Текст книги "Метели ложатся у ног"
Автор книги: Василий Ледков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
Смотрел под ноги и бежал. Лишь у самого полоза нарты поднял голову – перед ним был весь в волосах человек. У Иванка подогнулись ноги от страха. Он метнулся назад. Но человек в волосах не погнался, остался на нартах – лицо длинное-длинное, глаз вовсе нет, а там, где должен быть рот, торчит шерсть. Иванко таких в жизни не видел!
А бабушка улыбалась.
– Ты что, внучек? Не бойся его. Наш он.
А у Иванка сердце вот-вот из груди выскочит.
– Он весь шерстяной. Без глаз…
– Я ж тебе говорила, что на земле есть разные люди. Не бойся – он дедушка. Он хороший дедушка. Зовут его Паш Миколаем…
– Приветствую вас! – сиплым голосом сказал дед наконец.
– Здравствуйте, здравствуйте, – ответила ему бабушка.
А Иванко уже всем лицом зарылся в лисий воротник бабушкиной паницы.
– Каково живет Иван Микулович?
– Хорошо он живет… Заходите… Люди с дороги обычно много видят и много знают. Может, какую весть привезли?..
Втроем вошли в чум. Паш Миколай охлопал с пимов и малицы снег, сел на оленью шкуру; бабушка оживила огонь. Иванко вцепился в подол бабушкиной паницы: куда бабушка, туда он.
– Не бойся меня, Иван Микулович, – сказал Паш Миколай; водил, напрягаясь, отупевшими от старости, узкими, ушедшими под слой морщин глазами – следил за Иванком; «шерстяной» рот шевелился: – Когда твой отец был таким же маленьким, как ты теперь, я уже был известным во всей тундре охотником. Тогда шерсти на лице у меня ещё не было, – провел он сухой ладонью по мокрым от снега взлохмаченным бороде и усам. – Твой отец любил меня. Всегда на охоту провожал меня и встречал.
Старик задумался, на лице сошлись все морщины, на лбу одни складки наползли на другие.
– Ирина Михайловна, – вновь шевельнул шерстяным ртом Паш Миколай, – я привез вам бумагу какую-то. С круглой печатью. Её надо читать.
– Ювэй-ювэй! Что ты говоришь-то? Сам знаешь: наша бумага – тундра. Её мы читаем. Вот если Нина?.. Она, говорят, по Хоседам живала, с русским человеком разговаривала через бумагу… – И вдруг бабка Ирина словно бы опять вспомнила далекое прошлое, когда Иванка и на свете не было: – Хосподи-хосподи… огонь-то – уголек для очага приходилось занимать у соседей. А потом легли очаги дни и ночи, чтоб огонь не погас. Дро-ов-то… сколько дров жгли впустую! С утра до вечера рыли снег, чтоб добраться до ивы. Сколько сил-то ушло в те сугробы. Времена! Такое не забывается…
Вскипел чай.
13
Дверь чума у ненцев не запирается перед любым человеком: с добрыми ли он пришел намерениями, с плохими ли. Человек войдет в чум, попьет чаю, отдохнет, согреется – и уедет своей дорогой дальше… После чая уехал и Паш Миколай – повез почту в другое стойбище.
Приехала Нина. Она привезла одного лишь песца. Да и тот грязный, линялый, точно волки драли его. А и этому песцу в чуме рады – голубой всё же.
– Вот, Нина, привезли бумагу с печатью, – подала бабка Ирина невестке листок в сером конверте.
Нина лишь взглянула на дату внутри почтового штампа.
– Кто привез?
– Паш Миколай.
– Давно?
– Перед твоим приездом уехал.
И долго смотрела на серый конверт так, словно боялась раскрыть. Потом по складам вслух прочла свое имя: «Паханзеде Нине Васильевне». Потом раскрыла и очень долго читала, мучительно долго. Потом опять долго молчала, глядя на серый конверт. Лишь после этого сказала Иванку и так, словно очнулась:
– Письмо от нашего папы.
Бабка Ирина прижалась к невестке, чего никогда не бывало. Иванко словно прилип к матери. Во все глаза они смотрели на письмо, но бумага с ними не говорила. А Нина то удивленно махала рукой, то шептала что-то, словно ребенок. На костре вскипели котел, чайник; над костром вспухли дым, пар – Нина не замечала, смотрела по-прежнему на бумагу, махала рукой и шептала. И опять словно опомнилась, быстро стала рассказывать:
– Отец наш воюет. Фашистов, пишет он, столько, что когда они поднимаются, то как лес закрывают и небо и землю. Наши встречают их свинцовой пургой…
– Вот беда-то! Вот грех! – хлопнула себя по коленям бабка Ирина. – Что же люди не поделили-то, а? Зачем же человеку охотиться на человека? Вот беда. Вэй-вэй-вэй! Вот беда.
А Нина всё говорила и говорила – всё рассказывала о том, что пишет Микул, как он воюет с фашистами, – вздохнула глубоко и начала расставлять на столе чашки.
– А не пишет он, сколько ещё воевать будут? – спросила бабка Ирина.
– Нет!.. Делай в чуме своеё– я хочу отдохнуть.
Бабка Ирина притихла.
14
Ветерок, с утра бойко плясавший по тундре, с появлением первых звезд сложил крылья. Мир, казалось, застыл… мороз всё сильнее и властнее стал сжимать снег, не успевший слежаться. Под ногами сухие сугробы скрипели до боли в зубах.
Кровавый закат, догорая, выткался в червонного золота нить… оборвался – исчез. Небо до краев переполнилось крупными спелыми звездами. Всмотришься – кажется, звезды вспыхивают яркими искрами; вслушаешься в небо – звезды звенят. Застывшую тишину стужной ночи дробят копыта оленей, долбящих снег. Да неожиданно треснет лед до дна промерзшего озера – и покатится гром по снежной пустыне… угаснет под звездами. И опять звонко заденет струну тишина.
А если не вслушиваться, не смотреть, казалось, что Нина в эту ночь в тундре, на всей земле – одна. И непонятно, что где-то воюют… замирали на стылых снегах шаги времени… уходит молодость – жизнь…
Олени нюхали снег, долбили копытом – пробивали сугробы до ягеля.
Прилегла Нина на нарты. Старалась не думать о днях, когда был рядом Микул. Но пьянящие мысли будоражили душу. Лишь прикрыла глаза, показалось, что руки Микула коснулись её стыдливой груди – ласково обожгли, – сердце по синему морю…
Вожак упряжки чихнул сердито – подпрыгнул на месте. Заметались пелеи. Взметнулось синим облаком стадо, мелькнуло над сугробами и словно растаяло. Нина успела взять в руки хорей, отвязать вожжи – олени сорвали нарты с сугроба, понесли в тундру, – вцепилась руками в тугие ремни, чтоб не свалиться. Оглянулась – за упряжкой летели, едва касаясь сугробов, огромные волки. Один, два… четыре! Карабин сам по себе оказался в руках – и Нина вдруг вспомнила: патроны она спрятала в ларь от Иванка, взять перед выездом в стадо забыла. Обида на кого-то, на что-то и на себя впилась в горло… А волки не отставали. В бесконечной, безлюдной тундре, на скрипучем снегу, в эту безлунную, звездную ночь они казались черными тенями смерти.
Нина сжала хорей, на конце его было копье. Но поразить этого зверя копьем на большом расстоянии… И олени словно взбесились от страха – нарты швыряло то вправо, то влево, то вверх.
«Э-эх, гады! – в сердцах подумала Нина. – Волки и те пошли грамотные: знают, мужики на войне».
А может, по опыту серые знали, что у ненецкой бабы меньше сметки и ловкости, чем у них?
– Нет! – в голос крикнула Нина, и всё её тело сделалось чутким, упругим.
Черными тенями волки скользили, пластаясь, над тундрой, преследуя нарты.
В неожиданном первом, испуге Нина не успела даже заметить, куда ушло стадо. Разбираться теперь было поздно. Но… пусть бежит стадо. Даже лучше, что они погнались за упряжкой.
Ветерок обжигал, резал не только щеки и нос, а и глаза, слезы струились и замерзали.
Между волками и упряжкой расстояние сокращалось – всё ближе и ближе… Нина поплотнее уселась на нартах, сжимая хорей с копьем на конце; чутко следила – сделалось даже спокойнее. И только один из зверей приблизился к нартам – казалось, готовился прыгнуть, Нина, собрав все свои силы, пустила навстречу зверю копье. Волк взвыл в прыжке, скорчился и упал, удаляясь. Остальные продолжали бежать, словно ничего, не случилось. Нина чутко следила за каждым скачком остальных, то и дело кричала на них надорванным голосом. Знала, этому зверю человеческий голос не страшен, – кричала, чтобы себя подбодрить.
Нарты с разбега ударились в ноги оленей; Нину бросило – она упала на притоптанный снег. Олени стояли. Нину как ветром подняло на ноги. Стояли и волки… Упряжка была у чума. Возле чума сгрудилось и стадо, кружилось на месте. Нина рванула из-под ремней карабин, бросилась в чум – к ларю.
Волки сидели с трех сторон стада, словно бы выжидая чего-то, наступать не спешили. Сидели на пушистых хвостах, выли. Не замечали даже того, что делала Нина. Не боялись её. Нина прицелилась в ближнего зверя – громыхнул оглушительный выстрел: серый подпрыгнул и шмякнулся, дергался на снегу, словно бы зарывался в сугроб. Два других сорвались с места, бросились в разные стороны. Нина пальнула вдогонку.
Из чума выползла бабка Ирина, выскочил и Иванко. Стадо кружилось, воздух пах порохом, на сером снегу корчилась черная тень. Бабка Ирина не стала спрашивать, что? почему? Не раскрыл рта и Иванко…
Остаток ночи – до позднего утра – Нина сидела на нарте, положив карабин на колени, в памяти звучал голос Микула: «Будет трудно – иди в колхоз, Нина». По щекам текли слезы…
15
Жизнь ненца в зимней тундре однообразна. Днем сумерки, ночью, если нет звезд и луны, небо и земля одинаково темные, точно в бездонную яму попал. Вчерашний день не отличается от сегодняшнего: ставить капканы и проверять, пасти стадо. А если они и отличаются один от другого, то лишь тем, что в этот день попал песец в капкан или нет, в прошлую ночь напали волки на оленей, в эту ночь нет.
В этот день Нина не поехала проверять капканы. Выспалась после волчьей ночи, возилась в чуме, помогая бабке, забавлялась с Иванком. Во второй половине дня возле чума залаяли заливисто собаки. Нина вышла. Было тихо. Олени отдыхали: слышалось их посвистывающее дыхание. У самой двери лежал с закрытыми глазами ручной олень Авка. Повернулись на скрип снега у двери собаки – увидели хозяйку и тут же замолкли; виляя хвостами, потянулись к Нине. Было спокойно. Нина-вернулась в чум.
Бабка Ирина завопила:
– Ой-ёй-ёй-ёй! Грех мой льется! Грех моего отца льется!
Бесился над огнем вскипевший чайник, из горлышка струйкой бежал кипяток.
Нина передвинула чайник на пустое место – он успокоился. Успокоилась и бабка.
Пуще прежнего залаяли собаки. Теперь они на кого-то огрызались.
– Ох и глупые! – сказала Нина и хотела вновь выйти, но отскочила от двери, руки потянулись к карабину, щелкнул затвор; за нюками чума скрипели на снегу грузные неторопливые шаги.
Замерли Иванко и бабка Ирина.
Медленно раскрылась дверь: показалась длинная пола солдатской шинели… на оледенелых досках заскрипели сапоги. Человек вошел, закрывая дверь. Одубелое с мороза лицо было чем-то знакомо…
– Ой! Откуда же ты взялся?!
Нина опустила карабин, опустилась на латы сама, закрыв руками лицо, нервно смеялась и плакала: перед ней стоял товарищ её детства Митька Валей… Нина подняла голову, опустила руки – смотрела на Митьку сквозь слезы и не знала, что ему сказать, вскочила вдруг на ноги, подбежала к нему, потузила кулаками и поцеловала в щеки.
Снова отворилась дверь, и в чум ввалился в белой от снега малице Паш Миколай.
А Нина уже суетилась, предлагала:
– Проходите, что ли. Что ж вы тут стоите-то? Проходите, садитесь. Рассказывайте да хвастайте… Вестей, должно быть, у вас!..
Митька огляделся, тяжело дышал, посмотрел на дымоход чума и едва выдавил:
– Не верю… Трудно поверить…
Кадык на его длинной похудевшей шее поднимался и опускался судорожно, дрожал.
– Сердце замусорилось… Столько раз рыл носом землю в воронке – думал, не видеть мне больше…
Большой жилистой ладонью смахнул со щеки слезу.
– А вот он опять, чум… Родной ненецкий чум… Трудно поверить…
В чуме сразу же сделалось шумно.
16
По тундровому обычаю Митька опрокинул пустую чашку на блюдце – знак того, что он уже сыт, – и хотел было встать, но… передернулись его щеки, лицо исказилось, и он упал. Сначала никто не понял, что произошло. Лишь бабка Ирина заметила, что упал он от боли, спросила:
– Ногу отсидел? Значит, быть ещё в нашем чуме.
– Ничего, – сказал Митька, тяжело поднимаясь на локоть, – пройдёт.
И уже потом, когда все забыли о случившемся, Митька осторожно поднялся на ноги, прихрамывая, прошел на другую половину чума, сел у костра.
У стола продолжалось чаепитие. Паш Миколай рассказывал о значимости своей новой, должности: почту доверяют не каждому, быть почтальоном – дело ответственное. Бабка Ирина жаловалась на невестку:
– Я ей уж сколько раз говорила, не легче ли будет, если мы примкнем к чьему-нибудь стойбищу? Она не хочет и слушать. Упрямая, как и её муж. Вот только хвастаться не любит. В этом она отстает от Микула…
А Нина даже не слышала, о чём говорят старики; придерживая на кончиках пальцев, держала перед собой старинное расписное блюдце – не видела и его, – её мысли были далеко не только от разговора за столом, от чая, но и от чума… за пределами ненецкой земли.
Иванко толкнул мать локтем:
– Вон, смотри.
– Что? – очнулась Нина.
Иванко кивнул в сторону костра.
Митька сидел на латах без сапога, осторожно сматывал с ноги бинт, пропитанный кровью, сапог стоял рядом. Нога то и дело вздрагивала… В чуме стало тихо: и Паш Миколай и бабка Ирина затаили дыхание – следили за тем, что делает Митька. А он вдруг поднял голову, встретился с четырьмя парами глаз… смутился, смахнул со лба капельки пота.
– Да. Люди на людей охотятся, – сказал, словно оправдывался.
– Теперь на всех охотятся, – поглаживая седую бороду, заметил Паш Миколай.
– Вэй-вэй-вэй! Вот грех-то, вот грех!.. – как всегда, запричитала бабка Ирина.
Митька поднес ноющую ногу к огню.
– В дороге, наверно, натрудил. Но это не беда, бывает и хуже.
– Ювэй-ювэй-ювэй! Вот грех-то, вот грех!..
– Да-а-а.„пуля не разбирается, в кого бьет, – сказала задумчиво Нина; она побледнела, из уголков глаз и рта разлились по щекам темные тени. И добавила, словно бы думала вслух: – Может, на войне пулю, попавшую в ногу, и за счастье считают?
– Конечно, это лучше, чем в голову, – ответил ей Митька.
И опять в чум вошла тишина. Желтые, голубые и фиолетовые языки пламени облизывали ещё мерзлые ветки ивы в костре. Со свистом лопалась кора на ветках, попавших в огонь. Прокатилось за стенами чума глухое эхо – это треснула где-то от мороза земля.
– Я, даже когда приближались к линии фронта… когда стреляли орудия, думал, что это трещит земля от мороза, – сказал Митька, прислушиваясь к угасающему эху.
– Вот грех-то, вот грех…
– Может, ты с ним встречался где? – спросила Нина задумчиво.
По лицу Митьки скользнула виноватая будто улыбка.
– Что ты… Встретить знакомого на войне почти невозможно. Я за два года ни разу даже просто ненца не видел. Похожие на ненцев встречались…
И опять сделалось тихо; в чуме незримо для всех жил Микул…
Дорога, однако, не ждет. А Митьку ждал его родной чум, в нем Марина, не успевшая толком понять своего женского счастья.
17
В тундре обычно и дней и недель не считают. Да и зачем их считать. Этим время не удержишь и бежать не заставишь быстрее. В середине зимы цветы не зацветут. Рыба ловится – хорошо! Песец есть – хорошо! А нет – надо искать.
Не одну сотню километров прошли по немереной тундре аргиши Нины и бабки Ирины в поисках песца – от Паханзедской губы до Сыра-Хоя. Каждый бугорок, каждый изгиб безымянных речек Нина Паханзеда знала, как свою ладонь. И каждый раз, когда ей делалось трудно и казалось, что труднее быть не может, в памяти её слуха оживал голос и последнее слово Микула: «Если будет трудно – вступай в колхоз…»
Но помнила она и другие его слова: «Колхоз рядом, далеко не уйдет. А вот охотники колхоза… Пусть они сначала станут вровень с Микулой Паханзедой в промысле… Пусть колхоз «Тет яха мал» сначала докажет, что вступать в него – дело стоящее». И Нина не торопилась: олени её считались пока что лучшими во всей Большеземельской тундре, а имя её в бумагах Микодима значилось пока что первым среди лучших охотников тундры; только за два с половиной месяца с начала сезона она сдала больше восьми десятков шкурок, были у неё песцы и в запасе.
И аргиши Нины Паханзеды вновь и вновь кочевали по немереной тундре – от стойбища к стойбищу, – Нина пасла оленей, ставила и проверяла капканы.
Тоскливо было только одной, без Микула. И особенно в последнюю зиму: Иванко учился теперь в школе, жил в интернате, время в чуме, если оно выпадало, приходилось коротать с бабкой Ириной, а с ней и говорить было не о чём и не хотелось – приходилось больше молчать, если не нужно было отвечать на вопросы. Так, в непобедимой тоске, прошли и Омулевый месяц, и месяц Малой темноты[78]78
Омулевый месяц – сентябрь, месяц Малой темноты – ноябрь.
[Закрыть].
Иванко приехал на каникулы, когда дни стали заметно длиннее. И света в тундре стало больше. И жизнь стала интереснее. И Нина всё чаще словно бы по делу стала задерживаться дома при первом удобном случае. Вот и теперь: уже давно пора бы ехать проверять капканы, и олени давно были запряжены в нарты, и погода настроилась на метель (нужно было даже поторапливаться, чтобы покончить с капканами до метели и темноты!), а Нина всё сидела в чуме – смотрела и слушала.
Бабка Ирина рубила дрова. Иванко сидел на снегу, следил за тем, как ловко вылетают из-под топора ветви яры; улыбался так, словно бы хотел что-то сказать.
– Что? – спросила бабка.
Иванко засмеялся:
– Да вспомнил, как я тебе когда-то надоедал. Игрушки-то….
– А-а-а! – засмеялась бабушка. – Теперь небось смешно? – опустила топор ещё несколько раз на ветки и запела вдруг:
Может, это важенки,
может, и быки,
хоры – важные-важные,
много их, много…
И Нина хорошо помнила те годы, когда Иванко бесконечными вопросами и просьбами изводил бабку Ирину, доводил до отчаяния:
– Бабушка, сделай лису… Бабушка, сделай оленей…
Чтобы отделаться от внука, бабушка принималась рубить яру, напевала:
Может, это важенки,
может, и быки…
Иванко собирал в подол малицы кусочки яры, уносил в чум и, кувыркаясь на постели с ними, напевал, подражая бабке:
Может, это важенки…
Теперь же Иванко чувствовал себя взрослым, почти взрослым мужчиной: учился в школе, уже умел читать… умел даже посмеяться над прошлым – у него уже было своё прошлое…
И Нине было радостно оттого, что её сын (её косточка) такой большой уже – научился не только читать, но и жить самостоятельно (пусть и в интернате, но без родителей!); было и грустно: мальчик уже никогда не будет ребенком, который не может обойтись без родителей, – с каждым годом всё дальше будет отходить от отца и бабушки, скоро ему и вовсе не нужна будет их помощь… останется лишь привычка обязательной благодарности и забота о родителях по привычке… И мать не нужна будет ему – Нина не нужна будет… Не нужна будет она и свекрови, потому что дни бабки Ирины уже сочтены… Никому не нужна будет: молодость пройдет, как проходит – в заботах о доме, – не вернется. Не нужна она будет и себе, Нина. Будет всем в тягость…
Не только грустно, но и больно было ей, когда она смотрела на сына и на свекровь, думала – не могла не думать так, как думалось, потому что не было рядом Микула: молодость проходила… Жизнь уходила!..
Нина села в нарты и улетела в начинающую вьюжить тундру…
А возле чума, в чуме жизнь шла своим чередом: Иванко рассказывал бабушке о поселке Пэ-яха-харад на берегу тихой тундровой речки, об интернате…
Как-то после пурги ветер стих, облака разбежались – над поселком Пэ-яха-харад повисла большая луна. Дым из труб поднимался прямо голубовато-белыми столбами. Утонувшие под сугробами дома уже спали. Иванко, Игорь Михайлов и Миша Лаптандер вышли тайком от ребят из интерната. Они ещё днем, когда играла пурга, договорились со сторожем пекарни, что он за работу даст им хлеба.
Шли гуськом, тревожно оглядывались: не следят ли за ними. Спешили. Ведь втроем лучше – больше хлеба перепадет на каждого… Снег предательски скрипел под ногами. Мороз подгонял; подглядывая совиным глазом, плыла над ними в кольце радуг по зеленоватому небу луна.
Поселок Пэ-яха-харад невелик, но тянется вдоль реки и потому кажется бесконечным. Пекарня от интерната не так уж и близко. И по всему поселку – сугробы, сугробы, сугробы…
Перед последним, огромным сугробом, у самой пекарни, мальчишки услышали резкий, душераздирающий скрип снега – остановились… за сугробом что-то ухнуло и тотчас донесся человеческий стон. Мальчишки переглянулись и все разом побежали туда, откуда шел стон.
На склоне сугроба лежал человек в толстом, словно бы задубелом, совике, дышал тяжело и стонал. Рядом с ним валялись две расщепленные палки. Из раскрытого капюшона совика валил пар – трудно было разглядеть черты лица человека.
– Ненец или русский? – толкнув локтями друзей, сказал по-ненецки Игорь Михайлов, так, чтобы расслышал и незнакомец.
Человек поднял голову, сел с трудом.
– Ненец… – простонал он и тут же вновь повалился на снег, застонал громче прежнего.
Мальчишки мигом окружили незнакомца, подхватили под мышки, помогли ему сесть. Он дышал тяжело, сидел спиной к луне. И опять лица, затененного большим и чуть стянутым капюшоном, не разглядеть… Иванко и Игорь поддерживали его под спину, чтобы он вновь не упал Миша стоял, свесив руки, смотрел на незнакомца так, словно одурел, что ли… или замерз и превратился в ледышку… Долго было так. Потом незнакомец отдышался – сидел уж без помощи – и спросил:
– Здесь живет Надежда Федоровна?
– Он!.. – прошептал Миша, но так, словно закричал.
– А какая фамилия у нее? – на чистом ненецком языке спросил Игорь Михайлов.
Человек взглянул удивленно на русское лицо Игоря, сказал:
– Лаптандер.
И Миша засмеялся, заплакал – бросился к нему, вытянув обе руки вперед, уцепился в побелевший от снега совик… смеялся и плакал.
– Миша, ты? – спросил человек, отрывая его голову от своей груди, разглядывая.
– Я, – едва слышно выдавил сквозь слезы Миша и зарылся лицом в белую от инея шерсть совика…
– Вон ты какой!.. Вон как вымахал за четыре-то года! – шептал, булькая горлом, человек, обнимая Мишу, прижимая к себе. – А где же мама? Веди меня к маме.
А мамы у Миши уже давно не было… На второй год после того, как Мишин отец ушел на войну, страшный осенний шторм утопил в море суда, которые везли продовольствие для жителей полярного взморья и островов. В эту голодную зиму люди очень редко появлялись на улицах поселка Пэ-яха-харад. Старики и дети, женщины и старухи до самой весны не вставали с кроватей. Маленький горбатый русский старичок в белом халате ходил в полудреме от недосыпания, ходил от дома к дому, ходил и днем и ночью. А когда удлинились дни и закочевали на север аргиши проталин, крестов на кладбище стало вдвое больше – не всем смог помочь старичок в белом халате.
Перед тем как прилететь первым весенним птицам, угасла и Надежда Федоровна. Миша даже и не знал, где могила матери, – всю зиму он провел на койке в больнице…
Слезы радости и невыплаканной печали текли по щекам мальчика, смешиваясь, падали с подбородка, замерзали на совике Ильи Лаптандера, вернувшегося на костылях в родную тундру.
– Где мама? – тряс он обеими руками Мишу за плечи. – Где?
– Не-эту… Она давно умерла.
Илья прикусил губу.
– А сам-то… У кого ты живешь?
– В школе. Я и летом живу в школе.
– Хо-орош-о… – почему-то сказал так Илья.
– Не один я в школе живу. Нас много.
– Так, так…
Опираясь на плечо Миши, Илья поднялся на ноги – на одну ногу. Иванко и Игорь подали ему костыли.
– Где ваша школа? – спросил он, со скрипом вонзая костыли в снег.
В эту ночь, утром – не только Иванко, Миша и Игорь, но вся школа узнала: здоровые солдаты во время войны домой не возвращаются…
18
С моря дул порывистый ветер. Под полозьями нарт урчал рыхлеющий от тепла снег. Хотя полозья и скользили, но оленям, часто проваливающимся в сугробы, идти было тяжело, и Нина выбирала дорогу по берегам рек и озер. Но чаще она старалась ехать по льду. Ветер, однако, усиливался с каждой минутой – рванул так, что тяжелые, низкие облака забегали, на землю повалил крупными хлопьями снег и закружил каруселью… всё потонуло в однообразно-белесой мгле. Олени едва плелись.
«А капканы, хотя бы ближние, всё-таки надо проверить, – решила Нина. – Не пропадать же дню даром».
И она дальше и дальше подгоняла оленей. Трудновато было, правда, настораживать капканы, когда попадался песец. Но дело двигалось, и она не хотела скоро возвращаться домой. И в результате семь капканов и лишь в одном не оказалось песца. День, однако, уже склонился к вечеру. Оставалась непроверенной добрая половина ближних капканов, но теперь уже было пора спешить в стойбище… А оттуда, где она остановилась, недалеко было до стойбища Митьки… Заспорили голова и сердце: «Ехать или не ехать?»
Нина истосковалась по Микулу – по мужской ласке. Хотелось побыть, хотя бы посидеть рядом с товарищем детства. Но…
«Но там ведь и Марина. Что подумает Марина?»
И Нина ответила сама себе: «Чего особенного. Я ведь не к Митьке еду».
Ей просто надо было по пути заглянуть на стойбище Митьки: Паш Миколай ездил в поселок – может, от Микула есть что?..
И четыре быстроногих оленя понесли нарту сквозь косой полет колючих снежинок.
Появлению Нины удивились в чуме Митьки Валея: одна она не заезжала к соседям никогда. А Нина, не видевшая подругу со дня свадьбы, обняла её, поцеловала. Марина пригласила Нину к столу. Нина отказалась.
– Я тороплюсь, – объяснила она свой отказ. – Ждут меня в чуме.
– Одну-то чашку, – попросила Марина.
– Только одну, – согласилась Нина, села и тут же обратилась к Паш Миколаю: – Вы вчера, кажется, ездили в поселок. Нет ли мне чего?
Поглаживая бороду, улыбаясь счастливо, Паш Миколай вынул из сумки и подал Нине письмо.
– Завтра хотел ехать в твоё стойбище, – сказал он. – А ты сама…
Нина не взяла, а схватила белый четырехугольный конверт, сунула за пазуху.
– Давай, Марина – сияя от счастья, сказала она теперь подруге и задвигалась за столом нетерпеливо, словно не находила, как сесть поудобнее.
– Что же не читаешь-то? – спросил Митька. – Может, Микул что-нибудь интересное пишет?
– Я письма читаю только у себя в чуме, – коротко ответила Нина. – А теперь тем более: Иванко приехал на каникулы…
Обжигаясь и фыркая, Нина едва допила чай, тут же опрокинула чашечку кверху донышком. А ещё через минуту вскочила в нарты, взмахнула хореем и канула в белую мглу.
Дома она, лишь вбежала в чум, бросила на латы связку песцов, тут же опустилась возле костра, вся белая от снега, вынула письмо.
Бабка Ирина шила внуку пимы – подняла голову… и оставила работу – всматриваясь в невестку. Иванко старательно строгал какую-то палку – оставил свое занятие, принялся считать песцов:
– Раз… два… три… четыре… Ого!
– Не надо считать. И нельзя удивляться. Сглазишь! – едва ли не механически заметила бабка Ирина, продолжала всматриваться.
На конверте вместо обратного адреса стоял штамп – чернила расползлись от сырости – нельзя было разобрать ни слов, ни цифр. А на линейке «Кому» Нина свободно прочла по складам: «Паханзеде Нине…»
«От Микула, конечно», – решила она и разорвала конверт. А в конверте оказалась всего-навсего небольшая бумажка, да и та написана не от руки. Нина уже с тревогой прочла:
«Ваш муж Микул Паханзеда пропал без вести…»
Дальше она не стала читать, да и не могла – буквы плясали, плясала печать.
«Как пропал? Разве он олешек, а не человек?!»
На бумажку скатилась слеза. Нина отвела руку в сторону – руку обожгло: она отдернула руку, но пальцы разжались сами по себе ещё над костром… языки пламени съели бумажку, не дав ей опуститься до раскрасневшихся головешек. Нина упала на латы, и слезы хлынули – билась грудью, лицом о холодные доски, рыдая.
– Мамочка! Не надо! – со слезами кинулся к ней Иванко. – Не надо!..
Запершило в горле и у бабки Ирины: «Что-то с Микулом!»
– Что с ним, Нина?! – закричала она визгливым и хриплым старческим голосом.
– Да ничего! Ничего, – опомнилась Нина и взяла себя в руки. – Жалко письма…
– А я думала…
– Ничего, – овладела и своим голосом Нина. – Жалко письма. От отца ведь.
Погладила по голове Иванка, успокаивая, сняла малицу, поправила волосы и полными слез глазами уставилась на танцующее пламя костра. Огонь переливался всеми цветами радуги. Нина вздрагивала и мысленно переносилась туда, где теперь пылали города, сотрясалась от взрывов земля – «пропадали без вести» тысячи человеческих жизней…
«Микул… Микул Паханзеда… Неужели мы с тобой больше никогда не увидимся? Неужели и ты угас на войне, как олешек в бесконечной тундре?»
– Что-то неладное таишь, Нина, – заметила бабка Ирина вновь дрогнувшим голосом. – Неладное… Говори, что? Ведь все беды нам делить поровну.
– Ничего, бабушка, ничего, – опять вздрогнула Нина. – Я просто задумалась… Давайте-ка пить чай, – сказала уже твердо она и сама поставила стол и расставила чашки.
В горле остановились комом невыплаканные слезы. Слезы душили.
19
Несколько дней Нина не ела, не ездила осматривать капканы. Собираясь в стадо, медленно натягивала пимы, нехотя надевала малицу Микула и выходила из чума, шатаясь. И только закрывалась дверь позади, слезы навертывались так, что остановить их не было сил. Да Нина и не пыталась останавливать – пусть льются. С мокрым от слез лицом шла к собаке, отстегивала ошейник; доставала патроны, клала в чехол карабин, и упряжка уносила её в темную ночь тундры.
Стадо паслось. Олени то лежали, отдыхая, то бродили по пастбищу, лениво разгребая снег, пощипывая ягель.
Нина останавливала упряжку с подветренной стороны стада и тут же падала лицом в снег; её плечи тряслись от рыданий. Потом всю ночь лежала на партах, смотрела звезды. А когда на тундру, поднимаясь из-за горизонта, накатывались голубые волны света, вскакивала, сбрасывала малицу и умывалась колючим, режущим снегом; одевалась и гнала оленей, опережая ветер, в сторону стойбища.
Много ночей Нина падала лицом в снег, много ночей провела лицом к небу, пока не поднялся из-за горизонта и не покатился по тундре рассвет, который рано или поздно, но должен был появиться.
«Сколько ни плачь – слезами не зальешь тундру. А Микула Паханзеду не поднять из земли, – подумала Нина так, как должна была рано или поздно подумать, как думали во время войны многие овдовевшие женщины. – И жизнь не кончилась, надо жить… И Иванку хочется жить… Микул не вернется…»
С такими мыслями она возвратилась однажды в стойбище.
Бабка Ирина встретила её настороженно. Все эти дни она следила за Ниной, подозрительным ей казалось невесткино настроение – невольно сердце билось тревожно: «Что-то случилось с Микулом!» И вдруг Нина вернулась с ночи спокойная; рассказала о смешной пурге, которая лишь напугала её и стихла, о том, что скоро она должна отвезти Иванка в поселок, потому что учительница Екатерина Семеновна наказывала не запаздывать в школу. Невестка была веселая. И смеялась так, как смеются люди, у которых ничего тяжелого нет на душе. Улеглась тревога и на сердце бабки Ирины, как метели ложатся у ног после бурного ветра и буйного снегопада.
Впервые за время весенних каникул взял в руки букварь и Иванко; сидел у костра, деловито листал книжку – рассматривал картинки, читал.