Текст книги "Любимая таю императора (СИ)"
Автор книги: Вера Ривер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)
Останавливается у ворот. Высоких, лакированных. С гербом – ива над водой. Утренняя роса блестит на темном дереве, как слезы.
Дом Наны Рэй.
Сердце проваливается куда-то в живот. Сейчас откроют. Увидят. Поймут.
Монета в рукаве обжигает даже через шелк.
Мужчина опускает оглобли. Оборачивается. На лбу – капли пота, считаю – семь крупных, множество мелких. Странно – он улыбается. Усталая, но добрая улыбка.
– Приехали, госпожа. Прошу прощения за тряску на мосту. Доски расшатались после дождей.
Какую тряску? Я не заметила. Слишком занята была страхом.
Подходит, протягивает руку. Снова помогает спуститься. Гэта стучат о камень – три четких удара.
Ворота открываются сами. Нет – не сами. Изнутри. Бесшумно, плавно. Смазанные петли не скрипят.
За воротами – женщина. Пожилая, в простом темном кимоно.
– С возвращением, госпожа, – кланяется она. Низко, но не слишком. Ровно настолько, насколько положено кланяться служанке перед хозяйкой. – Ванна готова. Завтрак через час, как обычно.
Как обычно. Что обычно для Наны Рэй?
Киваю. Молча прохожу мимо. Вернее, пытаюсь пройти – кимоно цепляется за край ворот. Золотая нить зацепилась. Дергаю – осторожно. Нить рвется. Один журавль остается без хвоста.
Служанка замечает. Хмурится. Но молчит.
За воротами – сад.
О!
Это не сад. Это рай. Или очень дорогая его имитация.
Дорожка из белого гравия извивается между идеально подстриженными кустами. Пруд с карпами – вода прозрачная, как слеза. Карпы огромные, ленивые, золотые с черными пятнами. Плавают медленно, важно. Считаю – восемь. Нет, девять. Десятый прячется под мостиком.
Мостик – красный лак, изогнутая спинка. Как в картинках из дорогих книг. На перилах – капли росы. В каждой капле – отражение солнца. Маленькие солнца. Десятки солнц.
Камни в саду расставлены не просто так. Это композиция. История. Большой камень – гора. Маленькие вокруг – ученики? Дети? Поклонники? Белый гравий вокруг – море. Или облака. Или снег.
На ветке сосны – птица. Маленькая, серая, с желтой грудкой. Как заведенная.
Или это механическая птица? У богатых бывают такие игрушки.
Нет, вспорхнула. Живая.
Дом – не один, несколько строений, соединенных крытыми галереями. Традиционная архитектура, но все новое, дорогое. Черепица блестит. Дерево темное, полированное. Бумага в сёдзи – белая, плотная, без единой заплатки.
На веранде – еще одна служанка. Молодая, хорошенькая. Тоже кланяется. В руках – поднос. На подносе – чашка. Пар поднимается. Чай.
– Ваш утренний чай, госпожа.
Беру чашку. Руки дрожат – чуть плещется. Служанка замечает. Ничего не говорит, но взгляд... понимающий? Или мне кажется?
Чай горький. Особый сорт. Дорогой. На дне чашки – чаинки сложились в узор. Похоже на иероглиф. «Смерть»? «Жизнь»? Не разбираю.
– Госпожа Мори ждет вас в чайной комнате, – говорит молодая служанка. – После ванны, разумеется.
Госпожа Мори. Кто это? Мать Наны? Сестра? Компаньонка?
– Она... беспокоилась, – добавляет служанка и странно улыбается. Как будто «беспокоилась» значит что-то другое.
Старшая служанка ведет меня по галерее. Доски под ногами поют – специально сделаны, чтобы скрипеть мелодично. Соловьиные полы, от воров. Но звук не тревожный. Музыкальный. Пять разных тонов, в зависимости от того, куда наступаешь.
Проходим мимо комнат. Сёдзи закрыты, но тени видны. В одной комнате кто-то пишет – тень склонилась над столом. В другой – две тени, сидят напротив. Пьют чай? Играют в го?
В третьей – странная тень. Большая, неправильной формы. Шевелится. Что это?
– Кот, – поясняет служанка, заметив мой взгляд.
Кот. У Наны есть кот. Надо запомнить.
– Как его зовут? – спрашиваю. Первые слова за все утро. Голос хриплый, чужой.
Служанка оборачивается. Смотрит странно.
– Вы забыли? Мармелад. Вы сами назвали. Сказали, что он цвета абрикосового мармелада.
Забыла. Конечно. Нана Рэй забывчива. Особенно после ночи с демоном.
Ванная комната – отдельное строение в глубине сада. Стены из полированного кедра. Пахнет деревом и серой – горячие источники? Нет, вода нагревается. Но запах такой же.
Внутри – не офуро. Настоящая ванна, выложенная камнем. Большая. Можно плавать. Вода дымится. На поверхности – лепестки. Хризантемы. Белые, желтые. Плавают, как маленькие лодочки. Считаю – двадцать... тридцать... сбиваюсь, они двигаются.
– Я помогу вам раздеться, госпожа.
Служанка уже стоит сзади. Руки тянутся к оби. Ловкие, привычные. Сколько раз она раздевала Нану? Сто? Тысячу?
Узел распускается. Тяжелый пояс падает. Кимоно расходится. Слой за слоем снимает одежду. Золотое. Алое. Белое. С каждым слоем я становлюсь меньше. Легче. Более настоящей.
Но лицо все еще чужое. Белая маска с алыми губами.
– Присядьте, я смою грим.
Маленький табурет у края ванны. Сажусь. Служанка приносит тазик с теплой водой. Мягкая ткань касается лица. Трет. Белила сходят слоями. Как кожа со змеи. Как маска с маски.
В воде тазика – белые разводы. Похоже на молоко. Ядовитое молоко.
Без грима лицо кажется голым. Беззащитным. Моим.
– В ванну, госпожа. Вода остывает.
Вхожу в воду. Горячая. Очень горячая. Кожа краснеет. Но приятно. Смывает не только грязь. Смывает ночь. Страх. Чужую личность.
Погружаюсь с головой. Под водой – тишина. Только стук сердца. Раз-два. Раз-два. Живое. Мое.
Выныриваю. Служанка все еще здесь. Ждет. В руках – новое кимоно. Не золотое. Простое, домашнее. Серое с мелким узором.
– Госпожа Мори не любит ждать, – мягко напоминает она.
Госпожа Мори. Придется встретиться. Узнать, кто она. Притвориться дальше.
Но хотя бы лицо теперь мое. Почти.
Кроме страха в глазах. Его не смыть никакой водой.
Служанка улыбается. Странная улыбка. Как будто она что-то знает.
Или все знают?
И просто играют со мной, как кот с пойманной мышью?
Мармелад. Надо запомнить. У меня есть кот по имени Мармелад.
Абсурд какой-то.
Но вся моя жизнь теперь – абсурд.
Мертвая Нана в колодце.
Живая Мики в её доме.
Кот Мармелад.
Госпожа Мори, которая ждет.
И монета в рукаве оставленного кимоно. Все еще горячая.
Как будто напоминает – демон где-то рядом.
И он придет за тем, что принадлежит ему.
Рано или поздно.
Скорее рано.
Служанка вытирает меня. Полотенце мягкое, пахнет лавандой и чем-то горьким. Странное сочетание. На полотенце вышита маленькая ива. Золотыми нитями. Даже полотенца здесь дороже, чем вся моя прежняя жизнь.
– Не кажется ли тебе... – начинаю осторожно, глядя в зеркало. Без белил и бровей лицо кажется чужим. Или слишком своим? – Что я сегодня как-то... странно выгляжу?
Служанка замирает. Полотенце в её руках перестает двигаться. Она приглядывается. Внимательно. Слишком внимательно.
Считаю удары сердца. Десять. Двадцать. Тридцать. Слишком быстро. Она услышит. Поймет. Разоблачит.
Но служанка вдруг улыбается – мягко, почти матерински:
– Вы обезвожены, госпожа. После такой ночи... – она деликатно кашляет. – Нужно больше пить горячей воды. С имбирем. И медом. Я прикажу приготовить.
Обезвожена. Да. Конечно. Не «ты не Нана», а «ты обезвожена».
Она начинает одевать меня. Сначала тонкое нижнее белье – хлопок, но такой мягкий, что кажется шелком. Потом нагадзюбан – на этот раз бледно-розовый, как внутренность раковины. На спине вышита маленькая улитка. Почему улитка? У богатых свои причуды.
Поднимает мою руку, чтобы продеть в рукав. Замирает.
– Откуда это? – спрашивает, глядя на синяк на плече. Фиолетовый, с желтой каймой. След от палки госпожи Мурасаки. Вчерашний, но кажется, прошла вечность.
– Веселилась, – говорю небрежно. Как сказала бы настоящая таю. – Знаешь, как бывает.
Служанка поджимает губы. Неодобрительно, но молча. Видимо, Нана часто приходит с синяками. От веселья. Или от чего похуже.
Кимоно – серое, домашнее, но все равно дорогое. Шелк струится, как вода. На подоле вышитые камелии. Белые. Считаю семь цветков. Восьмой недошит, только контур. Почему? Лень вышивальщицы? Или специально для асимметрии?
Оби простой, узкий. Служанка завязывает его быстро, привычно. Не так туго, как вчера госпожа Мурасаки. Можно дышать. Почти свободно.
– Госпожа Мори ждет в Зеленой чайной комнате, – говорит служанка, поправляя воротник. – Она... не в духе.
В голосе предупреждение. Или сочувствие?
Ведет меня по другой галерее. Эта длиннее. Темнее. Окна выходят на северную сторону сада, где растут только сосны и папоротники. Тени густые, даже утром. Пахнет мхом и сыростью. И чем-то еще. Ладан? Но не похоронный. Другой. Дорогой. Сандаловый.

В конце галереи дверь. Не сёдзи. Настоящая деревянная дверь. Тяжелая. С железными скобами. Как в крепости. Или в тюрьме.
Служанка стучит. Три раза. Пауза. Еще два. Код?
– Войдите, – голос изнутри. Низкий, хрипловатый. Женский, но в нем есть что-то мужское. Властное.
Служанка открывает дверь, кланяется и исчезает. Я остаюсь одна.
Комната... странная. Не японская. Стены обиты зеленым шелком – отсюда название. Но шелк местами потемнел, как будто от дыма. Или от времени. На стенах – картины. Не японские пейзажи. Что-то европейское. Корабли в бурном море. Женщина с отрубленной головой в руках. Странный выбор для чайной комнаты.
Посередине – низкий столик. Черный лак. На нем – чайник. Чашки. Но не для чайной церемонии. Больше. Одна чашка надтреснута – тонкая линия от края до середины.
У столика – женщина.
Первое, что вижу – шрам. Огромный. От левого виска через всю щеку до подбородка. Не просто шрам – как будто кто-то вырезал кусок лица и небрежно зашил. Края неровные, бугристые.
Но странное дело – шрам не уродует её. Наоборот. Делает красоту острее. Опаснее. Как трещина на прекрасной вазе делает её уникальной.
Волосы – все еще черные, только у висков седые пряди. Собраны просто, без украшений. Кимоно темно-зеленое, почти черное. Никаких узоров. Как траур. Или как униформа.
Глаза... В глазах – холодный ум. И ярость. Контролируемая, но готовая вырваться.
– Садись, – говорит она. Не предлагает. Приказывает.
Сажусь. На подушке вышит дракон. Зеленый. С красными глазами. Как у того существа... Нет. Не думать.
Госпожа Мори наливает чай. Движения точные, экономные. Как у человека, привыкшего не тратить силы зря. На правой руке не хватает части безымянного пальца. Старая травма. Как и шрам?
– Ты представляешь, – начинает она, не глядя на меня, – что я пережила этой ночью?
Молчу. Что тут скажешь?
– Три человека прибежали сообщить, что видели тебя. В нижнем квартале. С каким-то мужчиной. В дешевом борделе, где даже крысы стесняются жить.
Ставит чашку. Фарфор звенит о лак. Резко. Как пощечина.
– Перед поездкой в столицу. Перед встречей с министром. Перед тем, как весь клан Огуро поставил на тебя свою репутацию.
Огуро. Запомнить. Важный клан. Спонсоры.
– Ты хоть понимаешь, что натворила?
Поднимает глаза. В них не просто ярость. Разочарование. Усталость. Как у человека, который устал бороться с чужой глупостью.
– Госпожа Мори, я... – начинаю.
– Молчи, – обрывает она. – Я еще не закончила.
Встает. Ходит по комнате. Пять шагов до стены. Разворот. Пять обратно. На третьем круге останавливается у окна.
– Ты думаешь, твоя красота вечна? Что ты всегда будешь самой желанной таю города?
Оборачивается. Шрам на щеке кажется глубже в утреннем свете. Как овраг. Как пропасть.
– Я тоже так думала. Когда была первой таю. До того, как один клиент решил... оставить на мне свою подпись.
Касается шрама. Легко. Как гладят любимую вещь.
– Знаешь, что спасло меня от помойки? Ум. Связи. И клан Огуро, который вложил в меня слишком много, чтобы просто выбросить.
Подходит ближе. Садится напротив. Теперь вижу,что глаза у нее зеленые. Необычно для японки. Смешанная кровь? Или природная аномалия?
– Теперь ты – их вложение. Их лицо. Их репутация. И если ты опозоришься в столице...
Не договаривает. Но в воздухе повисает невысказанное. Колодец. Камни. Темнота.
– Министр Сато человек специфических вкусов, – продолжает она, наливая себе еще чаю. Пар поднимается между нами, как занавес. – Он любит невинность. Чистоту. Иллюзию недоступности. А ты приходишь, пропахшая дешевым борделем и чужим потом.
Хочется сказать это не я. Это настоящая Нана. Которая гниет в колодце. Но молчу. Считаю трещины в чашке. Одна главная, от нее три маленьких.
– У тебя три дня на подготовку, – говорит госпожа Мори. – Диета. Очищение. Репетиции. Ты должна быть идеальной. Как фарфоровая кукла. Как мечта. Как то, чего не существует в реальности.
Встает. Разговор окончен.
– И еще, – добавляет она у двери. – Того мужчину. С которым ты была. Забудь. Что бы между вами ни было – кончено. Иначе...
Снова не договаривает. Но рукой проводит по шраму. Жест ясный.
Выходит. Я остаюсь одна в зеленой комнате. С треснутой чашкой. С остывшим чаем. С картиной женщины, держащей свою голову.
На подносе рядом с чайником лежит печенье. Маленькое, в форме рыбок. Но у одной рыбки два хвоста.
Беру печенье. Откусываю голову двухвостой рыбе.
На вкус – миндаль и что-то горькое.
Как моя новая жизнь.
Новая Нана
Новая Нана
Новая Нана
Служанка ждет у двери. Стоит неподвижно, как статуя. Или как человек, привыкший ждать. Сколько часов своей жизни она провела вот так – у дверей, у стен, у чужих жизней?
– Завтрак готов, госпожа. Куда прикажете подать?
– В комнату, – говорю, хотя не знаю, где моя комната. Но служанка кивает, поворачивается.
Иду за ней. Она направляется не к жилым покоям, а в сторону кухни. Странно. Останавливается у служебной двери, оборачивается. На лице – недоумение.
– Госпожа? Вы идете за мной?
– Хочу помочь нести, – говорю первое, что приходит в голову.
Теперь на её лице – изумление. Будто я сказала, что хочу научиться летать. Или что земля квадратная.
– Но... госпожа... Вы никогда...
– Сегодня хочу, – обрываю её. – Можно же иногда менять привычки?
Она моргает. Три раза. Четыре. Обрабатывает информацию. Потом кивает – медленно, неуверенно.
На кухне пахнет рисом, мисо-супом, жареной рыбой. Нормальные запахи. Человеческие. Повариха – толстая женщина с руками как окорока – чуть не роняет половник, увидев меня.
– Госпожа Нана! На кухне! Конец света!
Но в голосе больше веселья, чем испуга. Будто ей приятно это нарушение порядка.
Служанка берет поднос. Лакированный, с перламутровой инкрустацией – бабочки среди цветов вишни. На подносе – маленькие тарелочки, мисочки, чашечки. Как игрушечная посуда. Но фарфор настоящий, тонкий. Просвечивает.
– Я понесу, – говорю.
– Госпожа, не надо, он тяжелый...
Но я уже беру поднос. Не тяжелый. Легче, чем ведра с водой, которые я таскала каждое утро. Легче, чем мертвое тело Наны.
Служанка ведет меня обратно. Другим путем – через главную галерею.
Светлее здесь. Утреннее солнце заливает пространство золотом. На стенах – свитки с каллиграфией. Читаю один: «Красота мимолетна, как утренняя роса». Банально. Но почерк красивый – уверенный, с характером.
Комната Наны в дальнем крыле дома. Отдельный вход через маленький садик. Там растет одинокая слива. Еще не цветет, но почки набухли. Скоро. Может, через неделю. Если доживу.
Служанка открывает сёдзи.
О.
Это не комната. Это дворец в миниатюре.
Татами свежие – пахнут соломой и летом. По краю – золотая кайма. Настоящее золото? Считаю маты – двенадцать. Большая комната. В моем борделе в такой жили бы шесть девушек.
Стены – не простая бумага. Шелк. Кремовый, с едва заметным узором – журавли в облаках. Но если присмотреться, облака складываются в иероглифы. «Вечная весна». Или «Вечная ложь»? Почерк витиеватый, трудно разобрать.
В токонома – ниша для свитка – висит картина. Не свиток. Картина в европейской раме. Женщина у окна. Спиной к зрителю. Смотрит на что-то за рамой. На что? Никогда не узнаем. В углу подпись латиницей. Не читаю латиницу. Но картина дорогая – чувствуется даже без знания цен.
Рядом – ваза. Селадон. Бледно-зеленая, как весенняя вода. В ней одна ветка. Голая. Но красивая в своей простоте. Изгиб идеальный – как женская шея. Как шея Наны, когда она лежала...
В углу – ширма. Четырехстворчатая. На ней – пейзаж. Горы в тумане. Или это море? Трудно понять. Может, специально так – чтобы каждый видел свое.
Шкаф для одежды – не шкаф, произведение искусства. Черный лак с золотой росписью. Феникс среди пионов. У феникса человеческие глаза. Грустные. Будто он знает, что скоро сгорит.
Туалетный столик низкий, изящный. Зеркало в серебряной раме – не потускневшее, как наше. Чистое, честное. Слишком честное. Вижу себя – бледную, испуганную, не-Нану.
На столике – коробочки, флакончики, баночки. Слоновая кость, нефрит, хрусталь. Духи в флаконе в форме слезы. Запах Наны. Теперь мой запах.
Но главное – постель. Не футон на полу. Настоящая кровать. Низкая, но кровать. С ножками. С изголовьем. Европейская мода? Или каприз Наны?
На кровати – шелковые простыни. Белые. Чистые. Пахнут лавандой и солнцем. Одеяло – стеганое, легкое, как облако. Подушки – три штуки, разного размера. Зачем столько? У меня никогда не было подушки. Спала на свернутом кимоно.
Опускаюсь на колени у низкого столика посреди комнаты. Ставлю поднос. Служанка расставляет посуду. Движения отточенные – тысячи раз делала.
Еда... Мало. Очень мало. Но красиво. Как картина. Три ломтика дайкона, выложенные веером. Кусочек рыбы размером с большой палец. Мисо-суп – в чашке видно дно. Рис – горсточка, уложенная горкой. Украшен листиком шисо и одной икринкой. Одной! Красной, блестящей, как рубин.
– Как тебя звали в детстве? – спрашиваю внезапно. Сама не знаю зачем.
Служанка замирает с чайником в руках.
– Госпожа?
– Как тебя называли? Когда ты была маленькой?
Она опускает глаза. На щеках – слабый румянец.
– Воробышек, – тихо говорит она. – Мама называла Воробышек. Потому что я была маленькая и все время чирикала.
Воробышек. Милое прозвище. Теплое. У меня не было прозвища. Только «эй ты» или «мелкая».
– А как ты хочешь, чтобы я тебя называла? – спрашиваю.
Теперь она поднимает глаза. Удивление в них такое искреннее, что больно смотреть.
– Вы спрашиваете... меня? Как я хочу?
– Да.
– Но... вы всегда называли меня...
Замолкает. Понимает, что сказала лишнее. Нана знает, как зовут свою служанку. А я – нет.
– Я забыла, – говорю просто. – После такой ночи. Голова кружится.
Она кивает. Понимающе. Сочувственно.
– О-Цуру, – говорит она. – Меня зовут О-Цуру.
Журавль. Красивое имя. Не подходит ей – она слишком земная, слишком настоящая для журавля.
Ем медленно. Каждый кусочек – маленькое произведение искусства, жалко разрушать. Дайкон хрустит. Рыба тает на языке. Суп обжигает – правильно, с утра горячее полезно. Рис идеальный – каждое зернышко отдельно, но вместе.
О-Цуру расправляет постель. Взбивает подушки. Разглаживает несуществующие складки. В движениях – забота. Не механическая, а настоящая. Она любит Нану? Или работу? Или просто так воспитана – заботиться искренне?
– Вы отдыхайте, госпожа, – говорит она. – Вечером начнутся приготовления. Учитель танцев придет. И музыки. И... – она запинается, – массажистка.
– Спасибо, О-Цуру, – говорю.
Она кланяется. Уходит. Тихо, как тень. Как приучена.
Остаюсь одна в роскошной комнате. В чужой роскошной комнате. В чужой роскошной жизни.
Ложусь на кровать. Мягко. Слишком мягко. Как лежать на облаке. Или на воде. Тело проваливается в шелк и пух.
Смотрю в потолок. Там тоже роспись – едва заметная. Луна среди облаков. Или жемчужина? Или глаз, смотрящий сверху?
Думаю о своей комнате. Угол за ширмой. Жесткий футон. Пятна на потолке от протечек. Холод зимой. Духота летом. Тараканы. Крысы. Вонь из выгребной ямы.
Думаю о девочках. Юки с её вечными слезами. Томоко, грызущая ногти. Другие – безликие, сменяемые. Приходят. Уходят. Исчезают. Как Нана.
Думаю о госпоже Мурасаки. Сейчас она, наверное, считает вчерашнюю выручку. Вычитает долги девочек. Добавляет проценты. Бесконечная арифметика безысходности.
И понимаю – не вернусь. Даже если раскроют обман. Даже если демон придет за мной. Даже если госпожа Мори вырежет на моем лице такой же шрам.
Лучше умереть Наной Рэй в шелковых простынях, чем жить Мики на жестком футоне.
Лучше быть красивой ложью, чем уродливой правдой.
Лучше чужая жизнь, чем своя смерть.
Закрываю глаза. В темноте вижу красные глаза демона. Но теперь они не пугают. Пусть придет. В этой комнате даже смерть будет красивой.
Засыпаю. Или притворяюсь, что сплю. В чужой жизни трудно отличить сон от яви.
Снится колодец. На дне – не Нана. Я. В грубом хлопковом кимоно. С грязными ногтями. С непокрашенными губами.
А наверху, у края колодца, стоит Нана. В моем теле. Улыбается. И считает.
Раз – камень летит вниз.
Два – еще один.
Три – темнота.
Просыпаюсь от того, что кто-то трогает мое плечо. О-Цуру. В руках – кимоно. Другое. Вечернее.
– Пора готовиться, госпожа. Учителя ждут.
Пора. Пора учиться быть той, кем никогда не была.
Самой дорогой таю города.
Мертвой женщиной в живом теле.
Наной Рэй.
О-Цуру одевает меня с той же методичностью, что и утром. Но кимоно другое – бледно-лиловое, как сумерки. Простое на первый взгляд, но ткань дорогая – шелк такой тонкий, что просвечивает. На подоле – едва заметная вышивка. Ирисы? Нет, глицинии. Падающие вниз, как дождь.
– Для занятий, – поясняет О-Цуру, затягивая оби. – Госпожа Танака не любит яркие цвета. Говорит, отвлекают от движения.
Госпожа Танака. Учитель танцев. Запоминаю.
Шпильки простые – черное дерево без украшений. Но в каждой – маленькая жемчужина на конце. Настоящая. О-Цуру втыкает их в волосы – три штуки. Четвертую держит в зубах, раздумывает, потом убирает.
– Слишком много будет, – бормочет себе под нос. – Госпожа Танака скажет, что это не концерт.
Белые таби на ноги. Мягкие, новые. На большом пальце правой ноги – маленькая заплатка. Едва заметная. Но есть. Даже у Наны Рэй есть заштопанные носки? Или это О-Цуру экономит, не выбрасывает еще пригодные вещи?
Комната для занятий в другом крыле дома. Идем по галерее – солнце уже высоко, тени короткие. В саду садовник подстригает кусты. Тот же, что утром? Или другой? У него на спине – мокрое пятно в форме бабочки. Пот. Или просто совпадение.
Комната пустая. Совсем. Только татами на полу и зеркало на стене. Большое, во всю стену. В нем отражаюсь вся – от макушки до белых таби. Выгляжу... правильно. Как таю на репетиции. Может, это и есть я теперь?
Дверь открывается. Входит женщина.
Полная. Нет, толстая. Нет – огромная. Как три обычных женщины. Кимоно на ней натянуто, швы вот-вот лопнут. Лицо круглое, как полная луна. Подбородков три, может четыре – сливаются.
Но...
Идет она как дым. Как вода. Как что-то, что не имеет веса. Татами даже не скрипят под ней. А подо мной скрипели, хотя я в три раза легче.
– Поздно, – говорит она вместо приветствия. Голос неожиданно высокий, почти детский. – На пятнадцать минут. Пьянка?
– Я...
– Не оправдывайся. Тело не врет. Вижу по плечам – зажата. По шее – обезвожена. По глазам – не выспалась. Сколько часов?
Сколько я спала? Два? Три? Время спуталось.
– Неважно, – машет она рукой. Рука маленькая, изящная. Не соответствует телу. Как будто приставлена от другого человека. – Начнем с разминки. Помнишь первую позицию?
Не помню. Как я могу помнить?
Становлюсь в базовую стойку – ноги вместе, руки по швам. Как нас учили стоять в борделе, когда выбирают.
Госпожа Танака смеется. Смех булькающий, как вода в котле.
– Ты что, все забыла? Или прикидываешься? Ладно, с начала.
Показывает. Ноги чуть расставлены. Колени мягкие. Вес на подушечках пальцев. Руки... руки живут отдельной жизнью. Плывут в воздухе, как водоросли в воде.
Пытаюсь повторить. Неуклюже. Деревянно.
– Нет, нет, нет! – Она подходит, трогает мой локоть. Пальцы горячие, сухие. – Не ломай линию. Текучесть. Все должно течь. Как река. Как время. Как... а, что я тебе объясняю, ты же это знаешь.
Но я не знаю. Учусь заново. Краду движения глазами. Ворую позиции телом.
– Теперь первая фигура. «Ива на ветру». Помнишь?
Киваю. Вру.
Она показывает. И я забываю, что она толстая. Вижу только иву. Настоящую иву. Ветви клонятся, поднимаются, кружатся. Даже воздух вокруг нее движется иначе.
Пытаюсь. Руки вверх – ветви. Наклон – ветер гнет. Поворот – буря.
– Лучше, – говорит она. – Но считай правильно. Восемь тактов на поворот, не шесть. Ты всегда хорошо считала. Что, вчера голову пропила?
Считаю. Восемь. Поворот. Снова восемь. Наклон.
– Так-то лучше. Ритм у тебя хороший. Всегда был. Только тело зажато. Расслабься. Ты не на казни.
Хотя может и на казни. Замедленной.
Час проходит в движении. Учу – вспоминаю? – пять фигур. «Ива». «Журавль». «Опадающие лепестки». «Луна в воде». «Полет бабочки».
Последняя самая сложная. Руки – крылья. Но не машут, а трепещут. Мелкая дрожь. Считаю – тридцать два трепета на такт.
– Достаточно, – говорит госпожа Танака. – На сегодня хватит. Завтра в то же время. И не пей столько. Тело помнит каждую каплю саке.
Уходит. Плывет к двери. В дверях оборачивается:
– И еще. Что бы ты ни делала вчера ночью – больше не делай.
Входит О-Цуру.
– Учитель музыки ждет, госпожа.
Иду за ней. В другую комнату. Там – сямисэн на подставке. Красивый инструмент. Гриф из черного дерева. Струны новые, блестят.
Учитель музыки – мужчина. Старый. Слепой. Глаза затянуты белой пленкой. Но голову поворачивает точно в мою сторону, когда вхожу.
– Опоздание, – говорит он. – Слышу по походке. Спешишь. Значит, опоздала.
Сажусь напротив. Беру сямисэн. Тяжелый. Непривычный.
– Играй, – командует он.
Трогаю струны. Звук резкий, фальшивый.
– Забыла? – спрашивает он. – Или притворяешься?
Что все спрашивают одно и то же?
– Давай с простого. Гамма. До-ре-ми.
Играю. Криво, но играю. Пальцы помнят что-то. Не мои воспоминания. Мышечная память? От грима? От превращения?
– Сносно, – говорит старик. – Теперь «Вечернюю песню». Помнишь?
Не помню. Но пальцы двигаются. Медленно. Неуверенно. Но мелодия рождается. Грустная. Красивая. О чем-то потерянном.
– Играешь, как пьяная, – ворчит старик. – Но ритм держишь. Это главное. Мелодию можно сфальшивить. Ритм – нельзя.
Еще час. Гаммы. Песни. Упражнения. Пальцы болят. На подушечках – красные полосы от струн.
Потом – массажистка. Молодая женщина с сильными руками. Молча раздевает меня. Укладывает на живот. Мнет спину. Больно. Но боль правильная – выпускает зажимы.
На спине у меня синяки. Чувствую, как её пальцы обходят их. Старые шрамы. Тонкие линии. От чего? От палки госпожи Мурасаки? Нет, эти старше. Глубже.
– Напряжение в пояснице, – говорит массажистка. – Вчера перестаралась?
Что все знают про вчера?
Молчу. Она мнет дальше. Считаю нажатия. Двадцать на правую лопатку. Двадцать на левую. Симметрия.
Потом снова О-Цуру. Снова одевание. Но теперь – серьезное.
Черное кимоно. Строгое. Дорогое. На спине – золотая вышивка. Дракон? Нет, феникс. Красный оби. Как кровь. Как предупреждение.
Грим. Не такой белый, как вчера. Естественнее. Но все равно маска. Губы – не алые. Темные, винные. Взрослые губы.
– Господин Ямада ждет, – говорит О-Цуру, поправляя последнюю шпильку. – В Золотой гостиной.
Господин Ямада. Клиент. Я ничего о нем не знаю. Что он любит? Что ненавидит? Как себя вести?
Но не спрашиваю. Нана Рэй знает всех своих клиентов. А я – Нана Рэй.
Иду в Золотую гостиную. Название оправдано – стены обиты золотой парчой. Или это шелк с золотыми нитями? Блестит в свете ламп.
Мужчина сидит спиной ко мне. Вижу только затылок. Седые волосы. Прямая спина.
Оборачивается.
Обычное лицо. Морщины. Усталые глаза. Дорогое кимоно. Богатый торговец? Чиновник?
– Нана-сан, – говорит он. Голос мягкий. – Вы прекрасны, как всегда.
Кланяюсь. Сажусь напротив. Между нами – низкий столик. На нем – саке. Закуски. Все правильно. Все как должно быть.
Наливаю ему. Потом себе. Поднимаем чашки. Пьем.
Он говорит о погоде. О делах. О политике. Я киваю. Улыбаюсь. Подливаю саке.
Не спрашиваю ничего. Не знаю, что спрашивать. Но и он не ждет вопросов. Ему нужна красивая кукла, которая слушает. Я слушаю.
Считаю его слова. Сто про погоду. Двести про урожай риса. Триста про нового министра.
На четырехсотом слове он замолкает. Смотрит на меня. Долго.
– Вы сегодня другая, – говорит наконец.
Сердце проваливается. Узнал?
– Тише, – добавляет он. – Спокойнее. Мне нравится.
Выдыхаю. Незаметно. Через нос.
Он встает. Подходит. Садится рядом. Близко. Пахнет табаком и сакэ. И чем-то кислым. Старостью?
Рука на моем плече. Теплая. Влажная.
– Красивая, – шепчет он. – Самая красивая.
Целует шею. Губы сухие, шершавые. Как наждачная бумага. Считаю – три поцелуя. Четыре. На пятом останавливается.
– Покажи мне, – говорит вдруг. Голос изменился. Стал ниже. Гуще.
– Что показать, господин? – спрашиваю. В голове проносятся варианты. Танец? Но он не просил танцевать. Грудь? Но его рука не тянется к оби.
– Там, – он кивает вниз. На мои колени. Ниже. – Хочу увидеть.
Понимаю. Странная просьба. Но у клиентов бывают странные желания. Госпожа Мурасаки рассказывала – один просил показывать подмышки. Другой – пятки. Этот хочет... это.
Медленно раздвигаю полы кимоно. Не полностью. Достаточно, чтобы показать бедра. Белые, гладкие – О-Цуру натерла их утром маслом камелии.
– Выше, – командует он. В голосе – нетерпение.
Поднимаю подол выше. Треугольник темных волос. Аккуратный – госпожа Мурасаки подстригла, придала форму. Как у настоящей таю.
Он смотрит. Долго. Глаза блестят в полумраке. Дыхание становится чаще. Считаю вдохи – десять, пятнадцать, двадцать. Слишком часто для спокойного человека.
Его рука двигается к паху. Под кимоно. Движения ритмичные. Понятные.
Отворачиваюсь. Смотрю на стену. На золотую парчу. Считаю нити в узоре. Вертикальные – сорок. Горизонтальные – начинаю считать.
Слышу его дыхание. Хриплое. Быстрое. Потом – сдавленный стон. Тишина.
Опускаю подол. Медленно. Как будто ничего не произошло.
Он встает. Поправляет кимоно. На щеках – румянец. Пот на лбу.
– Спасибо, – говорит. Не смотрит мне в глаза. – Вот. – Кладет на столик конверт. Толстый. – До встречи.
Уходит. Быстро. Будто стыдится. Или спешит.
Выдыхаю. Долго, медленно. Не знала, что задерживала дыхание.
Странно. Очень странно. Он заплатил целое состояние – в конверте много денег, вижу по толщине. За что? За то, чтобы посмотреть? Сам?
В борделе госпожи Мурасаки мужчины платили, чтобы делать. Грубо, быстро, без прелюдий. А здесь...
Здесь другие правила. Другие желания. Красота для созерцания. Недоступность для возбуждения.
Я – дорогая картина, на которую смотрят, но не трогают.
Или почти не трогают.
О-Цуру входит через пять минут. Считала? Ждала, пока он уйдет?
– Господин Ямада уже ушел? – спрашивает. В голосе нет удивления. Значит, это нормально. Он всегда так?
– Да, – говорю. – Оставил это. – Показываю конверт.
Она кивает. Берет конверт. Профессионально, не заглядывая внутрь.
– Ужин через час, госпожа. В вашей комнате?
– Да.
Встаю. Ноги затекли от сидения в одной позе. Иду к выходу. В дверях оборачиваюсь. На столике – мокрое пятно. Маленькое. Там, где он сидел.








