Текст книги "Любимая таю императора (СИ)"
Автор книги: Вера Ривер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)
– От солнца. – Указываю на его лицо. На загар цвета гречишного меда. – Судя по веснушкам – не очень.
Он трогает нос. Машинально. Потом опускает руку – резко, будто поймал себя на чем-то постыдном.
– Ветром сдуло.
– Ветром?
Молчит. Смотрит. Глаза темные, непроницаемые. А потом смеется. Тихо, коротко. Почти беззвучно.
– Идите купаться, Нана-сама. Пока вода не остыла.
Иду. Сёдзи закрывается за спиной. Слышу, как он привалился к стене снаружи. Шорох ткани. Скрип дерева.
Считаю шпильки, пока вынимаю из волос. Одна. Две. Семь. Одиннадцать.
Веснушек у него было семь. Это я запомнила точно.
***
Вечер начинается с кукольного театра.
Нас провожают в западное крыло дома – то, что обычно закрыто для гостей. Коридор длинный, пахнет свежим воском и старым деревом.
Зал для представлений небольшой, на тридцать человек, не больше. Татами устланы коврами – не японскими, а китайскими, с драконами и облаками. Подушки для сидения расставлены полукругом перед небольшой сценой.
Сцена приподнята на полметра над полом, огорожена резными панелями из тёмного дерева. Пахнет маслом для ламп, их много, выставлены по периметру, создают мягкий золотистый свет.
Людей больше, чем я ожидала. Не только хозяева и гости. Слуги тоже здесь стоят вдоль стен, притихшие, с горящими глазами. Повариха в белом переднике. Садовник, всё ещё в рабочей одежде, пахнущей землёй. Молодая служанка, которая утром провожала в комнату с офуро. Даже конюх , я узнаю его по мозолям на руках, когда он складывает их на коленях.
Господин Такэда разрешил всем смотреть. Редкость. Обычно театр – для избранных. Для тех, кто понимает. Для тех, кто может оценить. Но сегодня – для всех.
Меня усаживают рядом с Огуро. Слева от него почётное место. Справа сидит сам Такэда, в том же сером кимоно, что днём. Веер в руке. Закрытый, как всегда.
Огуро смотрит на меня. Не на сцену – на меня. Проверяет. Нравится ли? Интересно ли? Я держу лицо безмятежным. Нана Рэй всегда восхищена театром. Нана Рэй обожает Бунраку.
А я – я видела Бунраку один раз. В Киото, когда ещё работала в борделе. Хозяйка взяла нас, старших девушек, на уличное представление – для культурного развития, и потому что бесплатно. Я заснула на третьей сцене. Проснулась от толчка соседки только к финалу.
Но сейчас спать нельзя. Сейчас я – Нана. Я смотрю, восхищаюсь, понимаю.
Свет лампадок приглушается. Остаётся только ярко освещённая сцена.
Появляются кукловоды. Трое. Одеты в чёрное с головы до ног – чёрные кимоно, чёрные капюшоны, закрывающие лица. Они должны быть невидимы. Мы должны видеть только кукол, не их.
Куклы входят на сцену. Первая – женщина. Высокая, в красном кимоно с золотым узором. Лицо белое, как фарфор. Глаза нарисованы – узкие, с длинными ресницами. Губы алые. Волосы чёрные, собраны в высокую причёску с шпильками.
Она похожа на настоящую женщину. Слишком похожа. Движения плавные, кукловоды управляют ею так искусно, что забываешь: это дерево и ткань.
Вторая кукла – мужчина. Самурай. В тёмно-синем кимоно, с мечом на поясе. Лицо суровое, брови нахмурены. Он движется резко – мужские движения, угловатые, властные.
Начинается история. Её поет рассказчик, сидящий сбоку от сцены. Голос у него низкий, гортанный, он говорит нараспев, под аккомпанемент сямисэна. Музыкант сидит рядом, щипает струны.
История о любви. Конечно, о любви. Всегда о любви в этих представлениях.
Женщина любит самурая. Самурай любит долг. Не может быть вместе – он связан клятвой, она связана долгом перед семьёй. Они встречаются тайно. Под луной. В саду. Возле пруда.
Сцена с прудом: кукловоды выносят декорацию. Картонная луна на палке. Синяя ткань, изображающая воду, колышется, когда её двигают снизу. Звук воды – кто-то за сценой переливает воду из кувшина в кувшин.
Женщина-кукла плачет. Слёзы нарисованы на лице, но кукловоды так двигают её голову, плечи – кажется, она действительно рыдает. Самурай стоит рядом. Не касается. Не обнимает. Только смотрит.
Я считаю. Сколько раз она склоняет голову – семь. Сколько раз он сжимает рукоять меча – одиннадцать.
Огуро всё ещё смотрит на меня. Я чувствую его взгляд. Не поворачиваю головы. Смотрю на сцену. Лицо безмятежное. Нана наслаждается.
История движется к финалу. Женщина решает умереть, чтобы освободить самурая от мук выбора. Она пьёт яд. Падает. Кукловоды опускают её на сцену так плавно, будто она правда умирает, а не просто деревяшка ложится.
Самурай стоит над ней. Вынимает меч. Совершает сеппуку. Кукловоды показывают это – не кровь, конечно, но движение понятно. Он падает рядом с ней.
Луна гаснет, кто-то убирает декорацию. Звук воды смолкает. Тишина.
Все вокруг затаили дыхание. Молчание длится пять секунд. Десять. Пятнадцать.
Потом – аплодисменты. Кукловоды кланяются. Куклы лежат на сцене – мёртвые любовники.
Я тоже хлопаю. Нана хлопает изящно, ладони едва касаются друг друга. Я считаю хлопки – десять раз.
Огуро наклоняется ко мне:
– Понравилось?
– Прекрасно, – отвечаю. – Очень трогательно.
Он кивает. Довольный. Значит, я сыграла правильно.
Потом его рука движется. Он берёт мою ладонь. Просто так. Не спрашивая. Его пальцы сухие, тёплые. Поглаживает круговыми движениями. Раз. Два. Три.
Я застываю. Нельзя вырывать руку. Нана не вырывает. Нана позволяет.
Он что-то вкладывает в мою ладонь. Маленькое. Сухое. Я не смотрю вниз, смотрю на сцену, где кукловоды убирают декорации.
Только когда он отпускает руку, опускаю взгляд. В ладони лежит одинокий сухой цветок сливы умэ. Маленький, пятилепестковый. Когда-то белый, теперь пожелтевший от времени. Высушенный. Хрупкий.
Я смотрю на него. Не понимаю.
Это что-то значит. Для него. Для настоящей Наны, наверное, тоже значило. Какой-то знак. Символ. Память.
Но я не знаю что.
Сжимаю пальцы вокруг цветка. Он тихо, едва слышно хрустит.
– Помнишь? – шепчет Огуро.
Не поворачиваюсь к нему. Киваю. Один раз. Неопределённо.
Конечно, помню. Нана помнит. Как же не помнить?
А я – я понятия не имею. Просто держу цветок. И улыбаюсь. Нана всегда улыбается.
***
После театра – игра.
Нас переводят в другую комнату – меньше, уютнее. Низкий стол посередине, подушки вокруг. На столе кувшины с сакэ, маленькие чашки, игральные кости.
Игра называется «Исполнение желаний». Правила простые: бросаешь кости, у кого меньше всего – проигрывает. Проигравший выпивает чашку горячего сакэ и исполняет желание победителя.
Играют почти все. Не только господа. Слуги тоже. Господин Такэда разрешил – сегодня особый вечер, границы стёрты.
Экономка Такэды – госпожа Фудзивара Юки – садится за стол первой. Пожилая женщина, лет шестидесяти, с седыми волосами, собранными в строгий пучок. Лицо как у ястреба – острое, внимательное. Она управляет всем хозяйством, знает каждую монету, каждый мешок риса.
Рядом телохранитель господина Такэды, самурай Хаяси Кэндзи. Молодой, лет тридцати. Меч всегда с собой, даже сейчас – лежит рядом, на расстоянии вытянутой руки.
Садится О-Цуру, она счастлива, щёки розовые от волнения. Господин Огуро кивнул ей, разрешил присоединиться. Честь невероятная.
Госпожа Мори отказывается – качает головой, остаётся сидеть у стены. Она не играет. Никогда. Я не видела, чтобы она играла хоть во что-то.
Рэн стоит у двери. Как всегда. Страж. Но господин Такэда машет ему:
– Садись, Рэн-сан. Сегодня все равны.
Рэн колеблется. Смотрит на Огуро. Тот кивает. Рэн медленно садится. На краю, подальше от остальных. Неловко. Непривычно.
Ещё несколько слуг присоединяются – повариха, две служанки, садовник. Всего за столом двенадцать человек.
Господин Такэда берёт кости – три маленькие кубика из слоновой кости. Бросает на стол. Они катятся, звенят.
– Начинаем! – объявляет он.
Первый раунд.
Все по очереди бросают кости. Считают точки. У господина Такэды – пятнадцать. У Огуро – тринадцать. У госпожи Фудзивары – девять. У телохранителя Хаяси – одиннадцать.
У О-Цуру – четыре. Она проиграла.
– Пей! – смеются остальные.
О-Цуру берёт чашку. Сакэ горячее – пар поднимается. Она выпивает залпом. Лицо краснеет мгновенно. Закашливается.
– Желание! – говорит господин Такэда. – Моё желание – спой нам песню. Любую.
О-Цуру смущается. Качает головой. Но все хлопают, требуют. Она встаёт. Поправляет кимоно. Начинает петь – тихо, дрожащим голосом.
Поёт старую песню о рыбаке и морской деве. Голос слабый, но мелодия красивая. Все слушают. Когда заканчивает – аплодируют. Она кланяется, садится. Счастливая.
Второй раунд.
Проигрывает телохранитель Хаяси – у него всего три точки.
Пьёт сакэ без выражения, как воду. Не морщится.
– Желание! – госпожа Фудзивара улыбается. – Расскажи, как получил шрам на руке.
Он трогает кисть. Усмехается:
– Драка в таверне. Пять лет назад. Пьяный ронин с ножом. Я был быстрее – он мёртв, я со шрамом.
– Романтично, – смеётся кто-то.
– Очень, – соглашается Хаяси сухо.
Третий раунд.
Проигрывает молодой повар. Выпивает сакэ – давится, слёзы на глазах. Крепкое.
– Желание – станцуй! – кричит садовник.
Повар встаёт. Пытается танцевать – нелепо, смешно. Машет руками, приседает. Все смеются. Он тоже смеётся, падает обратно на подушку.
Четвёртый раунд.
Проигрываю я.
Тишина на секунду. Все смотрят. Нана Рэй проиграла.
Беру чашку. Сакэ горячее, обжигает губы. Пью быстро. Алкоголь растекается внутри – жар, резкость.
– Желание, – говорит Огуро. Смотрит на меня. В глазах – огонёк. – Расскажи нам... о самом счастливом дне твоей жизни.
Самый счастливый день.
Я не знаю, какой был самый счастливый день у Наны. Не знаю.
Молчу три секунды. Пять. Думаю.
Потом говорю:
– День, когда я впервые увидела цветущую сакуру. Мне было четыре. Весна. Я шла с матерью по храмовому саду. Деревья были все розовые. Лепестки падали как снег, только тёплый. Я смеялась. Ловила лепестки. Мать тоже смеялась. Мы были счастливы.
Ложь? Или правда? Может, это был мой день. Мики. Может, Наны. Не помню. Всё смешалось.
Все кивают. Довольны ответом. Красиво. Трогательно. Огуро смотрит – долго. Потом кивает. Тоже доволен.
Игра продолжается.
Седьмой раунд.
Кости катятся по столу – звенят, отскакивают друг от друга. Все наклоняются, считают точки.
Господин Такэда смотрит на свои кости. Лицо каменеет. Три точки. Всего три.
Я смотрю на свои. Пятнадцать.
Тишина за столом на три удара сердца. Все понимают: хозяин проиграл. Гостья выиграла.
Господин Такэда медленно тянется к чашке с сакэ. Наливает себе до краёв. Выпивает залпом. Ставит чашку на стол с негромким стуком.
– Ваше желание, Нана-сама, – произносит он ровно. Слишком ровно.
Я смотрю на него. Сакэ в крови. Голова лёгкая. Язык развязан. Вопрос, который сидел внутри неделями – вырывается сам:
– Зачем вы искали меня? – говорю тихо. – Именно меня. Не ойран. Не другую девочку. Не просто ученицу гейши. Меня. Зачем вы меня забрали?
Стол замирает. Все, кто секунду назад смеялись, болтали – молчат. Служанки, повар, садовник – все смотрят вниз, в татами, будто их здесь нет.
О-Цуру бледнеет. Губы шевелятся беззвучно – молится, наверное.
Госпожа Мори прикрывает глаза. Одной рукой сжимает край своего кимоно.
Огуро смотрит на Такэду. Лицо нечитаемое. Ждёт.
Рэн сидит еподвижно. Только глаза стали внимательнее, настороженнее. Рука легла на рукоять меча, почти незаметно.
Господин Такэда смотрит на меня долго. Пять секунд. Десять. Пятнадцать.
Потом улыбается. Тонко. Печально.
– Потому что ты хорошая актриса, Нана-сама, – произносит он спокойно, негромко. – Лучшая, что я видел за тридцать лет.
Это всё. Больше он ничего не говорит. Берёт веер – тот самый, что всегда с собой. Раскрывает. Обмахивается. Будто разговор окончен.
Но это ничего не объясняет. Совсем ничего. Хорошая актриса? Что это значит? Почему именно она? Почему Нану искали? Хочу спросить ещё. Хочу требовать ответа.
Но Огуро кашляет. Предупреждающе. Не сейчас. Не здесь. Не при всех.
Я замолкаю. Опускаю взгляд. Нана знает, когда остановиться.
– Следующий раунд, – объявляет господин Такэда весело, будто ничего не произошло. – Кто бросает кости?
Девятый раунд.
Проигрывает Рэн. Смотрит на свои кости без выражения. Наливает себе сакэ. Выпивает. Не морщится, но на скулах проступают красные пятна. Алкоголь действует.
– Желание! – повариха, полная женщина лет сорока, хихикает. Щёки румяные, глаза блестят от выпитого. – Поцелуй любую женщину в этой комнате! Любую! Выбирай!
Рэн замирает. Чашка в руке. Смотрит на повариху – долго, тяжело.
– Нет, – говорит коротко.
– Как – нет? – она смеётся. – Это игра! Правила! Проиграл – исполняй!
– Я отказываюсь от этого желания.
– Нечестно! – вмешивается садовник, тоже пьяный. – Все исполняли! Ты тоже обязан!
– Правила есть правила, – кивает господин Огуро. Усмехается. – Или ты выше правил, Рэн-сан?
Рэн молчит. Челюсть сжата. Рука на рукояти меча – снова, инстинктивно.
– Давай, давай! – хлопают в ладоши. – Выбирай! Хоть повариху, хоть служанку, хоть...
Взгляды скользят на меня. Не говорят вслух, но все думают.
Рэн встаёт. Медленно идёт по комнате. Мимо госпожи Фудзивары – она смотрит в сторону. Мимо служанок – они хихикают, прячут лица в ладони. Мимо О-Цуру – она застыла, глаза огромные.
Останавливается передо мной.
Все за столом затихают. Дышать боятся.
Он смотрит на меня сверху вниз. Лицо каменное. Только глаза живые – в них что-то мелькает.
Наклоняется. Медленно. Я вижу каждую деталь – веснушки на носу, шрам на подбородке, который раньше не замечала. От него пахнет сакэ – резко, горячо. Губы касаются моих. Коротко. Сухо. Целомудренно почти как брат сестру.
Но всё равно мир качается. На секунду. Одну.
Он отстраняется. Выпрямляется. Разворачивается. Идёт к двери – быстро, почти бежит.
– Куда? – окликает Огуро резко.
– Подышать, – бросает Рэн через плечо. – Душно здесь.
Сёдзи открываются. Закрываются за ним. Шаги удаляются по коридору.
За столом – гробовая тишина. Три секунды. Пять. Потом повариха фыркает:
– Ну и поцелуй! Как монах в храме! Меня муж страстнее целует!
Смех. Облегчённый, громкий. Все подхватывают. Напряжение спадает.
Только я не смеюсь. Сижу. Смотрю на закрытые сёдзи.
На губах – привкус сакэ. Чужого. Его.
Одиннадцатый раунд.
Все уже пьяные. Слова путаются. Кости катятся криво. Смех громкий, почти истеричный.
Я бросаю кости. Плохо. Четыре точки. Огуро бросает. Четырнадцать.
Он выиграл. Я проиграла.
Наливает мне сакэ сам – полную чашку. Подаёт. Пальцы касаются моих на секунду дольше, чем нужно.
Пью. Горло горит. Голова кружится. Сколько уже выпила? Пять чашек.
– Желание, – говорит Огуро. Голос низкий. Только для меня – остальные не слышат, шумят, смеются. – Приди ко мне сегодня ночью.
Я смотрю на него. На это лицо – довольное, хищное. На глаза – тёмные, голодные.
– Это... это не игровое желание, – говорю тихо. – Это...
– Это моё желание, – перебивает он. – Ты проиграла. Я выиграл. Правила. – Пауза. – Или ты отказываешься? Как Рэн?
Ловушка. Он знает – если я откажусь, все увидят. Все поймут. Нана Рэй отказывает покровителю. Нана Рэй нарушает правила игры.
Нана Рэй – ненастоящая.
Я опускаю взгляд. В чашку. В пустую чашку, где ещё остались капли сакэ на дне.
– Приду, – шепчу.
– Что? – он наклоняется ближе. – Не расслышал.
– Приду, – громче. – Я приду.
Он гладит мою щеку одним пальцем, медленно.
– Жду. После полуночи. Восточное крыло. Третья комната слева. Знаешь, где?
Киваю. Не знаю. Но найду.
– Не заставляй ждать, – он убирает руку. Встаёт. Обращается ко всем: – Игра окончена! Всем спать! Завтра рано вставать!
Все слушаются. Даже хозяин дома. Послушно расходятся – качаются, держатся за стены. Служанки поддерживают друг друга. Повар икает. Садовник напевает что-то непристойное.
Я встаю. Ноги ватные. Голова кружится. О-Цуру подхватывает меня под локоть:
– Госпожа... вы...
– Помоги дойти до комнаты, – говорю. – Просто помоги.
Она кивает. Молчит. Умная девочка. Не задаёт вопросов. Идём по коридору. Медленно. Мир качается или это я качаюсь?
В комнате О-Цуру укладывает меня на футон. Снимает кимоно – верхний слой, потом второй. Оставляет в нагадзюбане.
– Спите, – шепчет. – Я разбужу... когда нужно.
– Когда нужно, – повторяю. Глаза закрываются сами.
Она гасит лампу. Уходит. Сёдзи закрываются.
Тишина.
Я лежу. Смотрю в темноту. Считаю удары сердца. После полуночи. Восточное крыло. Третья комната слева.
Огуро ждёт.
Не хочу идти. Но я проиграла. Это правила игры.
А Нана всегда играет до конца. Всегда.
Восточное крыло
Восточное крыло
Меня будят прикосновением. Лёгким, почти невесомым, как если бы птичье крыло коснулось щеки. О-Цуру склоняется надо мной в темноте, единственная свеча горит где-то в дальнем углу комнаты, её пламя дрожит от сквозняка, отбрасывая на стены из рисовой бумаги тени.
– Госпожа, – шепчет она так тихо, что я скорее читаю по губам, чем слышу слова.
Пора. Всего два слога, а за ними – все.
Голова раскалывается. Тупая боль пульсирует за глазами. Виски сдавлены невидимыми тисками, которые с каждым ударом сердца затягиваются всё туже.
Рот сухой, на языке горький привкус, от которого хочется сплюнуть, но даже слюны нет. Сакэ. Слишком много сакэ вчера вечером.
О-Цуру помогает мне сесть, поддерживая за плечи с той осторожностью, с какой поднимают больного ребёнка или очень старого человека. Подносит к губам чашку с тёплой водой. Вода пахнет мятой, имбирем, может быть. Должно быть, она приготовила это специально, чтобы прогнать тошноту, которая подступает к горлу волнами.
Пью медленно. Маленькими глотками. Вода стекает по пересохшему горлу, оставляя прохладный влажный след облегчения. Считаю глотки машинально – один, два, три, четыре, пять, шесть, семь – и на седьмом мир перестаёт раскачиваться так сильно, будто лодка после долгого шторма наконец вошла в тихую гавань.
О-Цуру работает молча, но руки её говорят за неё – каждое движение отточено годами службы, повторено столько раз, что стало частью мышечной памяти. Вытирает моё лицо влажной тканью, холодной и пахнущей рисовой водой. Ткань скользит по щекам, по лбу, по шее, стирая остатки пота и беспокойного сна.
Проводит гребнем по волосам, они спутались за те несколько часов, что я провела в забытьи, но она не дёргает, не торопится, терпеливо распутывает каждый узелок пальцами, прежде чем провести гребнем.
Поправляет нагадзюбан – внутреннее кимоно, тонкое, почти прозрачное, единственное, что осталось на мне после вчерашнего. Затягивает пояс не слишком туго, но достаточно крепко, чтобы ткань держала форму, не сползала.
Верхнее кимоно не надевает. Причёску не делает. Губы не красит. Я остаюсь почти обнажённой – только один слой шёлка между мной и ночным воздухом, который просачивается сквозь щели в деревянных стенах.
Нана идёт к господину. Зачем ей сложная причёска, для создания которой нужно два часа? Зачем пятнадцать слоёв кимоно, каждый дороже, чем дом бедняка? Всё это всё равно окажется на полу через десять минут – бесполезная груда дорогого шёлка, который потом придётся аккуратно складывать, проветривать, гладить.
О-Цуру отворачивается, когда заканчивает. Не смотрит мне в глаза – так было всегда, когда она готовила меня для этого. Просто показывает рукой на дверь, безмолвный жест, в котором больше смысла, чем в любых словах.
Встаю. Мир качается – раз, два, три качка, как на палубе корабля – потом стабилизируется, встаёт на место, перестаёт ускользать из-под ног. Ноги держат. Пока что держат.
Выхожу в коридор.
Рэн ждёт там.
Стоит у противоположной стены, прислонившись спиной к деревянной колонне, руки скрещены на груди. Одна масляная лампа горит над его головой, тусклая, коптящая, отбрасывающая на его лицо резкие тени, которые делают черты жёстче, старше, чем есть на самом деле.
Он не смотрит на меня сразу, взгляд опущен вниз, туда, где соломенные волокна татами переплетаются.
Когда я появляюсь, он медленно поднимает глаза, будто это требует усилий.
Секунда молчания – тяжёлая, как камень, положенный на грудь.
Потом он отталкивается от стены, выпрямляется и идёт. Просто идёт. Не говорит ни слова, не протягивает руку помощи, не спрашивает, как я себя чувствую. Просто идёт – и я понимаю без слов, что должна следовать за ним.
Мы идём по коридору. Длинному, извилистому, уводящему в глубь огромного дома, который я до сих пор не изучила полностью. Пахнет воском, кто-то недавно натирал полы, наверное, ещё вчера вечером, и чем-то ещё, едва уловимым, чуть сладковатым. Ночные цветы в саду? Или благовония, которые жгут в одной из комнат для какой-то церемонии?
Поворачиваем налево. Проходим мимо закрытых сёдзи – за ними тишина, сон, чужие жизни, до которых мне нет дела и не будет никогда.
Ещё один поворот – направо на этот раз. Коридор становится уже, потолок опускается ниже. Мы входим в восточное крыло, здесь всегда прохладнее, потому что окна выходят на ночной сад, и сквозь малейшие щели в стенах просачивается влажный воздух, пахнущий мокрой землёй.
Считаю шаги машинально, даже не осознавая зачем. Двадцать три. Тридцать семь. Сорок один.
Рэн идёт впереди ровно на два шага – не больше, не меньше, будто вымерял это расстояние специально. Спина прямая, руки свободно висят вдоль тела, но я замечаю, как правая рука держится чуть ближе к боку – там, где в обычное время висит меч. Сейчас меча нет, он оставил его где-то, наверное, в своей комнате или у охраны. Но привычка сильнее сознания.
– Освежился? – спрашиваю тихо. Просто чтобы нарушить это давящее молчание, которое висит между нами.
Он не понимает сразу. Оборачивается вполоборота, бросает короткий взгляд через плечо. Брови чуть сдвинуты – немой вопрос.
– На улице, – добавляю, и в горле вдруг пересыхает. – Ты выходил. Освежиться. На улицу. После того, как... после поцелуя.
Он отворачивается. Молчит. Просто продолжает идти, будто я вообще ничего не говорила, будто мои слова растворились в воздухе.
Может, так и есть. Может, для него это действительно ничего не значило – просто выполнение глупого желания в дурацкой пьяной игре, нелепая случайность, о которой лучше забыть к утру, как забывают неловкие слова, сказанные впопыхах.
А для меня?
Я не знаю. Не успела понять, не дала себе времени разобраться. Всё произошло слишком быстро, и теперь я иду на встречу с другим мужчиной, и думать о поцелуе Рэна кажется предательством. Не знаю только, перед кем. Перед Огуро, который меня купил? Перед собой, которая продалась?
Ещё один поворот. Коридор становится совсем узким. Стены давят с обеих сторон, тёмные – здесь нет ламп, только лунный свет просачивается сквозь высокие узкие окна.
Рэн останавливается перед закрытыми сёдзи, стоит секунду неподвижно. Дышит ровно. Я слышу его дыхание в тишине коридора. Потом медленно, очень медленно, протягивает руку и отодвигает сёдзи в сторону. Рисовая бумага в раме шелестит почти нежно, как крылья мотылька о стекло фонаря.
За дверью – комната, залитая мягким светом. Несколько свечей расставлены по периметру – у стен, на низких столиках, в специальных подставках. Тепло. Пахнет сандаловым деревом и мужским одеколоном, европейским, дорогим; крепким табаком; и властью. Власть тоже имеет запах, я поняла это давно, она пахнет как старые деньги и новая кровь.
Рэн отступает на шаг в сторону. Склоняет голову – короткий, формальный поклон, механический, без всякого чувства. Не смотрит на меня. Смотрит куда-то в сторону, в пустоту коридора за моей спиной, в темноту, которая там сгущается.
Я стою на пороге. Одну секунду. Две. Три. Считаю удары сердца – быстрые, неровные, испуганные.
Потом делаю шаг вперёд, переступаю порог. Сёдзи закрываются за моей спиной. Шаги Рэна удаляются по коридору. Становятся тише. Ещё тише. Исчезают совсем, растворяются в ночной тишине огромного дома.
Я остаюсь одна в комнате с Огуро.
Он сидит у окна, спиной к лунному свету, так что лицо его в тени. Кимоно расстёгнуто – не полностью, но достаточно, чтобы была видна грудь, худая, жилистая, мускулистая даже в его возрасте.
Смотрит на меня молча. В руке у него чашка с сакэ. Он медленно допивает остатки, не отрывая от меня взгляда, ставит чашку на низкий лакированный столик рядом, негромкий стук керамики о дерево, который в тишине звучит как удар гонга.
– Нана-сама, – произносит он наконец. Голос низкий, хриплый от выпитого алкоголя и, наверное, от возраста. – Как пунктуальна. Ценю это в женщинах. Точность – редкая добродетель.
Я молчу. Не знаю, что сказать. Нана знала бы – настоящая Нана, та, что лежит на дне колодца с камнями на груди. Она бы улыбнулась, сказала что-то остроумное, лёгкое, кокетливое, заставила его рассмеяться или хотя бы улыбнуться.
Но я не Нана. Я Мики. Девка из борделя, которая считает вдохи и выдохи, чтобы не сойти с ума. И Мики в этот момент хочет только одного – убежать. Назад, по тёмному коридору, через сад, через ворота, прочь из этого дома, прочь из этой украденной жизни.
Но ноги не слушаются. Стоят на месте, будто приросли к татами, будто корни ушли сквозь пол глубоко в землю.
Огуро улыбается, медленно растягивая тонкие губы. Улыбка не добрая, но и не злая. Просто... заинтересованная.
– Иди сюда, – говорит он, и это не просьба. Приказ, обёрнутый в мягкую интонацию, как меч, обмотанный шёлком. – Не стой у двери, как напуганная мышь. Ты же не боишься меня, Нана-сама?
Боюсь. Боюсь до дрожи в коленях, до холода в животе, до того острого желания закричать и бежать, бежать, бежать, пока не кончатся силы.
Но Нана не боится. Нана идёт к мужчине, который её купил, с улыбкой и с изяществом, которому учат годами.
Делаю шаг. Один. Два. Три. Пять. Семь. Считаю, чтобы не споткнуться, чтобы не упасть.
Мир качается. Или это я качаюсь? Не разобрать.
Огуро протягивает руку, жест приглашающий, почти нежный.
– Садись рядом. Составь компанию старику. Выпьем вместе за эту прекрасную ночь, которую боги подарили нам обоим.
Сажусь рядом с ним. На расстоянии вытянутой руки – не ближе, пока не ближе, если возможно не ближе никогда.
Он медленно наливает сакэ в две чашки, не проливая ни капли. Подаёт мне одну.
– За тебя, Нана-сама, – произносит он, поднимая свою чашку. – За лучшую актрису, что я когда-либо встречал.
Актриса. Он опять называет меня актрисой.
Что он знает? Что видит, когда смотрит на меня?
Поднимаю чашку. Пью. Не чувствую вкуса, только жжение в горле, горькое и острое.
Огуро смотрит на меня поверх края своей чашки. Глаза тёмные, блестящие в свете свечей, отражающие маленькие огоньки пламени.
– Знаешь, – говорит он задумчиво, медленно, словно взвешивая каждое слово перед тем, как произнести его вслух, – я давно хотел спросить. Трудно ли это – быть кем-то другим? Каждый день, каждую минуту, каждый вдох и выдох? Не устаёшь носить чужую маску?
Мир останавливается.
Сердце замирает на одном ударе, застывает, не может сделать следующий.
Он знает.
Он знает, что я не Нана.
И всегда знал.
Соловей
Соловей
Выдыхаю, считая про себя длину выдоха – пять, шесть, семь секунд. Воздух медленно выходит из лёгких, унося с собой последнюю призрачную надежду на то, что я ослышалась, что он говорит о ком-то другом, о какой-то другой женщине.
Смотрю на свои руки, лежащие на коленях поверх тонкого шёлка нагадзюбана. Они кажутся чужими – бледными, почти прозрачными в мерцающем свете свечей. Перстня с драконом больше нет – украли или забрали по чьему-то приказу, не важно уже.
– Только я знаю, кто ты на самом деле, – продолжает Огуро, растягивая слова, словно смакуя каждый звук. Голос его мягкий, обволакивающий, опасный – как шёлковый шнур, которым душат приговорённых. – И никто больше не знает. Это наш секрет, Нана-сама. Или мне следует называть тебя иначе?
Он наклоняется к столику, берёт кувшин с сакэ и наливает снова. Алкоголь льётся тонкой струйкой, наполняя чашку до самых краёв. Протягивает мне, не отрывая взгляда.
– Выпей. Тебе станет легче. Обещаю.
Беру чашку. Руки дрожат. Он видит это.
Подношу к губам. Пью залпом, не дыша. Сакэ обжигает горло жидким огнём, проникает глубже, падает в пустой желудок тяжёлым раскалённым камнем. Мир качается сильнее, теряет чёткость границ.
Голова кружится. Тело становится ватным, непослушным. Но вместе с головокружением приходит странное облегчение – тёплое, почти сладкое, разливающееся по жилам.
Устала. Так невыносимо устала притворяться каждую минуту, каждый вдох, каждое движение контролировать.
Может, рассказать всё? Про колодец, про камни, которые я бросала, считая каждый, про настоящую Нану, лежащую на дне?
Плечи опускаются сами собой. Дыхание замедляется, становится глубже. Напряжение, державшее меня последние часы, растворяется.
Огуро придвигается ближе, скользя по татами с тихим шелестом кимоно. Совсем близко теперь.
Рука его касается моей щеки. Пальцы тёплые, гладят медленно – от виска вниз к скуле, к углу губ, к подбородку.
– Маленькая испуганная камуро из «Утренней звезды», – шепчет он, наклоняясь так близко, что я чувствую его дыхание на своей коже. – Помнишь, как боялась подавать чай господам? Как дрожала, пряча руки в рукавах? Как пряталась за спину старших девочек, когда важные клиенты приходили?
«Утренняя звезда» – чайный дом, где господин Такэда нашёл Нану.
Он говорит не о том. Он думает, что я – та самая настоящая Нана Рэй, выросшая из испуганной камуро в блистательную таю. Он не знает про колодец. Про воровку. Про подмену.
Но уже неважно, кажется. Голос его гипнотизирует. Прикосновения пальцев к коже. Близость тела. Запах сандала, смешанный с табачным дымом. Всё сплетается в кокон, тёплый и душный, из которого нет сил вырываться.
Лицо его приближается. Губы почти касаются моих – я чувствую их близкое тепло, их учащённое дыхание, пахнущее алкоголем.
Отдёргиваюсь. Резко, инстинктивно, не думая.
Не знаю, что делать. Не знаю, как поступила бы настоящая Нана – та, что умела играть в эти игры мужчин и женщин, власти и подчинения. Выиграю, если останусь и отдамся ему? Получу больше влияния, привилегий, защиты? Или проиграю окончательно, став просто телом, которое он использует по желанию? Что случится, если переспала с ним сейчас, пьяная и растерянная?
Огуро замирает на мгновение, не убирая горячую руку с моей щеки. Вся прежняя мягкость мгновенно испаряется без следа, и в тёмных глазах стремительно разрастается опасный леденящий холод.
Затем он движется – быстро и решительно толкает меня обеими руками, заставляя упасть навзничь на шёлковые подушки. Наваливается сверху всем своим весом – тяжёлый, горячий, давящий, не оставляющий пространства. Целует жадно, грубо, без нежности. Его губы больно впиваются в мои, язык бесцеремонно проникает в рот, не спрашивая разрешения или согласия.
Замираю. Не сопротивляюсь. Просто лежу неподвижно, безвольно, как кукла. Как настоящая Нана, лежащая на дне колодца среди камней и опавших листьев, с пустыми глазами, смотрящими в никуда.








