412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Стариков » Время бросать камни » Текст книги (страница 9)
Время бросать камни
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 23:17

Текст книги "Время бросать камни"


Автор книги: Виктор Стариков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)

– Присаживайтесь, коллега! – громко пригласил кто-то Серебренникова.

У окна в углу сидели за столом трое незнакомых Дмитрию студентов. Никандр и Дмитрий придвинули свободные стулья.

Пахло перепревшей пищей, клубы пара ходили под потолком, бойко сновали половые, звучала простенькая, как ситец, музыка.

Пригласившие вопросительно смотрели на Никандра.

– Мой друг с Урала – Мамин, вместе в семинарии штаны протирали, – представил Никандр. – А это все тобольские, – объяснил он Дмитрию. – Почти что земляки.

– У нас тут вроде урало-сибирского землячества, – подтвердил румянолицый чернобородый студент и протянул руку. – Серафимов.

Двое его товарищей кивнули, не представляясь.

Перед ними стояли четыре бутылки пива, два чайника – большой с кипятком, поменьше с заваркой, лежала тонкими ломтиками нарезанная колбаса.

– Чаю или пива? – спросил Серафимов.

Дмитрий попросил чаю.

Они молчали, пока Серафимов наливал чай, потом опять заговорили.

– Рассказывайте, рассказывайте, – нетерпеливо поторопил худенький, остролицый студент, по возрасту почти мальчик.

Серафимов, только что приехавший из Москвы, делился впечатлениями о суде над Сергеем Нечаевым.

– Интерес к суду был огромный, публика собралась самая разная, не просто было пробиться. Даже поэта Тютчева видел. А ведь ему почти семьдесят лет. Казалось бы, ему-то что? Все дни с полудня и до поздней ночи не уходил, наблюдал, даже записывал… Нечаев держался гордо и непримиримо, – продолжал Серафимов свой рассказ. – Ни на какие вопросы не отвечал. Отводил право суда над собой. Считал себя не уголовником, а политическим деятелем. К тому же отказавшимся от российского подданства. А судьи не занимались его антиправительственной деятельностью. Они лишь устанавливали обстоятельства убийства Иванова, не входили в мотивы его совершения. Огласили приговор и повели Нечаева. Он остановился, хоть его выталкивали, и успел крикнуть: «Рабом вашего деспота я перестал быть! Да здравствует земский собор!»

Все молчали. Серафимов обвел всех внимательным взглядом и неожиданно спросил:

– Я думаю вот о чем. А имели право нечаевцы убивать Иванова?

– Неоспоримое… – не задумываясь, убежденно подтвердил угрюмый, с крупным лбом, круто надвинутыми над глазами надбровьями. – Иванов изменил делу. А коли так… Уважаю за твердость Нечаева и его сподвижников.

– Но в чем была измена? – не согласился Серафимов. – Она должна быть доказана. Он только отказался повиноваться Нечаеву, не во всем с ним соглашался.

– Это и есть измена делу.

– Но где же тогда свобода мнений? Право на мысль.

– Он губил дело, предавал идею. Коли ты вступаешь в политическую борьбу, то должен подчиняться дисциплине, установленной в организации.

– Нет, не могу с этим согласиться. Если борешься за правое дело, то руки должны быть чистыми. Такая расправа противоестественна.

– Ты думаешь, что восстание народа обойдется без крови?

– Во-первых, не верю в скорое восстание, во-вторых, тогда – другое дело. Там будут убивать врагов.

– Во что же ты веришь?

– Да, да – во что? – подхватил и мальчик. – Только восстание освободит народ от тирании царской власти!

Серафимов не обратил внимания на этот лепет.

– Как показывает история, еще ни одно народное восстание не облегчало его участи. Ему сейчас нужно просвещение.

– Это то, что вы делаете с Никандром на фабрике? – презрительно спросил угрюмый. – Беседы, чтения?

– Да, нужна грамотность. Тогда народ сам сообразит, что ему делать.

– Он и сейчас знает это. Нужно только зажечь фитиль, все само взорвется.

– Это тяжелое и вредное заблуждение! – не сдавался Серафимов. – Дмитрий Наркисович! Что вы скажете?

– Бунтуют на Урале… Но всё быстро подавляют… – Дмитрий помолчал. – Народ там забит до последней степени. Думает о пропитании живота своего. А просвещение ему нужно, очень нужно… Но главное – какое-нибудь – хоть малое! – облегчение от всех тягот. А как достигнуть этого – не знаю, не вижу. Крестьяне, может, получат землю, может, им и оброки снизят. А как с мастеровыми? Что они могут получить? Уральский народ землей не кормился. В крестьянство он не пойдет. Его интересует, что будет с заводами дальше, при новых порядках.

– Победит народ, станет легче и рабочим, – возразил Дмитрию угрюмый.

– Как это произойдет?

– На все сразу ответить нельзя, – строго, как маленькому, заметил Дмитрию угрюмый. – Сейчас главное – в крестьянстве. Надо ему помочь свалить трон. Потом решится и все остальное.

Угрюмый оглянулся.

– Господа, – сказал он, – мне нужно идти.

Он поднялся.

– И я с вами, – вскочил мальчик. Нам ведь по дороге? – просительно сказал он.

Тот молча разрешил.

Отхлебывая пиво, Серафимов посмотрел на Дмитрия и Никандра, думая о чем-то своем.

– Нет, – решительно сказал он, словно убеждая себя. – Заблуждаются… Очень… Нужна справедливость. Этому можно посвятить жизнь. Надо быть ближе к народу, жить с ним, служить ему. Там наше место – врачами, учителями. На фабриках… А какой там интересный народ! Как жадно ловит каждое слово, как тянется к знаниям. – Он откинул длинные русые волосы. – В этом году заканчиваю академию, и никуда – только на фабрику. Уже и место подыскал – под Москвой, в Орехово-Зуеве…

– Согласен с вами, – подхватил Никандр. – Мы в долгу перед народом, и наше место с ним. Борьба с невежеством – вот первая задача интеллигенции.

Дмитрий, прислушиваясь, думал, что вот эти двое, может быть, ближе к сути, но и они не во всем правы. О каком просвещении народа можно говорить, когда на своей земле он себя чувствует униженным до последней степени борьбой за кусок хлеба?

– Сильная натура! – снова вспомнил своего ушедшего товарища Серафимов. – От своего не отступит, уж поверьте мне. Убежден, что сначала надо опрокинуть трон, тогда решится и все остальное. Для него нет сомнения, что сейчас важнее – лечить человека или общество? Ради этого пойдет на самое крайнее… Предвижу – тяжек будет его путь. Как, впрочем, подобных ему… А ведь талантлив. Очень талантлив! Ему бы врачеванием заниматься, хирургией. А он о другой хирургии думает…

На улицу, в туманный мороз, вышли все вместе, но Серафимов скоро простился с ними.

– Осторожнее, Дмитрий, – сказал Никандр, когда они остались одни. – Опять аресты начались. Главным образом среди студентов.

Никто не подозревал, что нередко после ухода шумных товарищей Дмитрий, приведя в порядок комнату, проветрив ее от пивного духа и тяжелого папиросного угара, садился за стол и вставал из-за него под самое утро. И так почти каждый день.

Тот, кто никогда не держал в руках пера, не представляет всей самоотверженности писательского дела. Садясь за стол, писатель никогда не знает, как завершится его труд. Ведь недаром говорят, что чистый лист может стать гениальным произведением или испорченной бумагой.

Сильные, начиная свой путь, шаг за шагом преодолевают крутизну. Чем выше, тем труднее. Вершин достигают, и то не всегда, самые упорные. И в одиночестве. Те же, что отстали, спускаются к подножию или закрепляются на своей высоте. Они лишь вздыхают, что надо было отважиться, победить сомнения в собственных силах. Иные, выждав время, все же повторяют попытки восхождения и, бывает, обретя веру в свои силы, одолевают препятствия.

Дмитрий только начинал свой путь. Был он, правда, плохо снаряжен, но с запасом сил и знаний.

Отчетливо характер замысла не представлялся. Ему хотелось написать живую и красочную историю Урала, со многими героями, сложными судьбами. Но те же события можно изложить и в романической форме. Она таит в себе особые возможности, дает больше простора для фантазии.

В воображении Дмитрия возникали яркие картины прошлого Урала, те времена, когда вставала на ноги петровская Россия. Он охватывал разумом, мыслью все – политику Петра, тогдашнее общество, развороченное, как муравейник, встревоженное, кипящее и суетящееся. Понимал и то, что не зря вглядывался Петр в уральские и сибирские земли, угадывая в них военную опору отечества. Дмитрий словно наяву видел, как тысячи подкабальных рабочих людей перегораживали плотинами реки, поднимали десятки железоделательных заводов. Как кайло рудокопа, вонзаясь в рудоносную землю, открывало все новые богатства. Сердце Дмитрия страдало от жестокостей, которыми был отмечен тот век. О правах человека на счастье нечего было и думать. Может быть, тогда больше было безмолвных рабов, принадлежащих господину душой и телом со дня рождения и до могилы. Кнут, кандалы, бессрочные работы в рудниках за малейшие провинности – вот что было их уделом.

Огни восстания Пугачева… Волна грозного народного движения, которая захватила и горный Урал. Набат гудел на уральских заводах. Для Пугачева рабочие готовили оружие, отливали пушки и ядра. Мастеровые бросали поселки и уходили в его полки…

Обширность замысла писателя требовала и обширности материалов. Многое, очень многое давали книги. Но были другие источники. Рассказы о рождении Висима, история рода Демидовых, поверья и легенды, слышанные от многих людей, откладывались в памяти незаметными кругами, как годовые кольца деревьев. Корни родной уральской земли обильно и безотказно питали древо воображения.

Роман же мыслился не столько исторический, не о давнем и былом, а злободневный. Споры, страсти, кипевшие вокруг, захватывали своим накалом и Дмитрия. Его увлекала идея практических дел, он размышлял даже о свершении исторических событий, как осторожно и иносказательно называли тогда возможную революцию.

Сохранился самый ранний вариант романа «Приваловские миллионы», где среди героев особенно выделялась колоритная фигура Батманова. Это был для Урала человек необычный, словно предназначенный стать вожаком народных масс – с обостренным чувством совести, способный действенно, бескорыстно помочь народу в его бедственном положении, вытащить его из нужды и умственного невежества, но появившийся раньше времени и потому обреченный на бездействие.

«Это – люди железной несокрушимой энергии, – писал молодой автор о героях, подобных Батманову, – герои величайших исторических событий, идеальные проповедники идеальных нравственных систем, словом – это великие люди в великих делах и самые несносные из всех непризнанных героев в эпохи общей тишины и застоя. К сожалению, великих событий гораздо менее, чем таких натур, притом они и родятся иногда не вовремя, – следовательно, остается проводить жизнь, как на бивуаке, в ожидании дела, которое всецело поглотило бы великие застоявшиеся силы».

Так и шло – страницы исторической хроники ложились вперемежку со страницами художественной фантазии.

«Все свободное время, которое у меня оставалось, – вспоминал зрелый писатель о своей петербургской жизни в романе «Черты из жизни Пепко», – шло на писание романа. То была работа Сизифа, потому что приходилось по десяти раз переделывать каждую главу, менять план, вводить новых лиц, вставлять новые описания и т. д. Недоставало прежде всего знания жизни и технической опытности… У этого первого произведения было всего одно достоинство: оно дало привычку к упорному самостоятельному труду. Да, труда было достаточно, а главное – была цель впереди, для которой стоило поработать. Время от времени наступали моменты глухого отчаяния, когда я бросал все. Ну, какой я писатель? Ведь писатель должен быть чутким человеком, впечатлительным, вообще особенным, а я чувствовал себя самым заурядным, средним рабочим – и только. Я перечитывал русских и иностранных классиков и впадал в еще большее уныние. Как у них все просто, хорошо, красиво и, главное, как легко написано, точно взял бы и сам написал то же самое. И как понятно – ведь я то же самое думал и чувствовал, что они писали, а они умели угадать самые сокровенные движения души, самые тайные мысли, всю ложь и неправду жизни. Что же писать после этих избранников, с которыми говорила морская волна и для которых звездная книга была ясна…

…Впрочем, была одна область, в которой я чувствовал себя до известной степени сильным и даже компетентным, – это описание природы. Ведь я так ее любил и так тосковал по ней, придавленный петербургской слякотью, сыростью и вообще мерзостью. У меня в душе жили и южное солнце, и высокое синее небо, и широкая степь, и роскошный южный лес… Нужно было только перенести все это на бумагу, чтобы и читатель увидел и почувствовал величайшее чудо, которое открывается каждым восходящим солнцем и к которому мы настолько привыкли, что даже не замечаем его. Вот указать на него, раскрыть все тонкости, всю гармонию, все то, что благодаря этой природе отливается в национальные особенности, начиная песней и кончая общим душевным тоном… Над выработкой пейзажа я бился больше двух лет, причем мне много помогли русские художники-пейзажисты нового, реального направления. Я не пропускал ни одной выставки, подробно познакомился с галереями Эрмитажа и только здесь понял, как далеко ушли русские пейзажисты по сравнению с литературными описаниями. Они схватили ту затаенную, скромную красоту, которая навевает специально-русскую хорошую тоску на севере; они поняли чарующую прелесть русского юга, того юга, который в конце концов подавляет роскошью своих красок и богатством светотени. И там и тут разливалась специально наша русская поэзия, оригинальная, мощная, безграничная и без конца родная… Красота вообще – вещь слишком условная, а красота типичная – величина определенная… С каким удовольствием я проверял свои описания природы по лучшим картинам, сравнивал, исправлял и постепенно доходил до понимания этого захватывающего чувства природы. Мне много помогло еще то, что я с детства бродил с ружьем по степи и в лесу и не один десяток ночей провел под открытым небом на охотничьих привалах. Под рукой был необходимый живой материал, и я разрабатывал его с упоением влюбленного, радуясь каждому удачному штриху, каждому удачному эпитету или сравнению».

2

Не удалось и в это второе петербургское лето поехать в Висим: далек туда путь и, главное, дорог. Как ни бился Дмитрий, бегая в разные концы большого города по дешевым урокам, даже брался за изнурительную ночную переписку разного рода казенных бумаг, но так ничего с деньгами и не сообразилось. Каким тяжелым камнем легло это на сердце!

Скоро пойдет третий год петербургской жизни. Новая весна. Гнилая петербургская весна. То дождь, то снег… В Висиме в это время начинается охота на косачей. Дьячок Николай Матвеевич уже снаряжается, готовится к первому выходу. Наверное, в товарищи позовет милого Костю. С вечера выберутся в лес и зашагают, чтобы успеть к зорьке попасть на тетеревиное токовище…

До чего же бывают хороши висимские леса в эту пору! Земля только освободилась от снега, лежит парная, пропитавшаяся водой. Подсыхают дороги. На пригорке, среди каменных осыпей, блестит хвоя и зеленеют брусничные кустики. Распушились вдоль ручьев густые вербники, и уже загудели над ними деловитые и неторопливые шмели. Остро пахнет ранним черемуховым соком. Набухли почки. Пригнешь ветку, возьмешь тугую почку, раздавишь ее – и на пальцах останется зеленый след и запах то сладковатый, то горький, но одинаково волнующий и приятный. А белые пушистые облака весь день спокойно движутся над лесами, и тени от них скользят по горам.

Наркис Матвеевич жалуется в письмах Дмитрию, что и у него «грустные мысли и чувства». Завидует он о. Александру в Черноисточинске, который на каникулы ждет сына из Петербурга. Мог бы и Дмитрий вместе с ним приехать в Висим, отдохнуть, развлечься, погулять, попользоваться свободой и простотой жизни.

Но, к сожалению, в этом году Дмитрий должен остаться в Петербурге.

Паша Псаломщиков решил снять на лето дачу. Он доказывал Дмитрию, что жизнь там обойдется не дороже, чем в окаянном Петербурге. Стоимость дачи почти такая же, как и городской квартиры. Что приобретается взамен? Воздух, лесной простор, купание на взморье, всякие дачные радости. И Петербург, коли в нем нужда будет, под рукой.

Оказывается, расторопный Паша Псаломщиков успел побывать в Третьем Парголове, куда на лето устремляются небогатые и малообеспеченные петербуржцы. Студент обежал окрестности, все осмотрел, сравнил, нашел более или менее приличный домик, где могут сдать комнату и террасу. И всего полчаса ходьбы от станции.

В начале июня студенты перетащили свои скромные пожитки в Парголово и зажили по-дачному. Все оказалось почти так, как расписывал Паша. До Третьего Парголова от столицы было всего пятнадцать верст по Финляндской железной дороге паровичком. Дача располагалась на горе, внизу виднелся вокзал. Из окна комнаты открывался живописный вид на Финский залив и зеленые возвышенности. Рядом – прекрасно ухоженный Шуваловский парк, с могучими соснами и елями.

Медленная северная весна наполнялась запахами молодой зелени, яркими пятнами цветов, птичьим разноголосьем. Дмитрий в шутку говорил, что в каменном Петербурге он начинает забывать, как поднимаются травы, распускается листва на деревьях, раскрываются цветы. Теперь он мог видеть, как весна шагает к лету, как все больше появляется цветов, как густеют листвой деревья, как растут травы. Он смотрел на восходы и закаты солнца, купался, многие часы проводил в парке.

Пришел покой, утихомирилось сердце. Вспоминая, каким трудным был этот год, оглядываясь на изнурительные дни, когда надо было успевать на занятия, на заработки, да и интересные студенческие собрания не пропускать, Дмитрий радовался, что все это теперь позади.

Не давит даже то, что, увлекшись собраниями, сходками, подзапустил он академические занятия, остался на повторный курс. Эко лихо! Не в одиночестве. Почти три десятка студентов ветеринарного курса вообще оставили академию, ушли «в народ». Расстался с Петербургом и его добрый сотоварищ по квартире Андрей Остроумов, уехал куда-то в деревню под Тверь учительствовать, понимая под этим социальное просвещение крестьян.

Дмитрий проводил его со сложным чувством зависти и сожаления. Он бы не смог поехать: жажда серьезных знаний пересилила желание уже сейчас, не откладывая, встать в ряды тех, кто помогает народу. Двадцать четыре студента, не сдавшие экзамены второго курса, были допущены к продолжению занятий. В их числе был и Дмитрий Мамин.

И еще одна причина. Главная. Дмитрий хотел закончить роман. Но странно, здесь, в Парголове, где дышится легко и свободно, не тянуло, как бывало, к столу. Приходилось заставлять себя писать, и роман почти не двигался, словно лопнула какая-то пружина. Герои не обретали плоти, действие развивалось вяло; Дмитрий не мог найти ситуаций, в которых раскрывались бы характеры персонажей…

«Я опять перечитывал свой роман и начинал находить в нем некоторые достоинства, – много лет спустя вспоминал Мамин о своих первых литературных опытах, – как описание природы, две-три удачных сцены, две-три характеристики. Есть авторы, которые выступают сразу в своем настоящем амплуа, и есть другие авторы, которые поднимаются к этому амплуа точно по лесенке. Вдумываясь в свое сомнительное детище, я отнес себя к последнему разряду. Да, впереди предстоял целый ряд неудач, разочарований и ошибок, и только этим путем я мог достигнуть цели… Все эти мысли и чувства проходили у меня довольно бессвязно, путались, сбивали друг друга и производили тот хаос, в котором трудно разобраться. А нужно было жить, нужно было работать…»

Он вставал из-за стола, шел к Аграфене Николаевне, которая жила на большой даче неподалеку.

Аграфена Николаевна Иванова – хорошая знакомая родителей Дмитрия Мамина. Муж ее когда-то служил в Нижнем Тагиле в управлении заводов Демидова, ему случалось не раз бывать вместе с Аграфеной Николаевной в Висиме. Переведенный в Петербургскую контору Демидовых, Иванов внезапно заболел и умер. Молодая вдова осталась без средств, с двумя детьми – мальчиком и девочкой. Жила на скромную пенсию, которую установили ей, учитывая долголетнюю безупречную службу супруга у Демидовых. Небольшой доход приносила сдача комнат жильцам в петербургской квартире. И тут в Парголове Аграфена Николаевна с детьми занимала две комнаты, а три сдавала дачникам.

С первых дней Аграфена Николаевна приняла самое горячее участие в жизни студентов. Каждой вещи нашла свое место, помогла приобрести необходимые мелочи для быта. Все, казавшееся сложным, под руководством Аграфены Николаевны решалось быстро и просто. Дмитрий и Паша почти каждый день заглядывали на ее вечерний огонек, болтали за чайным столом, случалось, в пасмурные дни с моросящим дождичком, и в карты для развлечения перекидывались.

Паше не сиделось в Парголове. Он часто уезжал в Петербург, находя для этого тысяча и одну причину. В такие дни Дмитрий почти все время проводил с Аграфеной Николаевной.

В миловидной молодой еще женщине его восхищали стойкость и оптимизм. Она умела жить сегодняшним днем, не заглядывая в далекое будущее, не страшась его. Никогда не жаловалась на судьбу, всегда была ровна, не сокрушалась от тягот, довольствуясь малым, что давала ей жизнь. Характер Аграфены Николаевны был легкий, свои беды она разводила с улыбкой, умела и других если не делом, то словом приободрить.

Она, не скрывая, радовалась каждому появлению Дмитрия, встречая его ласково-мягким блеском серых глаз. Густые темно-русые волосы она укладывала на затылке тяжелым узлом. Голос у нее был грудной, приятный.

Дмитрию и Аграфене Николаевне не было скучно вдвоем. Они вспоминали Урал, общих знакомых по Висиму и Тагилу. Говорил больше Дмитрий. Увлекаясь, он пересыпал свои рассказы выразительными и живыми подробностями; порой заставлял до слез смеяться слушательницу. Отношения между молодыми людьми становились все более интимными, Дмитрия все сильнее тянуло к этой женщине. Покоряла его сама горячность, с которой она откликалась на заботы и беспокойства Дмитрия. Через месяц уже и дня не проходило без встречи. Отправляясь на вечернюю прогулку, Дмитрий почти всегда заходил за Аграфеной Николаевной. Ночи стояли светлые, колдовские, домой они возвращались поздно, долго не могли расстаться.

– Свалились вы на мою бедовую голову, – говорила счастливо Аграфена Николаевна. – Жила тихо и спокойно своей вдовьей жизнью, а тут вы… Да и стыдно… Старше вас, мне бы умнее быть, да вот не удержала себя.

Дмитрий делился с Аграфеной Николаевной уральскими новостями, по ее просьбе посылал родителям поклоны. Она пыталась привить молодому человеку некоторую практичность в житейских делах, по-матерински заботясь о нем. Попытался как-то Дмитрий приблизить Аграфену Николаевну к книгам, но потерпел неудачу.

– Поздно мне, – сказала она смущенно. – Какое уж чтение – это забава для свободных. Другие у меня заботы, другое на уме.

В один из июльских вечеров Паша Псаломщиков приехал из Петербурга, взбудораженный новостью о начале суда над группой молодых людей. Он привез номер «Правительственного вестника» от 10 июля 1874 года, где в разделе «Судебные известия» был помещен сокращенный стенографический отчет о первом заседании Особого присутствия правительствующего Сената.

Дмитрий предложил пойти на дачу к Аграфене Николаевне и там почитать газету, обсудить новости. Расположились на обширной затененной террасе, девушка, помогавшая по хозяйству Аграфене Николаевне, внесла кипящий самовар, расставила чашки, баранки и варенье.

Аграфена Николаевна разлила чай, но о нем сразу забыли: Паша стал рассказывать о том, что сейчас волновало весь Петербург.

За печатание и распространение прокламаций преступного содержания, как сообщалось в газете, к суду привлекались двенадцать человек в возрасте от восемнадцати до двадцати пяти лет: Долгушин, Дмоховский, Папин, Гамов, Плотников, Чиков, Сидорацкий, Аввесаломов, Циммерман, Ободовская, Сахаров и Васильев.

– «Осенью 1872 года в Санкт-Петербурге на Петроградской стороне, в доме Мерк, – читал хрипловатым от волнения голосом Паша Псаломщиков, – проживал дворянин Александр Васильевич Долгушин, заведовавший в то время мастерской жестяных изделий у Верещагина. У Долгушина нередко собирались по вечерам знакомые, в том числе дворяне Иван Иванович Папин, Николай Александрович Плотников и технолог 1-го разряда Лев Адольфович Дмоховский. По словам жены Долгушина Аграфены Дмитриевой, на этих собраниях, в коих она участвовала не всегда, общество занималось разрешением разных вопросов, в числе коих на первом плане был вопрос «о нормальном человеке». При этом, как ей кажется, Дмоховский высказывал желание иметь типографский станок.

Дворянин Александр Васильевич Долгушин, не отвергая этого показания жены своей, на предварительном следствии объяснил, что Дмоховский, Папин и Плотников точно у него в указанное время по вечерам бывали и что разговоры шли о пропаганде в народе здравых экономических воззрений и о пользе печатания с этой целью брошюр, причем Дмоховский действительно говорил, что не худо бы завести для всего этого свою типографию».

– А кто они, обвиняемые? – спросил Дмитрий. – Известно?

– Говорят, большинство из нашего брата – разночинцев, – прервал чтение Паша. – Пытались учиться, да нужды не выдержали. Кормились разной службой… Ну, слушайте дальше. Так вот… «С апреля 1873 года, – продолжал он чтение, – начинается постепенный переезд всех вышеуказанных лиц в Москву, где Долгушин через посредство одного из бывших работников мастерской Верещагина приобрел в деревне Сареево, Звенигородского уезда, пять десятин земли и выстраивает там для себя дачу». – Паша посмотрел значительно на слушающих. – Вот как серьезно действовали! Ладно, читаю дальше… «Разговоры весьма скоро перешли в дело и печатание прокламаций, в которых принимали участие Долгушин, Дмоховский, Папин и Плотников. Началась деятельность и, быв прервана на даче Долгушина, в деревне Сареево, продолжалась в Москве, на квартире Дмоховского в доме Степанова. Отпечатано было три сорта прокламаций преступного содержания: «К русскому народу», «Как жить по закону природы» и «К интеллигенции». – Паша помолчал немного, задумавшись над названиями. – «Прокламации, – продолжал он чтение, – приглашают народ к дружному согласному восстанию, внушая требовать всеобщего передела земли, управления, составляющегося из выборных от народа, отмены помещичьих оброков и т. д. При этом следует заметить, что прокламации написаны языком простонародным, доступным пониманию большинства крестьян, и испещрены текстами святого Евангелия, коими как бы подкрепляются проводимые в прокламациях положения, в том числе и возбуждающие к восстанию».

Паша сложил газету.

– Что же им теперь будет, бедным? – спросила с неподдельным страхом Аграфена Николаевна.

– Что будет! Каторга будет! – буркнул Паша. – Уж не помилуют, закатают ребят на долгие годы, сгноить постараются.

– Да… – задумчиво произнес Дмитрий. – Каторги им не миновать.

– И ведь все зря, все зря! – запальчиво заговорил Паша. – Ну кто их прокламации мог прочитать? Народ, к которому они обращались, неграмотен. Кресты вместо фамилий ставят. Кого они привлекли на свою сторону? Уверен, никого… Если кто и задумался, то сейчас, после суда, так напугались, что сразу позабудут все бунтарские мысли, будто никогда о них и не слышали. И вспоминать побоятся. Разве так нужно начинать? С этого? Прежде надо дать народу просвещение. А то ведь и прочитать-то эти прокламации мало кто может. Бесполезно все это…

Паша выпил залпом остывший чай и забегал по террасе.

– Что скажешь, Дмитрий?

Дмитрий сидел понурясь, темная волна мягких волос упала на лоб. Он отвел их, поерошил пальцами.

– Страшно так говорить, Паша, – выпрямился он и сплел кисти рук. – Люди ведь отчаялись. И долгушинцы сострадали им. Пусть не получилось у них. Но сам суд над ними разбудит сейчас многие умы. Разбудит, да еще как… Пока, может, ты и прав, кто-то и отречется от них. Но время придет, и пригодятся их мысли. Вспомнят их дело… А долгушинцы, хоть судьба их плачевна, герои. Они поступили по своему разумению, их совесть чиста.

Паша остановился перед ним.

– Ты смотри, Дмитрий, не поддавайся своему добросердечию. А то, глядишь, и сам полезешь на рожон! Я замечаю, ты чересчур много раздумываешь над этим. Голову снимут! Видишь, что началось?

– За меня не бойся, Паша, – спокойно сказал Дмитрий. – Я не гожусь в борцы – слишком много у меня сомнений, а знаний маловато, – он вздохнул. – Борец должен быть твердо убежден, что путь, им избранный, правилен.

– Да, да, Митя, истинно верно. Только, может, и не обязательно для них много знать, главное – поверить в свою идею! Возможно, в этом их ошибка – не оглядевшись вокруг, не взвесив всего – отчаянно кидаются вперед!

– Но – вперед. Это, Паша, тоже важно. Не стоять на месте, а все вперед, вперед…

– Да это я так по простоте сказал. А вдруг ихнее вперед, вовсе не вперед, а куда-то вбок? А?

– Кто же такое может знать, Паша?

– То-то и оно…

– Пейте, друзья мои, чай! Я горячего налью, – прервала наступившее было молчание Аграфена Николаевна. – И довольно, на ночь-то глядя, говорить об ужасах… Как страшно, господи, как страшно…

Дмитрий с сожалением думал о тех молодых людях, которые предстали перед судом. Пойдут смельчаки на каторгу! Как отчаянно жертвуют своими жизнями! На что они надеются? Разве можно в краткие сроки поднять на сознательное восстание нищий, забитый, неграмотный народ? Ему вспомнился вечер в трактире, разговор между Серафимовым и угрюмым медиком, фанатически убежденным в возможности скорого восстания, верившим в необходимость его, а рядом с ним совсем мальчик лет восемнадцати. Может, и они сидят сейчас на скамье подсудимых?

Почти неделю продолжался процесс, взбудораживший столицу, всю Россию, нашедший отклики и в революционной среде русской эмиграции.

Большие стенографические отчеты печатались в «Правительственном вестнике». Паша с вечерним поездом привозил газету. Читали они отчеты обычно на даче Аграфены Николаевны, там было спокойнее и уединеннее. В показаниях обвиняемые и свидетели рассказывали, как печатали прокламации, как их распространяли среди крестьян и рабочих. Результаты, судя по свидетельским показаниям, получались ничтожно малыми. Но тем, может быть, значительнее становился подвиг этих людей, веривших в революционность народа, уповавших на его ненависть к царизму, старавшихся пробудить народные массы на практические дела.

Обвиняемые на судебных заседаниях держались с достоинством. Это видно было даже по сдержанным судебным отчетам.

Долгушин на вопрос, что побудило его к писанию прокламации, ответил:

– Я указал в ней на недостатки современного положения вещей, на народ, страдающий от бедности…

Председательствующий прервал его:

– Содержание ее нам известно, а не хотите ли вы указать на обстоятельства, при которых вы сочинили и напечатали?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю