Текст книги "Метели ложатся у ног"
Автор книги: Василий Ледков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)
2. ЧЕЛОВЕК АКИМ
– Слово-песня по ветру неслось. У Ивняковой реки за чум зацепилось. Зацепилось за кончик шеста и в чум опустилось. Жили в нем старик и старуха. Двое жили. Детей у них, видно, не было – нет о них речи, – начала, как обычно, бабушка после утреннего чая, когда догорели в золе последние угли и в чуме стало прохладно.
– Это были, бабушка, ты и наш дедушка, который умер, да? – дернуло меня за язык.
Бабушка замолчала. Она долго смотрела на меня то ли зло, то ли обиженно. Нахмурившееся вдруг её лицо постепенно ожило, и она сказала:
– Нет, внучек. Это – сказка. Давным-давно это было. Умей слушать.
Мне стыдно стало, но на языке у меня был новый вопрос:
– Давным-давно мы, конечно, тоже были?
– Нет, внучек: другие люди жили. Нас тогда и на свете не было, – она потрогала за ухом. – Но души наши, конечно, были. Душа – она не умирает. Она через много-много лет в другого человека вселяется.
– Как это – другие люди? Разве, кроме нас, есть ещё люди?!
У бабушки округлились глаза. Она развела руками:
– Много людей. Разных. Но ты…
– Рассказывай, – смутился я. – Я больше не буду.
– На берегу большого, как небо, озера жили в одиноком чуме старик и старуха, – снова начала бабушка.
Я как будто видел этот чум, сгорбившегося старика, щуплую старушку с круглым лицом, то есть всё-таки видел своего умершего недавно деда и свою бабушку.
– Детей у них не было, – повторила бабушка. – Были ли у них олени – неизвестно. Птицы, конечно, были: их полно в тундре. И в большом, как небо, озере, возле которого стоял чум старика и старухи, жили только две рыбы: Щука и Хариус.
– Только две?! – удивился я.
Бабушка взглянула на меня, покачала головой.
– Да, только две: Щука и Хариус. Дружно жили рыбы. Еды хватало. В воде много трав озерных, ракушек полно, жучков, червячков – всё рыбе еда, но как-то Щуке захотелось чего-то более сытного, вкусного. Долго она думала, чего ей хочется, но в гневе на свою безмозглость хватанула зубастой пастью Хариуса и съела. Старик и старуха поймали неводом рыбу-щуку и съели её. С тех пор и стали звать их Пырерками – Полущуками. Пошли дети, тоже Пырерки, – кончила бабушка.
– И – всё?! – с досадой спросил я, готовый слушать хоть целый день.
– Всё, – подтвердила бабушка, подняла глаза к макодану и добавила: – Вот почему мы и не едим щуку: от неё пошел род Пырерков. По отцу-то вы – Паханзеды, но ваша мать…
– Пырей[7]7
Пырей – женщина из рода Пырерка.
[Закрыть]! – чуть не оглушила меня Сандра, ворвавшаяся в чум с улицы.
– Да, смотрит она глазами рода Пыря, – задумчиво сказала бабушка. – Вы тоже наполовину Пырерки.
Мы криками загнали в юрок – маленький загон – смирных, объезженных быков. Отец вывел из юрка на вожже пять оленей, запряг их, и после короткого чаепития мы помчались в сторону, где ночует солнце. Олени бежали, играя ногами, будто радовались своему легкому, красивому бегу, хотя теперь они, комолые, напоминали огромных мышей с большими ушами, потому что на просторе, если смотреть на упряжку со стороны, у комолых оленей во время бега ноги кажутся короткими.
– Поехали мы, сын, в Пэ-Яха, – обернувшись ко мне, сказал отец, улыбнулся в рыжие усы и добавил: – Теперь в нашей тундре дороги мимо Пэ-Яха нет и не будет.
– Почему? – спросил я, а сам представил огромные из белого камня чумы совсем не похожих на ненцев людей – царей, королей, хозяев подводного и подземного мира, где много золота, серебра, стекла и где даже ночью всё точно огнем пылает, всё сверкает, как прозрачный чистый лед под солнцем. О таких чумах я много слышал из сказок бабушки, отца и самого мудрого сказочника Большой земли Паш Миколая, который в последнее время часто бывал у нас в чуме.
– Теперь, сын, все грамотными быть хотят, чтобы следы человеческой мысли на бумаге видеть. И не только видеть – самому следы мысли оставлять. Ты и сам скоро в школу пойдешь. В Совете мне так сказали.
Я, конечно, не знал, что значит быть грамотным, не знал, что такое «школа», «Совет», но сказал:
– Да, всему надо учиться… много надо знать.
Так обычно любил говорить сказочник Паш Миколай.
Я вслушивался в скрип снега под полозьями, думал о сказочных чудо-чумах, предвкушая скорую встречу с ними, и вдруг белая тишина разразилась лаем. Огромные собаки разевали клыкастые пасти возле каждого угловатого бугра, но к нам они не подходили. Сначала я подумал, что это волки, но они лаяли.
Приглядевшись, я заметил, что бугры эти вовсе не земляные и не каменные, как всегда бывает возле моря, а деревянные и наполовину занесены снегом, которого здесь почему-то было не по-весеннему много. Снег сугробами лежал и на самих буграх, а из-под этих сугробов выглядывали макушки гуриев из красного камня. Над некоторыми гуриями клубился не то пар, не то дым. Потом я начал понимать, что это, видимо, и есть деревянные чумы, которые называются домами, но они были слишком малы и приземисты по сравнению с теми, что до сих пор жили в моём воображении.
– О! Ань дорова, Микул! Снова здорово! Песцов привез, небось? Аль так… за продуктами? – подошел к нам очень бородатый, рослый человек в странной одежде. На голове у него махало крыльями что-то, розовая шея гола, а коротенькие, до колен, серые пимы на ногах были большими, негибкими и очень скрипучими на снегу.
– Вот и опять я приехал, Аким. Песцов десятка полтора привез. Продукты, конечно, нужны – чай, сахар, масло, хлеб. Да кое-какие охотничьи припасы, может, появились? – как-то необычно растягивая слова, отвечал ему отец.
Было забавно: отец говорил по-настоящему, по-человечески, а тот отвечал непонятно, совсем не по-ненецки. И тем не менее они хорошо понимали друг друга и даже смеялись.
Потом бородатый человек Аким подошел ко мне, дотронулся легонько и, заглядывая в глаза, сказал по-ненецки:
– Ну что, черноглазый мужик? Микулов сын? Решил на людей поглядеть да себя показать? Тоже дело. Но гостей, говорят, сказками не кормят: слезай с нарты да в дом. Там тепло, и чай готов.
Я взглянул на отца.
– Так что же, Василей, сидишь, будто к нарте примерз? Поглядим на горницу Акима, чаю попьем, дела справим – и в путь. Дорога длинная, – закидывая на плечи мешок, сказал отец и направился вслед за уходящим человеком Акимом.
Мы спустились по вырубленным в сугробе ступенькам и оказались в очень душном, но просторном и светлом подземелье. Прямо перед глазами зияла четырехугольная дыра, через которую виднелся склон посиневшего уже сугроба. Возле меня в большом белом коробе с железными дверцами гудело пламя, пахло вареным мясом, чем-то ещё вкусным. Было светло и так, но в передних двух углах над двумя лампами, какие и у нас в чуме, в прозрачных пузырьках с высоким горлышком колыхался ослепительно белый огонь. Глаза мои сами закрылись – так было ярко!
– Ну, Василей, – так тебя, кажется, ругают? – скидывай малицу, здесь жарко, – и за стол. Гостем будешь, – сказал человек Аким, потом опять донеслись до меня непонятные слова, которые относились уже к появившейся из-за другой двери женщине с голыми ногами[8]8
Ненецкие женщины в присутствии мужчин, тем более посторонних, всегда ходят в пимах, показывать голые ноги считается неприличным.
[Закрыть].
Потом мы сели за высокий, очень неловкий стол. Сидения на четырех копыльях были похожи на маленькие нарты без полозьев. Сидеть на них было неудобно, ноги мои висели без опоры, казалось, я вот-вот упаду, да и больно было сидеть. Чайник в горнице человека Акима тоже был необычным: высок, пузат, весь блестит, золотой, а из середины пуза торчит длинный, кривой отросток с крестом кверху. Поставишь крест вдоль отростка – вода бежит, поставишь поперек – нет воды. На голове пузатого чайника сидит ещё один, маленький, из белого камня чайник. Маленький, как игрушечный.
Прямо перед собой на пузе большого чайника я увидел безобразное длинное лицо, которое удивленно смотрело на меня, делало то же, что и я, а когда понял, что это мое отражение, – чай хлынул обратно через нос и рот, блюдце из рук выпало, сидение качнулось, и я с грохотом упал. Стало больно, смешно и обидно, хотелось смеяться, но стыд закрывал глаза. Желание пить чай у меня пропало, да и сидеть за высоким столом было душно. Всё же я решил сесть на своё место и в это время кто-то очень мягко тронул меня за руку. Я взглянул вниз – и обомлел: собака не собака – возле меня сидел черный, маленький, чуть толще горностая, зверь с зелеными глазами и, попискивая тонко, показывал красный изогнутый язык, похожий на лиственничную стружку. Взгляды наши встретились, я потянулся к нему рукой, чтобы погладить, а он отскочил, вытянул ноги, сгорбился, как кочка, глаза загорелись. «Не тронь!» – крикнул отец, но слова его запоздали: зверь зашипел, промелькнул передо мной, как молния, – и вот уже обожгло мне щеки и руки. Я опомнился, когда острые когти зверя шумно рвали мою малицу на шее. Человек Аким швырнул его к двери.
– Вот зверь-то! Вот кот Василий! – говорил он быстро. – Не ожидал. Никогда такого с ним не было! – Человек Аким взглянул мне в лицо. – А у тебя, Василей, глаза-то целы? Больно?
– Кот запах песцов учуял, – сказал отец.
Меня трясло не столько от боли, сколько от страха.
– Ни. Ни е'[9]9
Ни. Ни е' – Нет, не больно
[Закрыть], – сказал я.
– Нет. Не больно, – человек Аким взглянул на женщину и улыбнулся. – Тогда ладно. Щеки и руки заживут. А Ваське я покажу, как на людей кидаться! – успокаивал меня человек Аким и с зеленоглазым зверем в руках скрылся за дверью.
Отец взглянул на меня строго.
– Вот тебе! Никогда не лезь, когда не знаешь, – сказал он. – Зверь есть зверь. Но ничего, до свадьбы заживет. Сам виноват.
Появился человек Аким и отпустил с ладоней на пол крякву. Сказал:
– На, Василей. С уткой поиграй. Уж она-то тебя не поцарапает.
Мне теперь не нужны были ни утка, ни шальной зверь с зелеными глазами, хотелось как можно скорее уйти из этого душного чума, называемого горницей, и, к моему счастью, отец опрокинул на блюдце пустую чашку и сказал:
– Спасибо, Аким и хозяйка, за чай с сахаром! А нам, пожалуй, пора. Хоть весенний день и долог, но дела… За чаем обратную дорогу в чум короче не сделаешь.
Мы побывали в других домах-чумах, где было уже не душно, как в горнице человека Акима, сдали песцов, закупили продукты – и вот уже наша упряжка летела по тундре, где всё больше и шире становились проталины. Пахло привычно ветром, талым снегом и ягелем.
3. ВАСЯ ЛАПТАНДЕР И ЕДРЕНА ГАЧЬ
Земля оголялась быстро. Таял снег, смеялись ручьи.
– Скоро крикнут реки, птица поведет в воду выводков, и мы с тобой, сын, пойдем на гусей, – сказал отец. Настроение у него было хорошее. Редко я его видел таким. – Весна в этом году ранняя, бурная, много гусей будет.
Но этого не случилось. В самом начале лета отец ездил в Пэ-Яха Харад и вернулся в чум не в духе.
– Ямдать[10]10
Ямдать – кочевать
[Закрыть] надо, сын. Ямдать, говорят, надо. В поселок ямдать, – деловито сказал отец и добавил: – А там – семгу ловить.
– А что это… семга? – спросил я.
– Рыба, – сказал он. – В море водится и в реки заходит. Я на ней и вырос. Значит, и ты будешь расти на ней. Вкусная. Очень вкусная она, эта семга. Это не то, что чир или пелядь.
– Вкуснее нельмы?! – удивился я, потому что знал, что вкуснее нельмы вообще нет рыбы.
Отец кивнул молча, кашлянул в кулак.
– Пожалуй, да, семга вкуснее, – сказал он.
– Рыба рыбой, а мне не нравится. Ой, как не нравится… – вмешалась бабушка. Она оглядела нас. – Ну что же? Раз уж начали пришивать к домам – скоро ни одного вольного человека в тундре не будет. Да-да, так всё и будет.
Отец строго взглянул на бабушку.
После завтрака мы разобрали чум, и два больших аргиша[11]11
Аргиш – санный поезд, олений поезд.
[Закрыть] тронулись в сторону ночи. Впереди шёл бабушкин аргиш, мы с отцом подгоняли стадо.
Аргиши ползли лениво, груженые сани были тяжелы, ханбуи[12]12
Ханбуй – тягловый олень.
[Закрыть] храпели, высунув длинные розовые языки. Полозья выворачивали коренья ив и карликовых березок, ломали кочки.
На закате, когда солнце повисло над водой на высоте щучьего прыжка, мы подъехали к высокому берегу реки, где стояло множество чумов. Я их долго считал и каждый раз сбивался на четвертом десятке. Чумов было много, а саней того больше.
Мы выбрали ровное, сухое место для установки чума, распрягли подсаночных, ханбуев, и они вместе с теми оленями, которых мы подгоняли с отцом, слились с огромным стадом. Оно паслось на холмах недалеко от чумов.
Счета этим оленям, конечно, не было, потому что вся тундра до горизонта была усеяна животными. В большом стойбище, к которому мы примкнули, было много людей.
За рекой виднелись дома, очевидно, те самые, куда мы ездили с отцом и где живет бородатый человек Аким. По реке между домами и стойбищем сновали туда и сюда большие лодки. Весел у каждой лодки было много. Под косыми лучами солнца лопасти их казались огненными. Я загляделся.
– Вот так и мы поедем. Туда, в поселок, – услышал я голос отца.
Мы стояли молча, смотрели на лодки и дома. За спиной был большой, но такой близкий и родной простор, впереди – неизвестный, загадочный мир.
Утром я заметил, что чумов на стойбище стало наполовину меньше. Об этом хотел спросить отца, но догадался, что они переехали за реку. А на третий день после кочевки пришел черед плыть и нам. С утра мы разобрали чум, свернули нюки, связали в тюки вещи. Всё зимнее было убрано в большой серебц – сдвоенные упаковочные сани, связано накрепко до новой зимы. Люди помогали нам перенести в лодку шесты, латы, летние нюки, вещи, и мы поплыли в поселок. За рулем сидел незнакомый мужчина. Мама, бабушка и Сандра сидели на вещах, на веслах шестым был отец, и я помогал ему грести.
Буйное течение закручивалось в воронки, относило лодку, но она, послушная рулю, бойко бежала к домам, левее и правее которых виднелось множество чумов. Шесть весел, словно шесть крыльев, то дружно взлетали вверх, то падали в воду.
Лодка коснулась дна шагах в трех от берега. Сошли в воду гребцы и вытащили лодку за нос на сыпучую гальку. Потом хозяйство чума было перенесено далеко за дома, где мы и принялись разбивать жилище, а лодка ушла за реку за новым чумом.
– Вот мы и приехали, – сказал отец. – До осени вам придется жить здесь, в поселке. Осенью снова вернутся олени, и мы поедем на охоту. А пока я буду на тонях семгу ловить. Это на расстоянии одной кочевки, на берегу моря.
Слова отца не понравились мне, хотелось быть с ним, но я промолчал, потому что не люблю быть назойливым, да и хотелось уже спать.
Шел пятый день, как отец уехал на путину. При нём не удалось сходить и ознакомиться с поселком. Он уходил туда то рано утром, когда я ещё спал, то просто не брал меня с собой, торопясь на какие-то собрания. Только однажды, по пути в магазин, мы с мамой заходили в большой дом, где никто не жил, но было людно. Были тут мужчины, но среди них я увидел несколько женщин в брюках. Мужчины и женщины перебирали сети, сворачивали их и носили к лодкам на берегу. Это было ещё до отъезда рыбаков на тони. Потом я не ходил в посёлок. Одному было страшновато: между домами бродили огромные собаки, они рычали, лаяли, кидались на людей в малицах и паницах, а у меня русской замшевой одежды ещё не было. А собак в поселке много, как людей. Даже, наверно, больше! Всё время стоял над рекой лай, визг и вой. Собаки скучали по хозяевам, уехавшим на путину. Сначала я не понимал, для чего людям такие большие собаки и столько много, но бабушка объяснила, что нужны они для езды. «Зимой поселковые люди ездят на них, как на оленях, – сказала она. – Есть у нас, ненцев, даже слово «вэнодэтта» – собакооленевод. Это люди, у кого нет оленей и не умеют за ними смотреть. Вот они и ездят на прожорливых и кусачих собаках. Лентяи и только!» Я представил, как ездят на собаках, и мне это показалось смешным и забавным – точно это были ребята, играющие в оленеводов. Хотелось увидеть «вэнодэтту» самому, но было лето, никто не ездил на лающих оленях, и вскоре я забыл о собачьих упряжках.
Всю ночь шел дождь, гремело, солнца[13]13
Летом солнце в Заполярье светит круглые сутки. А звёзд и луны вообще не бывает ночью.
[Закрыть], окутанного облаками, не было видно. Я сидел в чуме, только изредка выбегал под проливной дождь босиком и в одной рубашке, чтобы смыть грехи, которые, как говорила бабушка, накопились у меня с тех пор, как я заговорил: по словам бабушки, язык у человека – грязная вещь, и он не всегда подчиняется уму. Я выбегал на улицу под проливной дождь. Иногда секли мне тело кусочки льда, было больно, но бабушка говорила, что надо терпеть: чем больше сечет ледяными градинами, тем чище будешь душой. И я терпел. Небо висело низко, в темно-синей мгле метались молнии, высвечивая широкую грудь реки и мокрые пески на отмелях. Всё живое, казалось, вымерло, гремело небо и вздрагивала земля. Бабушка и мама боялись разжигать огонь. При каждом ударе грома бабушка что-то шептала одними только губами. А мне она говорила:
– Это война, внучек. Война. Это бывает в каждую весну: Хозяин земли Черного хора[14]14
Хор – самец оленя.
[Закрыть] пошел войной на Хозяина земли Белого хора. Стрелы у Хозяина земли Черного хора каменные, а у Хозяина земли Белого хора – ледяные. Ты слышишь, как гремит? Это гремят полозья их воинов. Почва там – одни камни. Копыта оленей и железные полозья нарт высекают искры. Это – молнии, стрелы их.
Я слушал бабушку, и меня охватывал страх. Вскоре мы с сестрой забились под подушки и лежали, боясь шелохнуться. Так мы и уснули. Мне снился шаман – он стучал дробью по бубну. А когда я проснулся, весело трещал огонь. Это в языках пламени трещали сухие поленья. Пламя торопливо лизало черные от сажи днища котла и чайника. Пахло едким дымом, непривычным для тундры, и густым ароматом вареной куропатки. Через весь чум от дыр на нюках тянулись золотыми нитями лучи солнца. На улице было тихо, и слышался только отдаленный лай поселковых собак.
После чая я вышел на улицу. Солнце светило ярко, небо было высоким и голубым, только далеко над горизонтом, как большое пламя, горели лохмотья облаков. Сочнозеленая трава и листья карликовых березок, ещё мокрые от ночного дождя, под лучами солнца вспыхивали разноцветными искрами.
Я стоял на голом месте возле чума – ни кустика вокруг. Здесь не стояли привычные нарты, на которые можно было присесть.
Я смотрел задумчиво на дома. Люди в поселке тоже, видимо, начали просыпаться: то в одном, то в другом месте начинал валить из труб дым.
– Эй, что ты торчишь, как пугало! Не видишь, что кулики кружат? – раздался чей-то звонкий голос.
Я обернулся. Недалеко от меня стоял, пригнувшись, мальчик в малице. В руках у него были лук и стрелы.
Кулики сделали ещё один круг возле меня, снизились было над большой лужей, но не сели, удалились в сторону желтевших в отдалении песков. Мальчик в досаде махнул рукой и подошел ко мне.
– Тоже мне: нашли место для чума!.. – ворчал он недовольно.
Слова его показались мне странными, и я спросил:
– А что? Чем плохое место?
– Чем-чем!.. – злился мальчик. – Я здесь всегда на куликов охочусь.
– Подумаешь… на куликов! – рассердился я. – Чум, что ли, прикажешь снять?
– Я их от самого Бабьего моря гоню, а ты тут сесть им не дал, – сказал он, глядя себе под ноги. Потом поднял голову и уставился мне в лицо.
Мы долго смотрели друг на друга. Он улыбнулся и спросил:
– Ты кто такой?
– Я?
– Не дед же Матвей! Ты, конечно!
– Василей… А по-взрослому: Микул Вась. Паханзеда, – я всё выложил для солидности.
– Василей? Как – Василей?!
– Так. Василей! Что ещё тебе надо?! – рассердился я, кулаки сами сжались, аж в ладонях больно стало.
– Э-э! Да ты ещё и имя-то свое толком не знаешь! Василий, наверно? Вася?
– Нет. Василей! – отрезал я.
Мальчик втянул голову в плечи и развел руками.
– Гм… А я – Василий. Лаптандер, – он протянул мне грязную, запачканную в глине руку. – Будем знакомы: Вася Лаптандер.
Так мы и познакомились. Вася Лаптандер приходил ко мне почти каждое утро. Ходил к нему и я. Жили Лаптандеры в доме. Позже я узнал, что семья Лаптандеров никогда не имела оленей, и Вася от рождения живет в поселке.
– Не скучно всё время в доме жить? На одном месте? – спросил я однажды у Васи.
Надо было видеть, как он удивился.
– Хэ! Думаешь, лучше в чуме кости морозить? – сказал он, улыбаясь.
– Чум – не дом, где всегда кислый воздух, – не отступал я. – В чуме всегда чистый воздух, и места всегда новые.
– Фу! В чуме я и дня не проживу: дымно, зимой – холод, летом – комары!
Мне почему-то стало неловко за привычное своё жилище. Я почувствовал, что у меня горят уши и щеки. Но Вася спросил вдруг:
– А у тебя, Василей, лук есть?
– Как нет!
– Хорошо, что есть лук, – сказал Вася. – Пойдем на куликов. Я хорошие места кормежки знаю. Куликам там счета нет! За глиняную речку пойдем. В отлив она совсем высыхает. Это за вашим чумом. Но – чур! – чтобы Едрёна Гачь не видела.
– Хэ, Едрена Гачь! – я чуть не засмеялся. – Это ещё что за имя?
Вася улыбнулся.
– Это не имя. «Едрена гачь» – это она так ругается. Её все так зовут. Страшная женщина. А вообще-то она – Анук. Анна Фатеевна, или Фатей Анна. Тайбарей. Как-нибудь я тебе покажу её, – пообещал Вася и, подняв голову, сказал: – Во, слышишь? Вот она.
Слух мой уловил чей-то голос, но я ничего не понял.
– О-о! Едрена гачь! Опять воду тяпкаете?! – раздалось вдруг где-то рядом, когда, выйдя от Васи Лаптандера, я шел по угору к чуму и смотрел на плескавшихся в воде нагих ребятишек.
Шумно смеясь, одни бегали по мелкой воде, брызгали друг на друга, другие плавали, как нерпы, высунув из воды только голову. Я не умел так плавать, и мне было завидно. Грозный окрик женщины всполошил их, и они разбежались кто куда. Какой-то мальчишка-заморыш, держа в руках один пим, растерянно крутился на одном месте. Он-то и стал добычей Едрена Гачи. Мальчишка, видно, искал глазами свой второй пим, но его не было. Женщина подошла к мальчишке широким шагом, схватила его за плечи и повернула к себе.
– А, птенчик! Опять ты мне попался! – сказала громко Едрена Гачь, чтобы слышали все, кто, прячась за валунами, корягами и кочками, смотрели с любопытством на неё.
Мальчик стоял возле своего пима, склонив голову и всхлипывая.
– Уж попался второй раз – не прощу! – громыхала Едрена Гачь, держа мальчишку за плечо. – Снимай штаны-то! Сам добром снимай!
Деваться было некуда. Мальчишка нехотя принялся отстегивать пуговицы, а Едрена Гачь сняла сапоги, затыкала одной рукой за пояс подол широченного сарафана, схватила мальчишку под мышки и побрела в воду.
– Сколько раз надо говорить, едрена гачь, а? Ид ерв[15]15
Ид ерв – хозяин воды, водяной.
[Закрыть] не любит, чтобы мутили его воду!.. Жить, что ли, надоело, едрена гачь? Дедушка Ид ерв не терпит долго, едрена гачь! Схватит за ногу и к себе в подводный дом утащит! В рыбу превратит!
Мальчик бился руками и ногами, вертел головой, пытаясь укусить женщину, но та крепко держала его. Когда вода стала выше колен, Едрена-Гачь посадила мальчишку в воду и начала погружать. Она опустила его до пояса, потом до горла, затем быстро толкнула под воду и так же быстро вытащила.
– Вот тебе! Вот! Всех так буду крестить, кто попадется! Кто воду тяпкать будет! Шалить на воде!
Мне жалко стало этого мальчишку и – не помню как, но я оказался возле пима на гальке. Когда Едрена Гачь уже на берегу шлепала мальчишку по худому заду, я сказал:
– Нельзя так, тетя. Он – сустуй![16]16
Сустуй – тощий, неупитанный.
[Закрыть] Больно ему и… холодно.
– Нахмуренное лицо у женщины вдруг заулыбалось, но тут же снова сделалось серьезным.
– Пусть больно! Пусть Ид ерва не гневит! – сказала она и отвернулась. Потом снова обернулась ко мне и добавила нормальным голосом: – Я-то что! Искупаю – и всё. А Ид ерв с такими шалунами играть не будет: затащит под воду и шею сломает. У него и так, наверно, голова болит и глаза замутились? Он тоже хочет солнце видеть.
Схватив пим, мальчишка побежал и начал карабкаться на обрывистый берег. Из-за большого валуна выскочила какая-то девочка и подала ему второй пим. Мальчик связал вместе тесемки, закинул пимы за спину, и они – видимо, брат и сестра – полезли на угор.
Я поспешил в чум, чтобы настрогать стрелы и рано утром выйти на куликов.