Текст книги "Метели ложатся у ног"
Автор книги: Василий Ледков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
А на следующий день Нина вывела на вожже четырех оленей светлой масти, на которых любил ездить Микул, запрягла в свои нарты.
– Далеко? – спросила бабка Ирина.
– Капканы проверить.
Вскоре за полозьями нарт закружилась снежная пыль – белым облаком летела упряжка по тундре.
Четыре знаменитых в Округе оленя бежали легко, и их ноги, если ничего не видеть, кроме этих ног, словно бы плясали, как пляшут струи дождя. Не нужно было подгонять их ни хореем, ни окриком – бескрайняя снежная тундра каруселью кружилась по обе стороны нарт, бежали навстречу, вырастая, холмы.
На склоне холмов показался растянувшийся синей полоской ивняк. Из-за ивняка выплыла, словно из-под снега, упряжка… остановилась на ближнем увале; олени были серые. Человек, сидевший на нартах, смотрел в сторону Нины.
Нина узнала издали Митьку Валея, подергала вожжи – олени замедлили шаг. Подумала: «Может, свернуть?..»
Ей нельзя было теперь встречаться с Митькой Валеем… Лучше было ей не встречаться.
«А впрочем, – словно бы подтолкнула её другая мысль, – кого я боюсь-то? Себя?» И Нина сжала вожжи в руках.
Но Митька был счастлив: вернулся живой с войны, его встретила молодая жена, теперь он ждал первенца…
«Назло поеду к нему», – решила Нина и стеганула головного оленя, упряжка, оставляя за собой облако снега, поднялась на увал.
Митька широко улыбнулся. Он осматривал пастбище и забрел далеко. И он узнал Нину сразу. Но в тундре обычай: увидишь чью-то упряжку, подожди, расспроси – может, нужна твоя помощь. Вот он… и подождал.
Нина бросила на снег хорей, вожжи, подошла первой к Валею и первой, как мужчина, подала руку:
– Здравствуй, Митя.
– Рад видеть, – сказал он.
А она посмотрела ему в глаза, и кровь вдруг ударила ей в щеки. И Митька смотрел на неё; и он вдруг увидел их далекое прошлое – видел, как наяву.
…Они росли в одном стойбище с Ниной. Она была шаловливой, веселой девчонкой. С виду ничего особенного не было в ней И Митька шутил с ней, смеялся, играл. А потом они выросли. Митька вдруг стал присматриваться к девушке: замечал каждое её движение, каждый жест, следил за её взглядами и перехватывал их, запоминал каждое её слово. Разговаривал о ней с травами, облаками и ветром. Искал встреч с Ниной. Но она была уже взрослой.
Как-то их отцы ловили нельму в устье Малой Вэмнекуты, Митька и Нина помогали им. Лето доживало последние дни, на пожелтевших травах серебрился по утрам первый иней. Митька лишь изредка видел Нину издали – он неводил вместе с отцами, а после каждой рыбалки, выпив наспех чаю, брал ружье и уходил охотиться на гусей, уже собиравшихся в большие стаи, чтобы лететь вслед за летом на юг.
Однажды вечером, когда солнце ещё висело над горизонтом, он увидел Нину – был так близко к ней, что мог бы взять её за руки. Многое хотел сказать ей, но у него первый раз в жизни словно бы присох язык. Так ничего он и не сказал ей тогда на берегу Вэмнекуты.
А когда возвратились в стойбище, Митька и вовсе испортился: встретив Нину на улице, отводил глаза в сторону – разучился и смотреть ей в глаза. Но стоило Нине пройти, поздоровавшись, Митька поворачивался тотчас же, смотрел вслед, любуясь, пока она не исчезала в чуме. И Митька плелся после каждой такой встречи в свой чум. Но ноги как бы сами по себе тут же выносили его вновь на улицу, хотелось хоть краешком глаза увидеть девушку ещё раз.
И лишь много дней спустя, уже на берегу Марасяды, Митька осмелился заговорить с Ниной, встретившись с ней вдали от стоянки
– Если б я умел писать, – сказал он, краснея, не зная, куда деть свои длинные руки, – я написал бы твое имя на бумаге, на сыром песке речного берега, высек бы на камне. И если б это было можно – написал бы и на воде, и на небе.
Нина улыбнулась в ответ и сказала тогда Митьке такое, что вонзилось в его сердце на многие годы больнее стального ножа.
– Может быть, ты и смог бы сделать так, Митя, но на свете есть Микул Паханзеда. Ему отдано моё сердце, – сказала она.
И Митька от обиды заплакал. Ему стало больно смотреть на небо, на землю – на весь белый свет. Нет, на его глазах не блеснула слеза – мужчины плачут молча, в себе. Он опустил голову, повернулся и потащил отяжелевшие ноги в сторону отцовского чума. А Нина догнала его и шепнула на ухо:
– Ты, Митя, очень хороший… Очень хороший…
Митька не остановился, не поднял головы – между ними стал на многие годы Микул Паханзеда.
Теперь Микул был на фронте… Как быть теперь Митьке? А Нина до сих пор не знает, наверное, что перед самым началом войны Митька назло ей, Нине, закатил свадьбу на всю Большеземельскую тундру… Как быть?
Тундра застыла задумчиво под пасмурным небом. За кои годы впервые Митька и Нина смотрели друг другу в глаза. В глазах проплывало прошлое от вечера на берегу Вэмнекуты до этой встречи на высоком увале. Тундра сжалась под пасмурным небом.
Нина первой шагнула к Валею. Митька рванулся к ней. Первый раз их руки, столько лет искавшие друг друга, сплелись. Впервые слились обжигающие от волнения губы. Нина, задыхаясь, шепнула:
– Об этом пусть знают только ветер и тундра.
…А скоро там, где только что стояли упряжки Валея и Нины, лишь серебрились тускло снежинки, гулял ветерок и поднимался вислоплечий увал под опрокинутым пасмурным небом.
20
«Проходят месяцы, годы, жизнь, Микул все равно не вернется».
В Пэ-яха-хараде Нина задержалась ненадолго: отвела в интернат к Екатерине Семеновне сына, сдала Микодиму двадцать три шкурки песца, сказала, что деньги возьмет другим разом, потому что сейчас некогда ждать – бабка осталась со стадом одна, а в тундре вновь появились изголодавшиеся за зиму и обнаглевшие к весне волки, выпила русской еды… и вновь олени светлой масти понесли её нарты к Пярцору. Русская еда, которой Микодим всегда угощал охотников, привозивших пушнину для сдачи, разгорячила её, и, наверное, оттого уплывала так быстро открытая небу равнина, под полозьями нарт приседали русла рек и речонок, приближались горы Пярцора, росли, причесывая зубчатой спиной пепельные кудри отяжелевших, мглистых облаков, а Нина не замечала ничего этого – лишь высокий увал под опрокинутым небом стоял перед её мысленным взором… она пела:
У Митьки, унесшего юности ранней мечту,
пусть даже губы, как огонь, горячи,
но сердце он носит в груди ледяное…
Но как позабуду я в жизни своей
глупым своим и упрямым умом
улыбку его, что он подарил на прощанье?
И снова свой окровавленный рот
открыла в моей душе рана…
Олени бежали широким размеренным шагом – серебристая пыль клубилась за нартами, не оседая; на оленьи рога легла полоса угасающей в щелочке неба зари – Нина пела… плакала:
«Микул не вернется».
Ещё не угасла последняя паутинка зари – на синей от вечернего неба равнине показался одинокий чум, похожий на присевшего гуся, собравшегося подпрыгнуть и полететь, Нина вытерла слезы:
«Микул всё равно не вернется».
В чуме было холодно. В очаге не было и одного живого уголька. «Бабка Ирина не возвращалась из стада», – догадалась Нина; зажгла керосиновую лампу, присела на лукошко, задумалась.
Микул не вернется в свой чум, как возвращался с охоты… Чум будет жить без Микула… А как жить?..»
И опять слезы текли. Нина думала. Потом тяжело встала с лукошка, вышла к нартам, сдернула ремни и перетащила в чум мешок с громыхающими в нем, как камни, буханками хлеба. Перенесла сахар, масло, чай, которые тоже были в мешочках и тоже стучали, как камешки.
«Микул не вернется».
И Нина почувствовала себя вдруг уставшей, разбитой.
«Отогнать своё стадо в соседнее стойбище?.. Нет! Там Митька!»
Не хотелось завязывать людям на языки узлы… Нина сложила в ларь бутылки с русской едой; одну бутылку сунула под малицу.
И опять её упряжка, уже налегке, летела по тундре – к средней вершине Пярцора, на склоне которой где-то должно пастись стадо.
Бабка Ирина, как и подобает заправскому пастуху, не спала. Заметив Нину издали, подняла на хорее совик, помахала им, а когда Нина подъехала, улыбнулась ей и спросила, не скрывая своего удивления:
– Так скоро?
– А как же! – не без гордости ответила Нина. – Коль надо.
Олени паслись.
– Значит, увезла своего русака-грамотея?
– Увезла, – улыбнулась Нина. – Екатерина Семеновна довольна – спасибо сказала: многие ученики ещё не приехали.
Бабка задумалась.
– Ну как тут без меня было, спокойно? – притронулась рукой к её локтю Нина.
– Не накликать бы беды лишним словом, – словно бы очнулась бабка и посмотрела на сплошь мутно-темное небо, окинула взглядом стадо, плывущее в сумерках.
– Ну… не было волков, авось и не будет, – сказала Нина и вытащила из-за пазухи бутылку.
– Что ты, бог с тобой, что ты? – замахала бабка руками.
Нина засмеялась смущенным, нервным смехом.
– Ничего, бабушка, всё хорошо будет. Разговор у меня есть. Давно я об этом хочу поговорить с тобой, да язык при Иванке как-то не поворачивался.
Бабка даже сгорбилась, насторожившись. А Нина вытащила из нарт маленькую фарфоровую чашечку, наполнила её до краев из бутылки и выпила залпом; бросила в рот комочек снега. Потом опять наполнила чашку, бабка опять замахала руками:
– Ювэй-ювэй! Я не буду. Не хочу!
– Одну-то?.. Ничего от одной не станется. Только согреешься.
Бабка отнекивалась, а потом взяла чашку и выпила спирт, как воду. Даже не поморщилась. Лишь на мгновение у нее остановилось дыхание. Закусила снегом, заметила:
– А и правда на морозе пьется легко.
Сидели на снегу рядышком, вытянув ноги, как умеют сидеть только женщины.
– Давно хочу сказать, – начала было Нина, потерев ладонями щеки и нос, – да трудно говорить и теперь…
Бабка хитро прищурила и без того узкие, спрятавшиеся за складками морщин подслеповатые, со слезинкой глаза, отчего их и вовсе в сумерках стало не видно, предложила вдруг:
– Выпьем ещё?
Нина повернулась к ней от удивления. А когда выпили ещё по одной, бабка потянулась довольно:
– Теперь вся согрелась. И ноги как-то помолодели – легче стали. Ну, говори, что случилось?
– Я устала, – призналась Нина расслабленно. – Все люди живут вместе, работают вместе… А мы… как волки. Даже олень гибнет, когда отобьется от стада…
– И я как-то, – призналась и бабка. – Пора нам, Нина, поближе к стойбищу, к людям…
– Да и в этом нет толку, – неторопливо оборвала её Нина. – Кочевать надоело мне, бабушка. Переедем в поселок?
– Так это… – поперхнулась на слове бабка. – Это же… Что скажет Микул? – речитативом запела она и словно бы сжалась от страха, сделалась меньше. – В поселке колхоз, а Микул…
Нина упала на колени бабки Ирины. Слезы неожиданно вновь прорвались, хлынули, она призналась сквозь слезы:
– Нет Микула, бабушка… Уже давно нет… Он пропал на войне, и даже без вести… В бумаге, которая сгорела, было написано…
Бабка замерла. В глазах у неё стало темно. Ей показалось даже, что сердце остановилось. А потом, когда увидела темную и маленькую в сгустившихся сумерках тундру, невестку, рыдавшую у неё на коленях, скрипнула зубами, столкнула невестку на снег и, вскочив, принялась трепать Нину за косы с яростью, какой Нина до сей поры не знала за бабкой.
– Как же это ты, поганая женщина, не сказала мне сразу?! – таскала она по снегу Нину, поднимала за косы и бросала на снег с силой, неизвестно откуда и появившейся.
Нина вырвалась наконец из её цепких рук, стала на ноги и, размазывая по щекам слезы, поправляя волосы под сбившимся на спину капюшоном малицы, закричала, наступая на бабку:
– А ты сказала бы при ребенке?! Сказала?!
И опять заплакала, опять упала, так и не собрав растрепанные бабкой волосы; тыкалась лицом в сухой, слежавшийся снег, загребала пальцами; обессилев, притихла, не в силах подняться.
– Дура, – сказала где-то над ней бабка Ирина. – Ну… не плачь, дурная…
Она села рядом, положила голову Нины к себе на колени, гладила по голове, успокаивая:
– Чего уж теперь… дурная… Плакать теперь надо мне, матери. Значит, я уже прожила свою жизнь, значит, пора уж и мне… к сыну… к Микулу… А тебе надо жить. Не плачь. Тебе ещё жить. Иванка надо учить…
Потом она поднялась тяжело и, тяжело ступая, пошла. Шла к оленям. Нина смотрела на сгорбившуюся и словно бы похудевшую фигуру бабки Ирины, сливающуюся с полутьмой тундры, и жалела её в эти минуты так, как ни разу, никогда не жалела свекровь.
Над тундрой висело всё то же низкое, темное небо; пахло морозом и ягелем.
Была ночь.
21
Нина твердо решила переехать в посёлок. Но куда своё оленье стадо девать, пока не знала. И Митька…
Она не хотела встречаться с ним – мешать чужому счастью. Но каждый раз, когда отправлялась в тундру осматривать капканы, упряжка Валея то здесь, то там вырастала у неё на пути, как из-под снега… и Нина не могла свернуть в сторону, в чём бы она накануне ни клялась. Потом Митька и Нина долго стояли под высоким небом тундры – им было хорошо. Хорошо оттого, что с неба падали освежающие прохладой снежинки. Оттого, что так велика была тундра и, сколько видел глаз, вокруг никого не было… Только жаль было каждый раз расставаться.
Не хотела встречаться с Митькой. Но… стоило ему выехать в тундру, олени словно бы сами по себе поворачивали к Сыра Хою, где ставила Нина капканы.
Хорошо ему было с Ниной. Только день был короток – Митька возвращался в стойбище поздно.
И все замечали в стойбище, что Митька полюбил в эту зиму охоту. Правда, патроны в его патронташе чаще оставались нетронутыми – охотился Митька пулей, он не терпел капканов, не выносил возни с ними. Но и песца не привозил в чум.
Видя неудачи мужа, Марина жалела его. Она знала, что Митька ездил далеко. Но когда он возвращался поздно и ложился, позабыв приласкать жену, Марине становилось обидно. Да что поделаешь? Человек устает…
В один из дней с Митькой стряслось непонятное что-то: вернулся с охоты злой, песца, как всегда, не привез – стрелял в трех, пули стороной пошли. На вопросы отвечал раздраженно. Марина видела Митьку таким первый раз.
– Что с тобой, Митя? – спросила она.
В ответ Митька схватил её за косу, повалил на латы и начал трепать.
– За что, Митенька?! Милый, за что?! Что с тобой?.. – заголосила Марина.
– Молчи, негодная! Растоптала все мои вещи, и удачи у меня теперь нет!
Марина замолкла: женщина всегда виновата… лучше молчать. Митька выпустил её косы, покорность жены обезоруживала его и прежде. Но на всякий случай прикрикнул:
– Приготовь сейчас же нибитензь![79]79
Нибитензь – предмет для очищения от грехов и погани.
[Закрыть]
Марина притащила торат – высушенный кусок оленьей прямой кишки, лоскут бобровой шкурки, несколько кристалликов ладана и всё это положила на сковородку. Насыпала в сковородку сухих древесных углей, оживила их, и чум наполнился непонятным, но приятным ароматом. Вскоре угли и ладан начали потрескивать, а торат стал щелкать, как кипящий жир.
– Готово, – сказала Марина и бесшумно удалилась на другую половину чума.
Митька вскочил и, нашептывая «кав-кав-кав, кав-кав-кав», перешагнул через сковородку с нибитензем трижды и каждый раз при этом поворачивался через левое плечо.
– Не смей больше перешагивать через мои вещи, поганая женщина, – погрозил он кулаком жене, закончив ритуал снятия грехов и погани со своих вещей.
Марина молчала. Что скажешь мужчине? Она была занята своими делами и на Митьку не смотрела.
– Убери! – раздраженно крикнул он, опустившись на постель, подвернув под себя ноги.
Марина вынесла сковороду из чума, внесла два мороженых сига и положила на стол.
– Ты что, нечищеной рыбой теперь меня будешь кормить?! – вспылил вновь Митька.
Марина виновато посмотрела на него.
– Я же не говорю – ешь…
Она взяла обе рыбины, подержала над пламенем. Сиги заслезились; жир капал в костер, запахло рыбой. Сняв кожу с рыбин, Марина положила их на стол. Митька улыбнулся. Но и за ужином, и весь вечер потом молчал. А когда наступило время ложиться спать, он всё так же молча лег и повернулся к жене спиной. Марина хотела погладить Митьку по голове, но он отбросил её руку. И опять ничего не сказал. Сердце у Марины сжалось. Она не могла понять, что случилось, А Митька за всю ночь так и не повернулся к ней. И ночь для Марины была холодной и долгой.
Утром поднялись поздно – когда небо через дымоход уже ввалилось в чум. Митька за ночь как бы оттаял, но говорил мало, и как Марина ни старалась заглянуть ему в глаза, не смогла – он отводил глаза в сторону.
А после завтрака, когда пригнали в стойбище стадо, Митька поймал четырех оленей, которых запрягал на празднества, и улетел в тундру. Уехал охотиться, как повелось у него за последнее время. Но на этот раз его отъезд встревожил почему-то Марину. Да Митька, однако, мужчина: что хочет, то и делает. Ему перечить нельзя.
22
Весна ударила круто. На море лёд лишь начал темнеть, а у поселка Пэ-яха-харад, на реке, уже почернел основательно, появились огромные забереги.
Нина Паханзеда успела перевести свои аргиши через реку, поставила чум у поселка. А стойбище вместе с Паш Миколаем и Митькой Валеем осталось на тундровом берегу. Люди стойбища пасли оленей, мастерили полозья для нарт, шили легкие тобоки, чинили летние малицы, паницы, совики – не сидели без дела, ждали, когда река вскроется и пройдет ледоход. И лед тронулся. Река вспухла, вышла из берегов, через два дня стойбище переправилось по чистой воде на плотах и лодках в поселок, оставив оленье стадо на заречных пастбищах.
…Марина проснулась рано, словно кто-то её подтолкнул. Половина постели рядом с ней была уже холодной – она и не заметила, когда Митька ушел, в сердце почему-то повеяло холодом.
Неприятно скрипнула под напором руки деревянная дверь, прохладный, пахнущий росой ветер упруго ударил в грудь. Марина вдохнула полной грудью прохладу раннего утра и, сама не зная почему, пошла к берегу реки.
У воды скакали по гальке какие-то птички. Взгляд Марины скользнул по увалам, синеющим вдали, – она искала глазами стадо, которое сейчас должен был угонять в тундру Митька.
Солнце взошло давно над тундрой, но люди в поселке Пэ-яха-харад ещё спали. Дремали собаки. Шумело лишь море где-то за мысом Паханзеда, предвещая шторм; по безоблачному небу со стороны устья реки плыли медленно лебеди, неестественно белые, важные.
Взгляд Марины нащупал вдруг на тундровом берегу что-то живое. От песчаного берега как бы оторвалась черная палочка и поплыла к середине реки. Марина пристально следила за палочкой, подплывающей, увеличивающейся: «Может, Митька возвращается?»
Палочка выросла в лодку. «Наверное, Митька что-нибудь забыл».
Лодка уже перешла середину реки, видны уже были весла и раскачивающаяся фигура гребца. Сидевший за веслами оглянулся. Это была женщина. Марина даже плечи подняла от удивления: «Кто же это? Кого из женщин поселка занесло на тот берег ночью?»
С тундрового берега возвращалась в поселок Нина Паханзеда. И когда лодка ткнулась длинным носом в прибрежные камни, Марина побежала под кряж, к Нине, спросила:
– Где же это ты была? А я смотрю и никак не пойму, кто за веслами. Сразу и не подумала, что это ты.
Говорила спокойно, а под сердцем щекотала тревога: «Не Митькины ли следы повели её на тот берег?»
Нина вытащила лодку до половины на берег, воткнула в хрустящую под ногами гальку лапы якоря и, разогнувшись, посмотрела Марине в глаза. Она знала, почему Марине не спится…
– В нартах, за рекой, позабыла нерпичьи шкуры. За ними ездила. Скоро ведь на рыбалку, – сказала Нина спокойно, достала из лодки и показала связку шкур.
– А Митьку ты там не видела? – вдруг спросила Марина.
Взгляд Нины упал невольно на землю, щеки её загорелись.
– Видела правее наших вещевых нарт: он гнал оленей. Близко я его не видела…
– Наверное, ушел в тундру, к оленеводам, – подумала вслух Марина.
– Когда всё стойбище переправилось в поселок, я и не думала, что меня назначат к рыбакам. Видишь, назначили, – сказала Нина, волнуясь. – Вот и нужны теперь пимы-бродни. – Подумала о чём-то и спросила: – А ты не слыхала, когда на рыбалку тронемся?
– Говорят, третьего дня.
– Значит, я успею сшить пимы-бродни, – решила Нина и ушла.
А Марина ещё долго стояла на берегу в одиночестве, смотрела за реку, поглядывала на поселок, сгрудившийся домами и чумами высоко над водой, тревожно думала.
23
Справа виднеются подернутые дымкой сопки, называющиеся с незапамятных времен Константиновым Камнем, слева – упирающееся, в небо море. А если стать лицом к сопкам, то по правую руку раскинется большое, как половина неба, озеро (каждый год в начале августа слетаются к нему на линьку едва ли не все лебеди тундры; осенью они, блистая новым опереньем, взмывают в поднебесье и растворяются в синеве густого воздуха), по левую руку поднимаются у самого горизонта причудливые от марева дома поселка Пэ-яха-харад.
Когда ветер дует с полудня, воздух в этом месте пропитывается по-северному скудным запахом цветов; когда он дует с полуночи – пахнет морем.
Этот день на клочке Большеземельской тундры, ограниченном берегами озера, моря, реки и сопками Константинова Камня, выдался на редкость тихим и теплым. Но несмотря на безветрие, на пологий песчаный берег тяжело накатывались волны прибоя. Над морем метались чайки, сшивая белыми нитями голубое небо полярного лета с зеленовато-синим морем.
Недалеко от берега стояли рядами только что забитые на мелководье колья, вспыхивали то и дело; между ними сновали, поднимаясь и опускаясь на волнах, лодки – рыбаки заводили сети: скоро пойдет королева Севера сёмга, и море от рыбьих спин станет синим. На побережье спешно съехались с печорских сел добытчики-рыбаки, приехали впервые и рыбаки-оленеводы, объединившие се свои артели в один колхоз, решившие освоить новую отрасль – рыбодобычу.
Колхозники съехались со всех стойбищ Большеземельской тундры. Ожидая, когда пойдет семга, они собрались все вместе, чтобы дать название своему новому укрупненному колхозу. Заспорили. Долго спорили, предлагая каждый своё. Спорили до хрипоты. Появились и такие, кто заявил: если колхозу не дадут названия, предлагаемого ими, они немедленно выходят из колхоза.
И тут вдруг председательствующий на собрании Енгэй Микит крикнул:
– Товарищи колхозники, у меня есть слово! – А когда все смолкли, сказал: – От единоличницы Паханзеды заявление поступило…
Кто-то негромко хихикнул.
– Читать? – спросил Микит.
– Читай! Читай! – поддержали его несколько голосов.
И Микит прочел:
– «Я, Паханзеда Нина, жена единоличника Микула, сама тоже единоличница, много лет тундрами хожу.
Устала. Хочу к людям. Запишите меня в колхоз, сына моего Иванка и бабку Ирину тоже. Все мы устали кочевать одним своим чумом. Надо в колхоз. Нина Паханзеда».
– Как вы на это смотрите, товарищи колхозники? – снова спросил Микит.
– Принять! Конечно, надо принять! – прокричали с разных мест собравшиеся, сидевшие кто на чем у моря, откинувшие под солнцем капюшоны малиц на спину.
Поднялась над головами рука.
– Что вы скажете, товарищ Лаптандер? – спросил Енгэй Микит поднявшего руку.
Встал бывший батрак богача Ноготысого Яким Лаптандер, посмотрел близоруко на президиум, окинул изучающе взглядом колхозников и лишь после этого заговорил:
– Мой ум так ходит: почему Нина Паханзеда столько долго не шла в колхоз?.. Пусть-ка она сама расскажет об этом. Тогда и будем с ней разговаривать.
Тут же раздались недовольные голоса:
– Если человек подает заявление, значит, он решил!
– Надо принимать Паханзеду!
И снова поднялся с облысевшего за годы странствий по морю плавника Яким Лаптандер.
– Мое сердце ничего против Нины Паханзеды не имеет, – сказал он, сердито набычившись. – Но пусть-ка она при всех своим языком скажет, почему так долго в колхоз не шла…
Утирая уголком платка глаза, встала и Нина.
– Я всё это время ждала Микула, – сказала она и словно бы захлебнулась. – Но если он теперь… Он пропал без вести…
– Как без вести? Как это пропал?..
Нина пересилила слезы, объяснила:
– Я хотела вступать в колхоз давно, но всё ждала Микула. Мои уши и сейчас его слова слышат: «Будет трудно – вступай в колхоз». Правда, я не очень… Мне было не совсем трудно. И не ради этого я хочу в колхоз. С людьми веселее, и солнце светлее. Вот ты, Яким, – повернулась она к Лаптандеру. – Сейчас ты человеком стал. Тебя люди стали слушать. А когда работал у Ноготысого?.. Никто тебя не слушал. Спал ты у самой двери чума, где собаки в пургу обычно ложатся…
– Ну и что? – набычился больше прежнего бывший батрак.
– Не будем спорить! – остановил Якима Микит. – Говори дальше, Нина.
– А теперь на собрании люди тебя слушают, Яким, – продолжала Нина. – Плохо разве это? Я тоже со всеми хочу работать. Вот и хочу в колхоз…
Люди молча поглядывали друг на друга и на Нину.
– Ну как вы думаете, товарищи? Принять? – громко спросил сразу всех Микит.
– Конечно, принять! – почти хором закричали колхозники.
– Других слов не будет! – послышался голос Якима. – Надо принять!
– Тогда прошу тех, – поднял руку Микит, – кто за то, чтобы принять в наш колхоз Нину Паханзеду и членов её семьи, поднять руки.
Нина оглянулась: все подняли руки, кроме неё, и она, растерявшись, подняла руку…
А потом колхозники вновь махали руками, вскакивали со своих мест и кричали, спорили, выбирая имя колхозу. Но Нина слышала и видела всё это словно во сне. Потом поднялся молчавший до сих пор Паш Миколай, попросил помолчать всех.
– Язык у меня что-то зачесался. Слова просит.
– Говори, дедушка, говори! – раздались едва ли не со всех сторон собрания добрые голоса.
И старик сказал, положив сухую жилистую руку, почерневшую от времени, на жиденькую белую бороденку:
– Мой ум так говорит: нового названия нашему колхозу не надо. Люди от рождения ходят с одним именем. И пусть наш колхоз всю жизнь носит первое имя – «Тет яха мал». Разве плохое название – «Истоки четырех рек»? Мой ум так велит: пусть наш колхоз всю жизнь называется «Тет яха мал».
Старик сел. И укрупненный колхоз оставил за собой свое прежнее имя. И никого это не обидело. Ведь «Тет яха мал» пусть даже малую, но уже имеет свою историю. И пусти он растет, как человек.
Артельная жизнь, особенно для ненцев-бедняков, не была новостью. Ненцы всегда жили артельно. Собирались несколько семей вместе – пасли оленей, ловили рыбу, песца. Ненцы всегда помогали друг другу. У нашей земли закон: человек попал в беду – помоги!..
24
Уже несколько дней жила бригада Митьки Валея на берегу сердитого Баренцева моря, в избушке с дерновой крышей. И Нина была в этой бригаде; с трудом скрывала свою радость – наконец-то и она среди людей: не надо теперь разговаривать вслух с ветром, с тундрой – рядом люди. И Митька среди них. Правда, здесь была и Марина. Она хотя и не знала ничего, но Нина не могла смотреть ей в глаза, старалась не оставаться с ней наедине. Нина боялась, что мужики уйдут в море и оставят её в избушке с Мариной. Но перед самым уходом старый Гриш Вылка вдруг предложил:
– Бригадир, давай возьмем и Паханзеду с собой. Обед будет готовить, тобоки чинить.
Митька ответил не сразу – видно было: о чём-то мучительно думал, – согласился:
– Ладно. Чего им вдвоем делать здесь.
Нина уловила настроение Митьки по голосу: он был доволен, но и после этого не посмотрела в его сторону, чтоб не выдать себя.
И вот уже сдана первая рыба, получены немалые деньги. Но начался отлив, вода на море убывала – обнажились мели: по устью Нюмдя Вэвы теперь и на порожней лодке нельзя было проскочить. И к базовой избушке нельзя было не вернуться: рыбаки выбивались из сил, им надо было отдохнуть по-человечески – впереди было ещё много дел.
– Да-а, видно по всему, придется ждать следующей большой воды. Долговато, конечно, – посмотрел на своих рыбаков Митька. – Да и ночью нам, наверное, не удастся потрясти. Как вы думаете? Будем трясти?!
Все молчали, глядя на Митьку: бригадир сам должен во всем разобраться. Лишь старый рыбак дед Ненянг заметил:
– Ты, Митька, на корме нашей лодки сидишь… В пору подхода рыбы нехорошо пропускать воду. Бывает, и одна вода рыбака кормит. Рыба-то по-настоящему ещё не пошла, сам знаешь. А ты, Митька, на корме нашей лодки сидишь – вожжи наши в твоих руках.
Митька улыбнулся. По его лицу то ли от смущения, то ли от удовольствия, как по озерной глади, потревоженной легкий ветром, прошлась еле уловимая волна радости. И вожак рыбаков не замедлил с решением:
– Ты, Гриш, останешься воду пасти, а мы по коренному берегу пойдем пешком к избушке. Отдохнем и вернемся. Ты потом отдохнешь. А если что, сам знаешь.
Слова бригадира – закон. Гриш Вылка остался караулить подход воды.
Выпив на дорогу по стакану разведенного спирта, рыбаки направились по коренному берегу к своему стану. Захмелевший Митька не замечал уколов комаров и ожогов мошкары. Он, как молодой лось, отмерял пружинистыми шагами берег. Лишь вспомнив про Нину, замедлял шаг. От Нюмдя Вэвы до Таб-яры была пройдена уже половина пути. Митька ушел далеко вперед и потому остановился, развел костер, поджидая отставших.
Когда подошла бригада, костер уже весело потрескивал. На тряпице, разложенной у огня, поблескивала бутылка спирта и пахли аппетитно омули, испеченные на углях.
– Вот это бригадир! – не то осудил, не то похвалил Митьку дед Ненянг и, погладив редкую, словно покрытую инеем, бороду, сел в стороне.
Остальные рыбаки подсели к Митьке, принялись выкладывать кто хлеб, кто рыбу, а кое-кто выставил и свой спирт. Не было только кружки. И потому бутылка запрыгала из рук в руки – пили из горлышка. Когда очередь дошла до Нины, язык у Митьки уже развязался.
– Пей, Нина, пей! – подбадривал он, махая руками. – Поработали мы неплохо. Можем немножко и отдохнуть. Правильно я говорю?
Нина кивнула, улыбнулась неловко и, запрокинув голову, вылила в рот остатки спирта. Огненный ком, обжигая горло, покатился внутрь. Глаза наполнились слезой, перехватило дыхание. «Зимой хоть снегом можно охладиться», – подумала Нина, растерянно глядя на рыбаков. И тут Митька вспомнил о фляжке с чаем. Он ловко открутил алюминиевую пробку и протянул Нине флягу. Нина прикрыла глаза и жадно глотнула.
Дед Ненянг предложил выпить ещё.
– Кровь у меня плохая – не греет, – объяснил он свое желание.
– Пей, дед, пей – ты заслужил, – поддержал Митька деда и подмигнул Нине: вот, мол, я какой, и подал старику бутылку.
Спирт разморил усталых рыбаков. Они забыли о том, что должны вернуться до прилива к морю и осмотреть сети. Даже всегда молчаливый Микит сейчас говорил много и всё о фронте и машинах, которые после войны будут работать в колхозах. Дед Ненянг рассказывал молодым рыбакам смешные случаи из своей охотничьей жизни, о хитрых проделках шамана Вэнги. Говорил старик с грустью, а подвыпившие рыбаки хохотали, подталкивая локтями друг друга.
За разговорами люди не заметили, как пролетел полярный день, усталость и спирт сморили рыбаков – приткнувшись кто где, они уснули. Среди спящих не было лишь Митьки и Нины.
Ночное полярное солнце светило ослепительно, зависнув над горизонтом, подбитым морской волной.