Текст книги "Метели ложатся у ног"
Автор книги: Василий Ледков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)
4. ТУРПАН
Не помню, сколько раз уже мы с Васей ходили на куликов. Охота на них пришлась мне по душе. Вставали рано, когда люди в поселке ещё спали, и шли с луками на лайду, пахнущую глиной, гнилью трав и мхов, застойной морской водой, пропадали там весь день, ползали на животе, подкрадывались к безобидным маленьким куликам-плавункам, которые мало кого боялись и из-за своей беспечности становились нашей легкой добычей. Мы возвращались мокрые, но с полными сумками трофеев. За мокрую одежду нам, конечно, доставалось от матерей, да и плавунки наши были не в чести.
– Снова сякци![17]17
Сякци – кулики.
[Закрыть] – возмущалась мать. – Что толку? Были бы гуси или турпаны, а то – сякци! Одна кожа да кости!
– Будут и гуси, – тихо говорила бабушка.
Мать словно не слышала её:
– Видишь, как малицу-то сгноил? И пимы?.. В чём будешь ходить, как похолодает?
Я понимал, что виноват. Такое не раз уже было. Но я знал, что мать пошумит и перестанет, поэтому молчал. На следующее утро мы с Васей снова уходили на лайду. Тайком уходили. Это повторялось каждый день. Чтобы не мешать друг другу, у нас на лайде были теперь свои места лова. На участок друг друга мы не ступали, если даже и видели много плавунков. Охотились уже не луками, а гладко обструганными палками.
Стрела мала и тонка, ею плохо стрелять в стаю – толку мало: подобьешь одного, а остальные улетят. Палка же, летящая широко, позволяет свалить за один бросок двух-трех, а то и больше плавунков, так как эти маленькие птички, охотясь за водяными жучками и хальмер-рыбками[18]18
Хальмер-рыбки – покойничьи рыбки, колюхи.
[Закрыть], любят сбиваться большими стаями на лайденных лужах. Вращаясь, как юла, на одном месте, они обычно ни на что вокруг не обращают внимания. Дневные наши трофеи доходили до тридцати и более штук у каждого. Перестали браниться и матери, потому что одна камбала с ухой без жиринки надоедала. Не ругали они нас ещё и потому, что мы с Васей уже носились по лайде не в малицах и пимах, а босиком да в легких охотничьих штанах и рубашках, цвет которых трудно было определить.
Однажды, когда солнце стояло высоко над головой, я вдруг заметил на своем участке затаившегося в траве самца турпана – гагу-гребенушку. На большую, как гусь, птицу, конечно, трудно было охотиться палкой, но у меня перехватило дыхание. Из поездок с отцом на весеннюю охоту я знал, что турпан, которого у нас называют иногда морской куропаткой, – птица не из пугливых, порой даже на упряжке можно подъехать к токующим турпанам на расстояние вытянутой вожжи, но то бывает весной. Сейчас было неизвестно, как поведет себя птица. Когда до турпана оставалось каких-то пятьдесят шагов, я лег и пополз на животе, вспарывая грудью лайденную жижу. Временами я приподнимался на локтях и видел, что птица не чует опасности. Я полз дальше. Расстояние между нами медленно, но сокращалось. Когда до птицы можно было достать вытянутым тынзеем, к моему удивлению, турпан по-прежнему сидел спокойно, только иногда, если чавкала подо мной вода, он медленно, даже лениво как-то поворачивал голову, осматриваясь. Я замирал. Турпан подбирал аккуратно крылья, принимал удобную себе позу и продолжал сидеть, сонно покачивая шеей. «Спит», – решал я и полз дальше. В каких-то пяти-шести шагах от птицы я встал осторожно, прячась за пучком осоки, и размахнулся что есть сил. Палка со звоном ударилась в голову турпана в тот момент, когда от чрезмерного усердия у меня закрылись глаза. Открыв их снова, я увидел: птица лежит на воде кверху лапами. Не помня себя, я кинулся к птице, схватил её за шею и только тогда понял, что я стою по горло в холодной воде. Мне теперь было не до Васи Лаптандера, носившегося за плавунками на своем участке, не до моих охотничьих палок, не даже до сумки с плавунками – не чуя земли под собой, я летел к чуму, держа на вытянутых руках над головой большую птицу. Увидев меня, бабушка то и дело хлопала себя руками по бедрам, открывался беспрестанно её беззубый рот, что-то говорила мама, но я ничего не слышал и не понимал. Волоча птицу за желтую лапу, сестра бегала вокруг нас и твердила:
– Вэй, нармоты!..[19]19
Нармоты – турпан, гага-гребенушка.
[Закрыть] Вэй, нармоты!..
Она, видимо, от восхищения, а может быть, и от зависти, тоже ничего не могла сказать, кроме:
– Вэй, нармоты!..
А я-то знал, что Сандра давно завидует моей охоте, потому что она уже не раз просилась на лайду вместе со мной и Васей Лаптандером, но я её не брал – стыдно как-то на пару с девчонкой охотиться.
Потом, когда всё утихомирилось, мать взглянула на меня, перевела взгляд на птицу и спросила осторожно:
– Молодец ты, сын, что такую большую птицу принес; но… не дохлого ли турпана нашел?
– Как так – дохлого?! – меня затрясло. – Не-ет! Я же говорю, палкой!
– Верю, сын, верю, – сказала она ласково.
– Нет, Иря, он не дохлый был, – перекидывая турпана с руки на руку, сказала бабушка. – Видишь: он ещё теплый. И перо, и кожа чистые.
Мать обняла меня.
– Молодец, сын мой! Молодец! И ты наконец нашим кормильцем стал. – Она взглянула на бабушку, добавила, кажется, больше для себя: – Растет сынок, а мы?..
Бабушка только вздохнула, но ничего не сказала.
Радости моей не было предела. Я, кажется, ещё никогда в жизни так не радовался. «Вот бы отец видел!» – думал я, а сам переворачивал птицу то так, то этак и никак не мог оторвать от неё взгляда.
Поздно вечером, весь чумазый, ввалился в чум Вася Лаптандер и, опускаясь устало на латы, сказал обиженно:
– Ещё и друг называется… Охотник!..
– А что? – задело меня.
– Ты что меня оставил?
В ответ я и слова не мог сказать, потому быстро встал, выхватил лежавшего в передней части чума турпана и бросил его к ногам Васи.
– Вот!.. – только и вырвалось у меня.
Он взглянул на птицу и широко открытыми глазами уставился на меня.
– Ты?! – каким-то глухим голосом спросил, словно издалека.
– Я! Кто же больше? – гордый, я свысока поглядывал на него.
Он схватил птицу, понюхал её и снова уставился на меня, подавшись всем корпусом вперед.
– Это ты? Палкой? – Голос его стал ещё глуше, отдаленнее.
– Я, конечно! Конечно, палкой! – ответил я срывающимся голосом то ли от возмущения, что не верит, то ли от гордости, которая тоже мешала дышать.
– Это да-а! Эт-то да-а! – удивился Вася.
У меня першило в горле, и я ему больше ничего не мог сказать.
– Вот эт-то да-а! – продолжал удивляться Вася, засовывая руку в свою охотничью сумку. – Я тоже подбил… лорцэва[20]20
Лорцэв – турухтан, дикий петушок.
[Закрыть], но это… не турпан! Вот эт-то да-а!
Я проводил Васю и пригласил его завтра отведать моего турпана.
– Э, а вчера ведь я второго лорцэва не показал. Завидно было, да и что мои лорцэвы против турпана? – спокойно улыбаясь, признался утром Вася, когда мы садились за стол.
– Сякцей у тебя сколько было? – поинтересовался я.
– А-а!.. – отмахнулся Вася. – Семнадцать. Совсем немного.
Суп из турпана понравился всем. Больше всех восторгалась им бабушка. Когда мы принялись за мясо, я положил в тарелку друга, как самый лакомый кусок, голову турпана. Ели аппетитно, все восторгались моей добычей, но Вася, засмеявшись вдруг, упал на спину, чуть стол не опрокинул ногами. Смеясь, он пытался сесть, но хватался за живот и снова падал на спину.
– Ты что? Что с тобой? – спрашивал я недоумённо.
– Ха-а, ха-ха! Теперь-то я знаю, что за птица у тебя! – заговорил наконец Вася. Он одной рукой протирал глаза, другой показывал на голову турпана, лежавшую на тарелке.
– Что такое? – насторожился я.
– Сле… слепая же птица-то была! Смотри: оба глаза у нее дробиной пробиты!..
– Ну и что? – возмутился я, всё ещё вникая в смысл Васиных слов.
– Так турпан-то у тебя слепой был! – опережая мои мысли, снова сказал Вася и опять залился смехом, который теперь уже раздражал меня.
– Бе-едненький, – обронила тихо бабушка, и тут же лицо её сделалось серьезным. – А мясо-то хорошее. Видно, он так, на ощупь травкой питался…
Бабушка ещё что-то говорила, говорила и мать, но слов их я не слышал. Мне было обидно за себя и жалко турпана.
Когда легли на стол три дробинки, найденные в теле турпана, костер в чуме уже догорал.
5. ГЛИНЯНЫЕ ЛЮДИ
Однажды я заметил: воды в реке стало совсем мало, всюду желтели пески, на середине реки обнажались кошки – песчаные острова, затопляемые в прилив. Дни были настолько жаркими и душными, что и на мездре оленьей шкуры даже ночью не было спасу. Мы с Васей ходили на лайду и увидели, что все лужи и мелкие озёра высохли до дна, заросли густой болотной травой. Большое озеро возле домов, называемое Бабьим морем, тоже высохло, и темно-голубая глина его дна разлопалась, как лёд на озерах в трескучие морозы. Ид сякни – плавунки, которыми ещё совсем недавно кишела лайда, куда-то исчезли. За много дней удачной охоты мы впервые возвращались домой только с двумя плавунками. У меня не было трофея. Вася дал мне одного плавунка, сказал, чтобы руки не пустовали, и, грустные, мы шли к поселку – не хотелось даже разговаривать.
– Ты, Василей, не очень-то горюй: такое уж охотничье дело, – первым нарушил молчание Вася. – Сегодня нет, завтра будет. А лайда и Бабье море в каждое, даже не такое сухое лето высыхают к середине Комариного месяца[21]21
Комариный месяц – конец июня, начало июля.
[Закрыть]. Ид сякця без воды не живет. Да и что теперь ид сякци? Сустуи. Кожа да кости! А вот мара сякця[22]22
Мара сякця – кулик-береговик.
[Закрыть] сейчас – что ком жира. От одного десятка вкусный суп выйдет – пальчики оближешь! Теперь как раз на них пора охотиться. Это ведь так: воды нет, значит мара сякця будет. Эту птицу не так-то легко взять, но здесь я самые лучшие места кормежки знаю. Это – песчаная коса за глиняной протокой, что возле вашего чума. Об этом как-то я уже говорил тебе, в день встречи. Но это – ладно. Мара сякцю, брат, палкой или луком не возьмешь. Правда, луком ещё можно, но это – трата времени, попадется два-три кулика – разве добыча?
– Чем же тогда брать? Руками, что ли? – отрезал я ехидно, потому что меня раздражало его долгое тарахтенье.
– Хэ! Рука-ами! – удивленно взглянул на меня Вася. – Руками, брат, ничего не возьмешь. Но ты слушай. Мы сначала пойдем к нашим поселковым рыбакам на тони, где ловят камбалу. Ты это, наверно, видел: в сетях вместе с рыбой приходит много однобоких костяных червей. Это – лучшее лакомство мара сякци! Можно целое ведро костяных червей набрать.
– Хфрр!.. – меня всего передернуло, как только вспомнил этих червей, даже внутри что-то вроде бы перевернулось.
– Вот этих червей мы и соберем. А ловить будем силками. У меня их очень много, из конского волоса. Ими я весной пуночек ловлю, а летом – мара сякцей. Силки поставим точно так, как на пуночек.
Смысл Васиных слов долго доходил до меня:
– Силки?.. Как на пуночек?!
– Да. А что? – не меньше меня удивился Вася.
– Так они у меня тоже есть! Силки! И очень много. На плахах они, – обрадовался я. – Мы с сестрой тоже ловили пуночек. Весной.
– Вот и хорошо, – спокойно ответил Вася. – Значит, у нас ещё больше силков будет.
Костяных червей на камбальнице – так называют место, где ловится камбала, – оказалось действительно много, мы их собирали горстями, хотя занятие это мне было не слишком приятно.
– Вы что их – на уху? – спрашивали у нас.
– Да так… надо, – коротко отвечал Вася, не поднимая головы, и мы продолжали ловить на мелководье падающих из невода сине-белых червей, с кривыми костяными ногами и костяным телом. Потом очистили от них и все невода на вешалах. Приманки на куликов-береговиков у нас набралось на полведра. Назавтра мы договорились идти за глиняную протоку, где, по словам Васи, берег кишмя-кишит куликами.
Спал я плохо. Было душно. Дневная жара не спала даже к ночи. Мездра оленьей шкуры, на которой я пытался найти прохладу, раскалялась подо мной от меня же самого. Когда я перевернул шкуру, на меху оказалось гораздо легче: ворсинки не накаливались, и я уснул.
Утром я выскочил на улицу, как угорелый, думая, что встал первым. Но на широкой и длинной прибрежной поляне под пригорком, ползала уже, как всегда, по разостланному нюку бабушка с иглой и жилами в руках. Она отыскивала дыры, которые надо залатать, чтобы зимой не дул ветер, не заносил снег.
Я взглянул на реку и понял: начался отлив. Даже на зеркале воды было видно, как торопливо бежит река, прямо на глазах обнажались песчаные косы.
После завтрака мы спустились к глиняной протоке. Воды в ней почти не было. Она лишь тоненьким слоем скользила по ровной, гладкой поверхности глины.
В вырытой в разрезе торфяного берега яме мы отыскали свое снаряжение.
– Вот тут мы и перейдем, – сказал Вася, показав на множество следов у самого устья протоки. Примерно на середине протоки, где ещё бойко скользила вода, следы исчезали, но на той стороне они снова виднелись отчетливо. – В полный отлив воды здесь совсем не будет. А во второй отлив, вечером, перейдем здесь же. Обратно перейдем. Видишь, тут люди ходили? Значит, перейдем и мы – не страшно.
– О! Едрена гачь! Не ходите на глубину! Не ходите! – где-то совсем рядом громыхнул голос Анук. – У бережка тяпкайтесь! У бережка!..
Мы невольно пригнули головы, но тут же поняли, что это относится не к нам. Видимо, в самой реке, где-то за мыском, купаются ребята. Это им кричит грозная женщина. В последние жаркие дни голос Едрена Гачи часто раздавался над рекой. Она сейчас мало кого наказывала – было жарко, надо было купаться, но ходила она больше из-за того, чтобы на всякий случай был за ребятами присмотр. Да и, как говорит бабушка, одинокой бездетной женщине, может, не сиделось дома?
– Да ла-адно – пусть она там едренагачит! Пойдем, – сказал Вася, закинув за плечи плахи с силками и схватив ведро с костяными червями.
Я тоже взял свою ношу, и мы пошли. Первым шел Вася, я плелся шагах в двух за ним. Мне было очень неприятно, когда мягкая, липкая и холодная глина процеживалась между пальцами ног и шумно чмокала при вытаскивании ступни. Примерно на середине протоки правая нога у меня провалилась выше колена, и я почувствовал, что у меня нет сил её вытащить. Перед собой я видел раскачивающегося на одном месте Васю. Глина ему была выше колен. Ведро с костяными червями стояло рядом с ним, и я видел, как оно медленно валилось набок.
– Ой! Ведро-то держи! Ведро-то! – крикнул я.
Он схватил ведро, лежавшее уже на боку, – часть червей уносила скользящая по глине вода – переставил его, что-то буркнул себе под нос и, даже не взглянув на меня, снова начал раскачиваться из стороны в сторону.
– Что делать, Вася? – спросил я, понимая, что нас начинает засасывать.
Он обернулся и сказал:
– Но! И ты тоже? – Помолчав, добавил тихо: – Все, засосало!
Услышав это, я – то ли от испуга, то ли ещё от чего – так дернул ногу, что она выскользнула из глины, как по мылу, но на такую же глубину ушла вниз стоявшая чуть впереди левая нога. Я сделал правой ещё шаг и достал руками плечи Васи, но погрузился в глину до середины бедер. Потом мы попытались выдернуть друг друга, но тщетно: чем больше мы шевелились, тем больше погружались в липкую жижу. С неба пекло солнце, но ногам в глине было жутко холодно. Все наши надежды выбраться из глины таяли, было грустно и смешно. Мы смотрели друг на друга и смеялись, хотя готовы были уже заплакать.
Мы не знали, сколько простояли в глине, но, судя по грязной пене, которая начала скапливаться вдоль кромки воды недалеко от нас, можно было понять, что начался прилив. Стало тревожно: нас может затопить! Я видел, как широко и часто раздувались ноздри у Васи, нижняя губа отвисла, лицо посерело, вытянулось. Может быть, со мной было то же самое, но я не видел себя. Слышал, как неприятно стучало сердце, колотило в висках.
– Ты не бойся: придет вода и поднимет нас. До берега – рукой подать, выберемся, – успокаивал меня Вася, хотя, может быть, сам он не меньше меня боялся.
«Ладно, как-нибудь выберемся», – подумал я, и вдруг откуда-то сверху громыхнуло:
– О! Едрёна гачь! Это ещё что за черти?
Не знаю, как у Васи, но мне в этот миг показалось, что сердце вот-вот выскочит через рот. Я уже не слышал, что говорила Едрёна Гачь, но со страхом и надеждой смотрел на то, как она торопливо таскала от бани доски и бросала их под берег. Потом эти доски начала стелить на глину в нашу сторону. Когда она поставила возле нас три широкие плахи, вздохнула тяжело и начала ходить по доскам мимо нас, поглядывая молча на наши серые лица. И, наконец, рявкнула:
– Ну, едрена гачь! Снимай рубахи! И штаны тоже!
Ничего другого не оставалось, и Вася взялся за ворот, начал стягивать с себя рубаху. Я тоже последовал его примеру.
Когда мы остались нагими до пояса, Анук ещё раз прошлась по доскам и вдруг начала обрызгивать нас жидкой глиной. Потом это ей, видимо, показалось недостаточным, и она обоих нас густо облепила глиной.
На берегу мы попытались отбиться, но не вышло: Анук цепко держала нас и, нагих, вела прямо к чуму, где встречали нас удивленные мама, сестра и бабушка.
– Вот, едрена гачь! Нум[23]23
Нум – бог.
[Закрыть] ещё двух людей слепил. Сушите их и никуда не пускайте! – сказала Едрена Гачь и пошла прочь.
Нам было смешно и обидно.
В прилив мы прибежали к той же глиняной протоке, чтобы смыть высохшую на нас глину. Мы и не ведали, что эта злая шутка с нами была сыграна по уговору. Потом узнали и то, что Едрена Гачь без разрешения родителей никого не трогает.
6. АТЬ-ТВА – ЛЕВОЙ!
После «глиняной бани» Едрена Гачи я уже четвертый день сидел в чуме. Было скучно. Сандра знала только своих нгухуко – кукол из утиных и гусиных клювов, которые у неё только и делали, что ели и спали. А мне на что эти глупые куклы? Как назло не появлялся и Вася Лаптандер. Да и как он появится? Про глиняную протоку и о нашем приключении Анук, конечно, всем уже разболтала. Ох и попало, наверно, Васе от матери! Но мы сами виноваты. Едрена Гачь права: и кроме глиняной протоки места всем хватает. Да, она права! И зачем мы лезли в эту кашу? Мара сякци, конечно, есть и в другом месте. Конечно, есть! И как я теперь без Васи?
День тянулся долго и нудно. А жара – спасу нет. Пот – ручьями. Столько поту – будто и сам я весь из воды. Я нигде не мог найти себе место похолоднее, и потому лежал на земле в тени чума. Бабушка, как всегда, ползала на четвереньках по разостланному нюку. Возле неё была и мама. Она шила мне малицу для зимы. Мешать я не хотел и не подходил к ним. Дело есть дело. Зима, говорят, не за горами. Ох, сейчас бы мне в тундру, к оленям! Уж не сидел бы, наверно, так, без дела. Да-а, там-то что! Постели возле стада белую оленью шкуру и только знай лупи палкой оводов. А нет оводов – комаров. И чади себе дымокуры, дерна побольше подавай! Дым отгоняет комаров от стада. А тебе и рукам дело есть, и весело. Тундра… Скоро ли мы опять уедем в тундру, на простор? А? Ох и скучна эта оседлая жизнь! И как только люди так живут?! Это же одно безделье, и только! Хоть вой, как поселковые собаки. Может, пойти мне к Васе? Нет, стыдно на глаза его матери показываться. Ну, а что делать? И тут я увидел Мехэлку, выползающего из чума на четвереньках. Мне сразу почему-то вспомнилась загадка Паш Миколая: кто утром на четырех ногах, днем – на двух, вечером – на трех? Человек, конечно! Ребенком он ползает на четвереньках, взрослым – ходит на двух ногах, а стариком ходит с палочкой. Оставшись один в чуме, Мехэлка, конечно, проснулся, вылез из зыбки и отправился в путь. Мне было смешно видеть, как он, выйдя наполовину из-под полога, задирал высоко голову и внимательно, даже как-то удивленно всматривался вокруг, как тот самый человек на картинке из книги Васиного старшего брата, который на краю земли заглядывает за подол неба. «Человек здоровается с миром, – подумал я и добавил мысленно: – Смотри, Мехэлка… смотри, какая большая и красивая земля!» Его, беспомощного, стало вдруг очень жалко, я подбежал к нему, поднял высоко над головой и сказал:
– Смотри, Мехэлка, какой большой и красивый мир! Смотри лучше – теперь ты выше меня и тебе дальше видно!
Я снова опустил Мехэлку на землю, хотел обернуться назад, потому что почувствовал за спиной чье-то дыхание, но голову мою схватили чьи-то большие, сильные руки. По дыханию, по запаху я узнал отца – вытянул назад руки и похлопал его по бокам, что значило: узнал. Этот сигнал был понятен только мне и ему, потому что отец у меня был глухим, он слышал только громкий голос на небольшом расстоянии. Иногда он понимал речь по губам.
Вскоре подошли к нам бабушка и мама. Они были удивлены столь неожиданным появлением отца в разгар семужьей путины, но ни та, ни другая ни словом не обмолвились. Отец пытался улыбнуться, но на лице у него была тревога.
– Сайнорма[24]24
Сайнорма – война.
[Закрыть]! – выдохнул он всей грудью, помолчал, глядя вдаль над нашими головами. – Сайнорма!..
Мать и бабушка всплеснули руками, только что сиявшие радостью лица их застыли. Я не знал, что такое война, но от самого этого слова пошел по телу холод.
– Война, говорят, началась. Большая война! Всех нас на ноги подняли. На тонях никого не осталось, кроме женщин.
– Йэ-э! Опять беда! – заверещала бабушка, возмущенно хлопая себя по бедрам. – Вот грех-то! Опять ведь беда пришла! Не зря, значит, так часто мне росомаха снилась. К беде это, говорят. Вот беда-то! Вот беда! Надо же так присниться! Только поставлю капканы – росомаха тут как тут. Ни одного капкана не оставит с привадой, всё утащит. Вот грех-то, вот грех-то! А? Мало ли голодали в ту войну? А? Тогда-то уж ладно: смутное время было, царя связали. Так ему и надо было! Всех, говорят, обирал. Последние жилы у бедняка тянул. А теперь-то что надо? Что не поделили?!
Голова у матери упала на грудь, она стояла молча, будто что-то вспоминала.
Так на тундру подул внезапно какой-то неведомый ветер. «Сайнорма!» – только и слышалось всюду. Люди стали ближе друг другу. Даже чумы, стоявшие где попало возле поселка, сгрудились в два-три дня на сухой, каменистой почве берега – так обычно сбивается вместе оленье стадо с появлением волков. Потекли отовсюду к домам оленьи упряжки. Людей стало много, как оленей в большом стаде. Упряжки уводили обратно в тундру женщины и дети. Мужчины с утра до вечера тянулись к большому дому, на крыше которого развевалось красное полотнище. Отца моего трижды вызывали в поселок. При каждом уходе отца мать плакала. Бабушка бранила её, говорила, что слезы только смерть скликают, не надо плакать, Микула не взяли ещё и, может, не возьмут – на что им глухой? – но мама продолжала плакать, вспоминая какого-то Сярати. Она его называла то Сярати, то Антоном.
– Микула, может, не возьмут, но ведь Антон-то сейчас в городе Двух Камней[25]25
Два Камня – так старые ненцы назвали Ленинград.
[Закрыть], в Ленинграде! Там всегда и идут войны, – обливалась она слезами, лицо её делалось кривым, совсем не похожим на мамино лицо, казалось даже страшным, а потому мне тоже хотелось плакать, очень больно ворочался в горле какой-то ком, похожий на неразжеванный кусок мяса. И я как будто бы снова слышал слова отца, которые он говорил, уходя в поселок:
– Хоть одного-двух пянгуев-то[26]26
Пянгуй – враг.
[Закрыть], может, и я уложу. Человек – не песец, не растает за мушкой.
Из поселка он возвращался подавленным, садился на кочку и бил себя по ушам:
– Почему я всегда хуже других должен быть? А? Уш-ш-и! Где же вы, мои уши?! Будь же ты проклят, этот сгнивший уже Нгодерма! – сокрушался он на своего бывшего хозяина-многооленщика, который его, четырнадцатилетнего батрака, застал однажды уснувшим на дежурстве в стаде и так набил по ушам, что отец мой с тех пор плохо стал слышать.
Он тяжело переживал свою глухоту, усиливавшуюся с годами, и очень не любил, когда напоминали ему об этом. По этой причине его, сильного, энергичного, знаменитого на всю тундру охотника, отличного стрелка, сейчас не брали на войну, и он чувствовал себя крайне обиженным.
– На войне, говорят, уши и глаза – прежде всего. Глаза-то у меня есть, но вот… слух! Тьфу! – злился он, уже сидя в чуме. – Опять я хуже всех!
– Это же, Микул, хорошо! Хорошо, сынок! – шамкала ему на ухо бабушка. – Голова на плечах будет.
Отец посмотрел на неё так, что она застыла с открытым ртом. Потом он ещё долго смотрел молча на бабушку, на лице у него бугрились желваки, дергались щеки.
– Глупо, мама! Стыдно мне за тебя! – сказал он зло, посмотрел немигающими глазами на макодан и добавил, обернувшись к бабушке: – Беда-то – общая, всех!
В чуме висела напряженная тишина. Бабушка сидела, склонив виновато голову.
– Ать-тва – левой!.. Раз-два-три!.. – отчетливо донеслось вдруг с улицы.
Я прислушался. Кто-то на улице без конца твердил «раз-два-три!» Иногда он говорил: «Ать-тва – левой!» В такт его странному счету сухая каменистая земля отдавала звоном.
Меня точно ветром сдуло с места – и вот уже на улице я увидел большую толпу людей. Они шли рядами по четыре человека, каждый нес длинную палку с острым верхом. Все люди были без малиц, в одних рубашках, шагали кто в сапогах, кто в пимах, а кто и босиком. Вскоре я разглядел, что остроконечные палки у них в руках все одинаковы и напоминают винтовки.
Стоя возле чума, я долго смотрел на появившихся людей и ничего не мог понять: то ли они играют, то ли ещё что. Сухощавый рослый мужчина в черных блестящих сапогах, в зеленой рубашке с блестящим кожаным ремнем и в зеленых штанах только и знал, что покрикивал на них. Люди то вышагивали на месте, то, вытягиваясь, ходили длинной змейкой в ряд по четыре человека, то бегали, то ползали, как на охоте, то с разбега тыкали острием палки валуны, кочки и бабушкин свернутый нюк, ударяя тут же тупым концом палки сверху. Конечно, нападение на нюк не понравилось бабушке, и она тотчас же с трепалом в руке выросла возле сухощавого мужчины в зеленом одеянии и в блестящих сапогах. Вскоре двое мужчин притащили нюк бабушки к чуму, и люди продолжали свою странную игру.
– Вот, сын, смотри: воевать они учатся, – услышал я вдруг слова отца, подошедшего ко мне неслышно. – Скоро на войну поедут эти люди и в людей будут стрелять. Война!
– Стрелять в людей?! Убивать?!
Не знаю, слышал ли меня отец? Я смотрел ему в глаза: лицо его расплывалось, теряло очертания, небо темнело, в груди у меня сделалось тесно.