
– Школьники принесли в обмен на старую кровать. Им металлолому много нужно, кровать сгодилась. Сначала все хотели всучить какой-то черепок… гончарное изделие, семнадцатый век… Да меня не проведешь, я ведь тоже школьником был, меняться не разучился…
– Ешьте, мужики. – Ася поставила перед ними тарелки, сама встала у стола, сложив под передником руки на животе, следила за гостем: не потребуется ли ему что.
Не знал Головнин, выросший в городе, старые добрые законы гостеприимства, сохранившиеся еще кое-где в сельской местности (Ася росла в деревне), – когда хозяйка не садится за стол, если не убедится, что гость доволен, все у него есть, чувствует себя свободно. А вот Головнин как раз и не чувствовал свободы от ее внимательного, хотя и доброго взгляда.
Потом уж, когда сидела рядом с ними, заговорила все о тех же семейных делах:
– Мой-то ничего, не обижает. Живем сносно. Вот только, не поверишь, ночами не спит. Вдруг слышу – то засмеется, то заворчит. Гляну на кухню: за машинкой сидит, чего-то печатает, бумага скомканная вокруг на полу, табачищем не продохнешь. «Гриша, спрашиваю, может, тебе в чем помочь?» Улыбнется, скажет: «Не надо, иди спи». Проводит… Бывает, конечно, и чересчур требовательным, ну да ведь не всё…
– Если ты об Аркашке, – не дав договорить ей, сказал Ломовцев, – то лучше помолчи. Понимаешь, – повернулся он к Головнину, – Аркашка еще маленьким был… Я повесил над изголовьем фотографию известного человека, ну, прямо скажем, фотографию Пахмутовой, очень уж она нравилась мне, ее песни. Вроде амулета у меня эта фотография. Проснусь утром, скажу: «Здравствуй!» И она будто отвечает тем же. Весь день после этого настроение отличное. Так вот Аркашка, стервец, дотянулся, сорвал и сжевал… комочка не оставил… С того и понял: ничего из него не получится, одно будет уметь – жевать… Проучился три года в профтехучилище на судового механика. Под конец диплом делать нужно – разрез судна начертить. Так что ты думаешь – не смог. Мать носится, у преподавателя достала кем-то написанный диплом, чтобы списал, так он и этого не хочет. Бегает каждый вечер на танцы… А как танцуют! Бросят что-нибудь на пол, сумку или шапку, и топчутся вокруг… Вот старший, Ленька, у меня задался…
После обеда прошли в спальню, которая оказалась и кабинетом. Закурили.
– Ленька у меня в Москве, в университете. Такой способный, стервец. Десятый кончал, спрашиваю: куда нацелился? «Откуда я, папка, знаю». Ну, думаю, не удались дети. Вдруг перед экзаменами заявляет: «Языки восточные изучать буду». – «Чего?!» Меня то в жар, то в холод: как же так, без подготовки-то! Он настаивает, а я ему: «Провалишься!»
Летом повез его в Москву, до экзаменов чего – всего три недели. Снял комнату недалеко от университета – ходи каждый день, привыкай к обстановке… Нынче, чтобы поступить, не столько знаний надо, сколько умения без задержки получать всяческие справки… Уж побегали мы с ним за этими справками. В одном месте меня спрашивают: «Так кто же поступает учиться – вы или ваш сын?» Это я их допек, волокитчиков… «Оба, – заявляю. – Только я попозднее». Уехал домой, а на сердце кошки скребут – не выдержит. А он мне телеграмму за телеграммой: «Папа, сдал, папа, все идет хорошо». Такой парнишка удачливый…
Головнин рассеянно слушал о судьбе удачливого Леньки и все время смотрел на стену, где висел музыкальный инструмент, вроде мандолины, но только большего объема, с укороченной, скошенной к краю шейкой грифа и со множеством струн. «Да это же бандура, – догадался он. – Новая причуда Ломовцева!»
– Играешь?
– Пробую. – Сказал это Ломовцев с необычной застенчивостью, виновато взглянув на Головнина. – Каждый по-своему с ума сходит… Подал заявление в общество. Сегодня как раз принимать будут, приглашаю…
Головнин недоверчиво усмехнулся.
– Что за общество?
– Общество бандуристов. Как и все общества. Только в те загоняют, а в наше, брат, попасть нелегко: площадка для выступлений мала, а желающих все больше,
Страшно заинтересованный и все еще не совсем веря Ломовцеву, Головнин спросил:
– Значит, и мне можно?
– Что? В общество?
– Да нет, присутствовать, когда тебя принимать будут?
– Это разрешается…
И все-таки Головнину хотелось большего объяснения.
– Но послушай, это же старцы-слепцы с ней ходили, пели былины и подыгрывали. Не понимаю…
– Эва хватился! Старцы-слепцы… Да бандура сейчас так распространена, – и в самодеятельности, и в оркестрах – везде. А какие бандуристы были! И сейчас есть…
Головнин почтительно молчал, такие сведения ему были внове.
В просторном клубном зале собралось человек двадцать – мужчины разных возрастов, все больше в годах, и только две женщины. Одна из них, рыжеволосая, с круглыми совиными глазами, крепко тряхнула руку Ломовцева.
– Волнуешься?
Ломовцев неопределенно пожал плечами, отрешенно сказал:
– На все воля всевышнего и его наместника – нашего председателя.
Председатель подготавливал какие-то бумаги, перебирая их и складывая в стопку. Движения его были неторопливы, исполнены важности, как и подобает быть председательским движениям. У него было крупное полное лицо с белой холеной кожей. Такие лица чаще бывают у людей, которые с возрастом приобрели душевное успокоение.
– Хороший бандурист?
– Ну да… – Ломовцев сделал рукой понятный жест. Потом добавил шепотом: – Фальшивит чуть не больше всех, а на каждую площадку лезет.
За столом сидел еще один мужчина помоложе председателя, поводил строгим взглядом. Он был худощав и, можно сказать, красив, мужествен по крайней мере, женщинам он должен нравиться. Несмотря на то что ему, пожалуй, было за сорок, темные волосы курчавились, как у юноши. Он вел протокол собрания.
– А этот? – заинтересованно спросил Головнин.
– Умеет играть только на одной струне, а гонору… Дребезжит, шипит… В общем, пройдоха.
Головнин с изумлением посмотрел в печальные и напряженные глаза Ломовцева – тот по некоторым признакам, приметным только ему, догадался, что хорошего от собрания ждать нечего, и нервничал.
– На кой хрен тогда тебе это общество, – прошептал Головнин, – если такие видные люди фальшивят да на одной струне?
– Ладно, помолчи, а то внимание обращают.
Головнин возмущался: «Ну камарилья! Или Ломовцев от зависти черным мажет. Играл бы дома, тешил Асю да непутевого Аркашку».
Председатель между тем сообщал, кто выступал и на каких площадках за последнее время. Спросив, нет ли вопросов, а вопросов не было, он стал зачитывать заявление Ломовцева о приеме в общество бандуристов, зачитал также рекомендации. (И рекомендации, оказывается, требуются, – Головнин чуть не присвистнул от удивления.)
Из трех рекомендателей одна была женщина, та самая, рыжеволосая. Она ободряюще подмигнула бледному от волнения Ломовцеву. Бандура Ломовцева стояла прислоненная к стулу. Когда его попросили сыграть, он дрожащими руками взял ее, опустил голову и тронул струны.
Ни черта Головнин не понимал в игре на бандуре, но был в восторге.
Струны выпевали что-то печальное, потом слышалась томящая нежность, когда Ломовцев совсем успокоился, появилась и удаль. Головнина обрадовало, что и присутствующие члены общества, вставая один за другим, стали хвалить Ломовцева за умение, каждый, конечно, своими словами. Он толкнул приятеля в бок:
– Блестяще!
– На словах-то они все блестяще, – кисло сказал Ломовцев, не спуская глаз с председательского стола. – А вот как будет тайное голосование…
Головнин опять удивлялся – для чего тайное голосование? Ведь многие уже выступили, одобрили. Прав Ломовцев, дьявольски трудно вступить в это общество.
В это время поднялся секретарь собрания, красавец со строгим взглядом.
– Задам товарищу вопрос, – с жесткими нотками в голосе сказал он. – Мы должны, понимаете, бороться, чтобы в обществе были чистые душой и телом люди… Пусть принимаемый расскажет о своем последнем подвиге… Он с дружками хулигански избил человека, и сейчас ими занимается милиция.
– И сюда успел настрочить, – сказал Ломовцев,
Головнин не понял, о ком он?
– Тракторист, что ли?
– Да нет, лихой враг мой… После расскажу…
Он подобрался, стараясь казаться спокойным, а его сверлили пытливыми взглядами, даже та женщина с совиными глазами; она казалась испуганной, наверно потому, что на столе лежала ее рекомендация.
Председатель собрания, который явно знал, что такой вопрос будет задан вступающему в общество, обронил:
– Послушаем, что скажет Ломовцев.
– Это поклеп недоброго человека, – срывающимся голосом, но с достоинством произнес Ломовцев.
– Вы слышите! Это, понимаете ли, бесстыдно! – в благородном гневе вскинулся секретарь собрания.
– Да не о вас я, – досадливо сказал Ломовцев, – хотя и вы недобрый человек…
– Какое это имеет отношение к повестке собрания? – спросила женщина с совиными глазами. – Надо говорить о творчестве…
Она удивленно развела руками.
– Слеп тот, кто разделяет творчество и поведение в быту, – едко заметил секретарь собрания. – Человека надо рассматривать в целом… Поступил запрос, будем слушать.
Ломовцев стал рассказывать, как было дело, заявил, что не считает себя в чем-либо виноватым.
– Вы, понимаете, избили человека… – Секретарь рубанул ребром ладони по столу, – Вами занимается милиция… Это что, цветочки?
Тут уж и Головнин не мог остаться безучастным, как пружиной подбросило его со стула.
– Я участник той истории, и я скажу… Милиция – не пугало, не стращайте…
Эх, Головнин! И сидеть бы тебе да слушать, или хотя бы говорить без волнения. Его нескладную речь прервал председатель собрания:
– Вы кто такой? Вы почему, собственно, здесь?
– Я пришел с Ломовцевым, – отрезвев, сказал Головнин.
– Мы иногда разрешаем присутствовать посторонним. Но… Можете быть свободным – у нас закрытое собрание.
И в один миг Головнин очутился в коридоре. Встал у дверей и все старался услышать, о чем говорят. Но дверь была плотно прикрыта.