Текст книги "Черты и силуэты прошлого - правительство и общественность в царствование Николая II глазами современника"
Автор книги: Василий Гурко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 67 страниц)
Проявленное Штюрмером в Твери и Ярославле (новгородский инцидент был забыт) уменье будто бы твердо проводить правительственную политику, не только не раздражая при этом общественности, но даже привлекая к себе ее симпатии, – вот что, вероятно, побудило Плеве остановить свой выбор на Штюрмере после того, как Рогович решительно заявил, что оставаться на должности директора департамента общих дел он не желает. Однако хороших отношений с Плеве Штюрмеру установить не удалось. Держась всемерно за свою должность, не обладая никаким прирожденным чувством достоинства, Штюрмер не сумел с места оградить себя от колкостей Плеве, который вскоре потерял к нему всякое уважение. Он стал обходиться с ним до крайности резко и не останавливался перед публичным выражением ему замечаний, принимавших иногда форму прямых выговоров. Да, Штюрмер выпил за два года службы при Плеве в этом отношении горькую чашу. Насколько, однако, он больно это чувствовал, вопрос другой, так как многое искупало эту тяжкую сторону его положения. Роскошная казенная квартира, хорошее, благодаря получавшимся им значительным наградным деньгам, содержание, возможность разыгрывать перед приезжими представителями губернской администрации роль вершителя их судеб – все это настолько прельщало Штюрмера, что он молча переносил до грубости резкое обращение с собою Плеве. В особенности же он дорожил своей должностью вследствие того, что она давала ему возможность завязать множество полезных связей в правительственных и вообще влиятельных кругах, а также удовлетворять своей страсти задавать роскошные обеды и завтраки. Действительно, преобладающим свойством Штюрмера было невероятное чванство. Насколько Витте стремился к власти для бурного применения своих творческих сил, а Горемыкин – для обеспечения себе жизненного комфорта, настолько Штюрмер искал ее для удовлетворения мелкого честолюбия и пустого чванства. Внешние атрибуты власти – шитье на мундире, ордена, которых у него было бесчисленное множество, как русских, так и иностранных, причем они были все выставлены у него в особой витрине, внешний почет – вот что единственно влекло Штюрмера к занятию высоких должностей. Сознание ответственности за порученное ему дело у него отсутствовало, как отсутствовал и живой интерес к нему. Ленив он был при этом до чрезвычайности, а потому единственной его заботой было найти таких сотрудников, которые исполняли бы за него всю работу по порученной ему отрасли. Последнее ему в значительной степени удавалось. Так, по департаменту общих дел все текущее дело вел за него один из делопроизводителей – Шинкевич, а всю работу идейную, как то: разработку законодательных предположений и составление особых записок по каким-либо сложным делам – исполнял переведенный им из Ярославля доцент государственного права Демидовского лицея[274] Гурлянд, обладавший талантливым пером, хорошими познаниями и умением приспособляться к взглядам начальства[275]. Умом или, вернее, способностями Гурлянда Штюрмер жил во всех должностях, которые он занимал в столице. Одним качеством Штюрмер все же обладал, а именно огромным терпением. Не было того собрания, на котором Штюрмер, если входил в его состав, аккуратнейше не присутствовал, не принимая, однако, в нем никакого участия и, по-видимому, не интересуясь вовсе обсуждаемыми на нем вопросами, коль скоро они, так или иначе, не затрагивали его собственной судьбы и его личных интересов. Он даже выработал в себе особую способность мирно спать на заседаниях, сохраняя при этом вид человека, сосредоточенно слушающего все, что при нем говорится.
Само собой разумеется, что закулисные интриги Штюрмер вел неизменно, но вел он их крайне осторожно, скрытно и искусно, так что обнаружить его руку в том или ином деле было весьма трудно. При этом Штюрмер проявлял невероятное упорство и большую выдержку. Двенадцать лет, прошедшие между его назначением в 1904 г. членом Государственного совета и достижением им в 1916 г. премьерства, провел он в безостановочном и настойчивом искании способов достижения власти и в результате все же достиг, на собственную беду и на горе России, желаемой им цели.
Среди лиц, имевших по занимаемой ими при Плеве должности в Министерстве внутренних дел политическое значение, надо упомянуть Н.А.Зверева, начальника Главного управления по делам печати. Зверев принадлежал к той малочисленной группе профессоров, которые открыто и определенно исповедовали правые политические взгляды и были убежденными сторонниками самодержавного строя. По происхождению Зверев был сыном крестьянина Нижегородской губернии, получивший образование на средства местного помещика Хотяинцева, подметившего в шустром мальчике живой ум и жажду к знанию. Обстоятельства этого он отнюдь не скрывал, не делая, однако, из него особой для себя заслуги. Ученую карьеру Зверев оставил при назначении министром народного просвещения ректора Московского университета Боголепова, пригласившего Зверева к себе в товарищи.
Зверев был, несомненно, идеальным сторонником неограниченной монархии, причем стремился обосновать свои убеждения научно: он долгие годы трудился над составлением ученого трактата по этому предмету, который, однако, насколько мне известно, не довел до конца. Но одновременно по природе он был рабского духа и заячьей трусливости. Ко всякому начальству он питал великое уважение, а Плеве наводил на него определенный трепет. Понятно, что при таких свойствах положение печати при нем было не из легких. Предшественник его, М.П.Соловьев, рекомендованный Сипя-гину Победоносцевым, был человеком совершенно несуразным и лишенным всякой определенной линии поведения. При нем печать абсолютно не знала, что ей дозволено и что ей воспрещено, и ежечасно находилась под угрозой неожиданных кар, но, в общем, все же пользовалась большей свободой, нежели при Звереве. Так, при Соловьеве впервые возник у нас журнал определенно социалистического направления – «Русское богатство»[276] и, как ни на есть, продолжал при нем существовать. Зверев был человек уравновешенный, предъявляемые им к печати требования были определенными, и, следовательно, журнальные работники могли наперед знать, какие высказываемые ими мысли навлекут на них те или иные неприятности. До известной степени новшеством была та внешняя справедливость, которую Зверев ввел в отношении печати, не знаю, по собственному ли почину или согласно указанию Плеве, а именно то, что правая печать, усердно поддерживавшая правительство, подвергалась таким же карам, как и печать оппозиционная. Этим имелось в виду внушить обществу, что правительство вполне беспристрастно и применяет ту же мерку как к разделяющим в общем его взгляды и политику, так и к критикующим его и проводящим мысли, ему неугодные. Результат, однако, получился другой.
Оппозиционная печать становилась в таком случае на сторону испытавшего те или иные неприятности консервативного органа и, не без основания, утверждала, что не существует свободы мысли даже для друзей и что вообще душится не то, что, по мнению правительства, вредно, а то, что ему неугодно.
Как ни на есть, фактически влияния на печать Зверев не имел и иметь не мог, так как даже личных связей с ее руководителями ни в одном лагере завести не сумел. Пробыл он на своей должности, однако, в течение времени управления министерством Плеве и был заменен А.В.Бельгардом при кн. Мирском.
Среди лиц, привлеченных Плеве из Государственной канцелярии в состав Министерства внутренних дел, был, между прочим, Д.Н.Любимов, назначенный директором канцелярии министра[277]. Сын профессора Московского университета по кафедре химии, одного из ближайших друзей М.Н.Каткова и постоянного сотрудника «Московских ведомостей», Любимов по своему воспитанию, по той атмосфере, в которой он провел студенческие годы, был, разумеется, определенным консерватором. Но основной его чертой было отнюдь не скрываемое, циничное по откровенности стремление проложить себе путь к «степеням известным». Несомненно, талантливый, обладающий бойким, даже блестящим пером, умеющий схватить на лету мысль начальства и необычайно быстро и ярко изложить ее на бумаге, снабдив такими доводами, которые и в голову не приходили автору развиваемой им мысли, он был, несомненно, драгоценным канцелярским сотрудником. Природная любезность и готовность всякому помочь, всем услужить подкупали решительно всех, с кем он имел дело. Свойство это было ему хорошо самому известно, и он использовал его в полной мере. Невольно прощали ему его шутливо-циничное подсмеивание над самим собой, даже когда он с милой улыбкой заявлял, что ему лишь бы попасть к начальству и поговорить с ним полчаса, чтобы обеспечить дальнейшее к себе благоволение. Благодаря привлекательным личным свойствам, такие заявления Любимова не вызывали возмущения даже улиц, наименее склонных к подобному образу действий. Влияния на то или иное разрешение порученных ему дел и разрабатываемых вопросов он, при таких условиях, разумеется, не только не имел, но его и не добивался. Довольно продолжительный служебный опыт к тому же, несомненно, убедил его, что огромное большинство постоянно составляемых в петербургских высших правительственных учреждениях бесчисленных записок по самым разнообразным вопросам ни к каким реальным результатам не приводят, кроме разве одного – продвижения по службе их составителей. Так он на них и смотрел, видя одновременно в их составлении некоторый спорт, не лишенный известной пикантности. На портфеле, в котором он возил составляемые им записки, была характерная надпись: «Sic itus ad astra»[278]. Впоследствии Любимов проявил, однако, два безусловно положительных качества совершенно различного порядка. Одним из них было обнаруженное им чувство благодарности к памяти лиц, содействовавших его служебной карьере: после кончины Плеве и замены его Мирским, резко подчеркнувшим, что политику своего предшественника он порицает и намерен открыть новую эру широкого либерализма, Любимов, невзирая на то что это могло ему повредить в глазах нового начальства, составил и напечатал небольшую брошюру под заглавием «Памяти Плеве» определенно хвалебного содержания. Это, конечно, не помешало ему продолжать службу при кн. Мирском, причем указанные выше природные его свойства сослужили ему тут их обычную службу: с Мирским у него установились столь же хорошие и едва ли не более близкие отношения, чем с Плеве.
Другое проявленное Любимовым впоследствии качество – это наличие у него административных способностей. В бытность виленским губернатором, а затем, во время войны, помощником варшавского генерал-губернатора (между двумя этими должностями он состоял товарищем главноуправляющего собственной Его Императорского Величества канцелярией по принятию прошений, где также привлек всеобщие симпатии), он сумел так себя поставить, что пользовался сочувствием и доверием как русских, так и польских общественных кругов, проявив одновременно умелую и толковую распорядительность. Не могу не добавить, что он, несомненно, обладал художественным литературным талантом и богатой фантазией. Рукописное, не видевшее света по эротичности содержания исследование любовных утех в различные исторические эпохи местами напоминает творения Овидия, а напечатанный им не-большой рассказ под заглавием «Обед у губернатора» представляет бытовую сцену, достойную пера Лескова, если не Гоголя.
Командиром отдельного корпуса жандармов Плеве избрал генерала В.В.Валя, бывшего в течение довольно продолжительного времени петербургским градоначальником. Валь был типичным немцем и обладал многими присущими этому народу свойствами. Чрезвычайно добросовестный служака, твердо и неуклонно проводящий виды правительства, отстаивавший даже истинно русские интересы, что он проявлял в особенности в бытность губернатором на Волыни, где он усердно содействовал охранению памятников русской старины в этом ополяченном[279] крае, Валь не обладал ни бойким, ни глубоким умом. Полицейское дело он знал, несомненно, в совершенстве и, конечно, был убежденным и крайним консерватором. Как большинство лиц, служивших на полицейских должностях, Валь, разумеется, подвергался постоянным нападкам, причем не оставляла его и клевета. Так, Валя общественное мнение и городские слухи причисляли к взяточникам, но это, безусловно, неверно. Валь был, несомненно, вполне честным человеком. Несмотря на немецкую бережливость, средства Валя были весьма ничтожны. В бытность его впоследствии членом Государственного совета, единственным источником его существования было получаемое им по службе содержание. Влияния на политику Министерства внутренних дел Валь не оказывал, так как непосредственного отношения к политической стороне деятельности своих подчиненных по корпусу жандармов он не имел: деятельность эту всецело направлял департамент полиции. Но с политикой, проводимой этим департаментом и, к сожалению, одобряемой Плеве, он был совершенно не согласен. Зубатовщина была ему столь же непонятна, сколь представлялась фантастичной по замыслу и вредной по последствиям. В сущности, с Лопухиным он был в постоянном антагонизме, что, впрочем, было неизбежно вследствие той двойной подчиненности, в которой состояли чины корпуса, главой которого он состоял[280]. Не сочувствовал он тоже и провинциальной деятельности департамента полиции, что неоднократно высказывал Плеве.
Нежностью он, однако, не отличался и на политических заключенных, хотя бы они не участвовали ни в каких деяниях уголовного свойства, смотрел как на обыкновенных преступников. Зависевший в значительной степени от него тюремный режим этой категории заключенных он отнюдь не смягчал. Прямолинейный немец, он не видел никаких оснований облегчать участь людей, замышлявших гибель государства, как он его понимал, причем мотивы их действий были ему при этом совершенно безразличны. Обращение его с политическими заключенными было исключительно начальственное и, несомненно, жесткое и сухое. В Шлиссельбургской крепости он отнял у Веры Фигнер шелковые чулки[281]. По воспитанию, теориям и идеям он принадлежал к предыдущей эпохе и, разумеется, терпимостью к чужим взглядам не отличался. В умственно расшатанном, лишенном стойких убеждений вообще и искренней приверженности к существующему государственному строю в частности русском правительственном составе начала XX в. Валь был, несомненно, анахронизмом. При всей бюрократичности Плеве, он был все же значительно современнее, нежели Валь, представлявший тип администратора времен Александра II. Отношения его с Плеве были дружескими. Плеве ценил в нем точного и исполнительного подчиненного, могущего иногда в душе не соглашаться с полученными им распоряжениями, но не допускавшего и мысли извращать их смысл в порядке их осуществления. Когда Плеве под конец убедился во всей вредоносности деятельности Зубатова, причем даже заподозрил его в двойной игре, то произвести у него обыск и отобрать у него все дела он поручил именно Валю, что, впрочем, в данном случае вполне согласовалось с мнением о Зубатове и его деятельности самого Валя.
Во главе переселенческого управления Плеве застал А.В. Кривошеина. Что сказать про этого человека, игравшего впоследствии весьма крупную роль в правительственном синклите? Сдается, что самой выдающейся его чертой было желание и стойкое стремление взять от жизни все, что она может дать лучшего во всех отношениях. Цель эту поставил себе Кривошеин с молодости и к ней неукоснительно и твердо стремился. При этом он весьма скоро понял, что лучший способ пробить себе дорогу в жизни – это составить себе обширные и полезные связи в самых различных кругах, не исключая при этом и дамской помощи. Судьба ему улыбнулась в этом отношении со студенческих лет, когда он сумел сойтись с сыном министра внутренних дел гр. Д.А.Толстого пресловутым «Глебушкой» – полуидиотом, отличавшимся необычайным аппетитом и думавшим только о том, что он в течение дня съест. Гр. Толстой, не терявший надежды так или иначе развить своего сына, вздумал послать его в заграничную образовательную поездку в сопровождении нескольких лиц, на обязанности которых было разъяснять «Глебушке» все значение и смысл обозреваемого. В числе этих спутников были между прочими художник Прахов и Кривошеин. Это же знакомство с Толстым обеспечило Кривошеину и начало его карьеры[282]. При Толстом он был назначен комиссаром по крестьянским делам уездов Царства Польского и при нем же переведен в центральное управление министерства, а именно в земский отдел. С выделением из этого отдела особого переселенческого управления Кривошеин был переведен туда.
Здесь его начальством оказался некто Гиппиус, которого он сумел очень скоро обворожить, последствием чего явилось его назначение помощником начальника переселенческого управления. Чем брал при этом Кривошеин, трудно сказать, ибо к работе склонности у него никогда не было, не обладал он при этом и ни талантливым пером, ни красноречием. В дальнейшем ему помог счастливый для него случай. Его начальник Гиппиус сошел с ума и в качестве сумасшедшего не мог быть по закону уволен от занимаемой должности ранее истечения года[283]. Во временное управление отделом автоматически вступил Кривошеин. В этом положении его застал при назначении министром внутренних дел Сипягин и назначенный последним заведовать переселенческим управлением Стишинский. Обворожить последнего Кривошеину ничего не стоило, равно как одновременно сдружиться со служившим в переселенческом управлении сыном Плеве.
Любопытно, что при этом Кривошеин никогда сколько-нибудь определенно своих политических взглядов не высказывал, так что никто не мог бы цитировать каких-либо его слов или заявлений, по которым его можно было бы причислить к определенному политическому лагерю. Но одновременно всем своим обращением он давал ясно понять, что согласен с мнением тех лиц, с которыми разговаривает, если расположение этих лиц он считал для себя сколько-нибудь полезным. Совершенно не разбиравшийся в людях, чуждый сам побочных приемов для достижения какой-либо личной выгоды, пробивший себе дорогу добросовестной работой и столь же стойкой, сколь искренней приверженностью к определенно консервативным взглядам, Стишинский был прямо очарован умным и ловким Кривошеиным, умевшим выказать свое преклонение перед начальством без всякого наружного подобострастия и лести.
Само собой разумеется, что при таких условиях Кривошеин при первой возможности был назначен на должность начальника переселенческого управления. При назначении Плеве министром внутренних дел Кривошеин был одним из немногих начальников отдельных управлений этого ведомства, которые не были заменены другими лицами. Последнему, вероятно, содействовало то обстоятельство, что до этого назначения в переселенческом управлении служил, как я уже упомянул, единственный сын Плеве, с которым Кривошеин, невзирая на значительную разницу в летах[284], свел тесную дружбу. Однако если Плеве сохранил Кривошеина, то все же относился к нему весьма критически, поначалу же даже явно к нему придирался, причем придирки эти, не встречая отпора со стороны последнего, становились все ядовитее, все резче. Наконец, дошли до того, что на одном докладе, летом 1903 г., Плеве в присутствии нескольких лиц из состава Министерства внутренних дел обошелся с Кривошеиным с явной грубостью. При этом инциденте выказался характер Кривошеина, уменье его, когда нужно, предпринимать решительные шаги. Действительно, вопреки общему мнению, Кривошеин отнюдь не был лишен характера и решимости, но этот характер был соединен с исключительной рассудительностью. Сгоряча, тщательно не обдумавши всех обстоятельств каждого данного положения, он никаких сколько-нибудь затрагивающих его личные интересы решений не предпринимал, но это вовсе не означало, что он не был способен на действия весьма решительные и, следовательно, неизбежно сопряженные с известным риском. Однако предпринимал он их в крайних случаях, и притом когда риск, сопряженный с их принятием, был, по его предварительно тщательно обдуманному убеждению, меньший, нежели тот, который угрожал ему при отсутствии с его стороны активного противодействия создавшемуся положению.
Ярким образчиком рассудительности Кривошеина, присущей ему склонности тщательно взвешивать все свои поступки и большой выдержки явился впоследствии отказ от министерского портфеля, который ему предложил Горемыкин при образовании им в 1906 г., после отставки Витте, своего кабинета. Для Кривошеина, в то время занимавшего должность товарища министра финансов, это был огромный карьерный шаг. Однако он не принял этого назначения, так как вовсе не был уверен в прочности кабинета Горемыкина, а быть может, и всего существовавшего строя, и предпочел скромно остаться на второй роли, не обязывавшей его выявлять свое политическое лицо.
Именно так оценил обстановку Кривошеин после публично высказанного ему в весьма резкой форме Плеве неудовольствия. В тот же день отправился он к Плеве и определенно заявил, что дальнейшую совместную службу с ним он признает для себя невозможной, а потому просит о своем увольнении от должности. Я уже упомянул, что Плеве принадлежал к тем лицам, которые любят говорить другим дерзости, но одновременно презирают тех, кто их спокойно выслушивает, и, наоборот, исполняются уважением к людям, не позволяющим наступить себе на ногу. То же произошло и в данном случае. Плеве упросил Кривошеина службы в министерстве не оставлять и с этого времени совершенно изменил свое отношение к нему. Когда же осенью того же 1903 г. Плеве совершал поездку по Сибири в сопровождении Кривошеина, то вернулся уже вполне им очарованный.
Произошла, однако, одновременно и перемена в Кривошеине. Зорко присматриваясь к ходу событий, наблюдая за все растущим общественным недовольством, Кривошеин усмотрел возможность резкого изменения государственного курса, что было бы, конечно, сопряжено с переменой в личном составе правительственного синклита, и принялся за установление личных связей в кругах, враждебных Плеве, причем начал осторожно и мягко критиковать его политику, в особенности антиземскую, чего он, впрочем, не скрывал и от самого Плеве. Так, когда возник вопрос о неутверждении Д.Н.Шипова председателем московской губернской управы, он прямо высказал Плеве, что такое решение было бы чрезвычайно нетактичным и могущим вызвать серьезные последствия[285].
Особое положение занял он ив крестьянском вопросе. Приглашенный к участию в обсуждении вырабатывавшихся в земском отделе проектов узаконений о крестьянах, он, однако, никакого деятельного участия в этом обсуждении не принимал и совершенно не высказывался по основному вопросу, а именно сохранении в порядке управления и суда крестьянской обособленности или слияния крестьян в этом отношении с лицами всех прочих сословий. Менее сдержан, однако избегая и здесь сколько-нибудь решительных суждений, был Кривошеин в вопросе об общинном либо личном землевладении крестьян. Усматривая, что в этом вопросе правительственная политика сливается с убеждениями различных по их направлению общественных кругов в том смысле, что они одинаково отстаивают земельную общину, вероятно полагая, что при таких условиях именно эта политика в конечном результате восторжествует, Кривошеин высказывался против ломки общинных порядков. Такая позиция представлялась в то время наиболее демократичной. Действующий закон охранял общину, а при существовавшем строе всякое сколько-нибудь решительное изменение закона было бесконечно труднее осуществить, нежели остаться при существующем порядке. Изменение этого закона представлялось ввиду этого маловероятным. С этой точки зрения он сошел значительно позднее, а именно лишь незадолго до назначения главноуправляющим землеустройства и земледелия. Сделал он это в исключительно торжественной форме, а именно: участвуя однажды в Совете министров еще в качестве товарища министра финансов, заведующего Дворянским и Крестьянским банками, он определенно заявил, что, объехав некоторые сельские местности, где уже происходит выселение крестьян на хутора, он убедился, насколько он заблуждался, когда высказывался за сохранение общины. Единственным спасением России и вернейшим средством обеспечить ее материальное процветание и даже умственное развитие народных масс является самое энергичное проведение в жизнь Высочайшего указа 9 ноября 1906 г. о праве выхода крестьян из общины при усиленном содействии к образованию ими отдельных хуторов. Было ли это искреннее убеждение в полезности меры или только утвердившаяся в нем уверенность, что путь, на который стало правительство, будет им стойко осуществляться и что, следовательно, примкнувши к этому движению, ему всего легче увенчать свою служебную карьеру? Я лично думаю, что тут было и то и другое. Дело в том, что Кривошеин обладал выдающимся умом, тонким политическим чутьем, уменьем разбираться в сложной политической обстановке, но серьезных знаний у него не было, как не было и знакомства с народной жизнью. При таких условиях вполне обоснованного мнения в вопросе о крестьянском землепользовании он иметь не мог. Когда же он воочию увидел, какая пропасть отделяет крестьянское обособленное хозяйство от того же хозяйства, подчиненного принудительному севообороту общины, он не мог не убедиться в превосходстве первого над вторым. Однако едва ли он стал бы ломать копья за реши – тельные меры, направленные к насаждению единоличного крестьянского землепользования, если бы одновременно не пришел к убеждению, что правительство твердо стало на этот путь и что глава правительства, Столыпин, намерен неуклонно идти в этом направлении.
Перечитав набросанные мною краткие характеристики лиц, стоявших во главе отдельных управлений Министерства внутренних дел в начальные годы века, я невольно задался вопросом: дают ли они правильную оценку этих лиц, не увлекся ли я передачей мелких фактов, рисующих некоторые их слабости и не имеющих существенного значения и, во всяком случае, не отражающих их основных свойств? Людей совершенных на свете нет, и даже лучшие имеют свои недостатки и в течение своей жизни совершают такие отдельные поступки, которые сами же потом мысленно клеймят. Слишком легко ввиду этого, приводя о каком-либо лице единичные, рисующие его факты, дать ложное представление о них. Людей характеризуют не отдельные, выхваченные из их жизни эпизоды, а лишь общая сумма таковых. Для правильной характеристики людей надо из множества свойств каждого лица, как добродетелей, так и недостатков, выделить те, которые являются преобладающими у него. Между тем я не упомянул, что все или почти все обрисованные мною лица хорошо знали порученное им дело и живо им интересовались; в сущности, именно в этом деле, в содействии его улучшению и развитию видели они смысл своего существования. Все они имели свои недостатки – это несомненно. Не были они людьми, всецело забывающими свои интересы, – это тоже верно, но спрашивается, где же они вообще? И не были ли лица, пробивавшиеся у нас на верхи иерархической лестницы, все же лучшее, что могла дать Россия, что вообще в этом отношении дает род людской в любой стране? Если рассматривать их со стороны их умственных способностей, их общей образованности, то они, несомненно, принадлежали к нашим умственным верхам. Был у них, кроме того, и служебный опыт, и административные навыки. Словом, сравнивать этих людей с теми, которые заполняли наши общественные учреждения, как земские, так и городские, даже просто нельзя. Работа в правительственных учреждениях, независимо от степени плодотворности, была огромная, причем работы этой было тем больше, чем выше была занимаемая человеком должность. В сущности, у большинства петербургской чиновной бюрократии личной жизни почти не было. Время проходило между служебным кабинетом в здании министерства, бесчисленными, преимущественно вечерними заседаниями в том или ином ведомстве и письменным столом в домашнем кабинете, от которого можно было оторваться лишь среди глубокой ночи. Прибавлю к этому русское неумение отделять праздник от будней, благодаря чему свободного времени, в сущности, никогда не было, и знакомые с нашей провинциальной жизнью и с работой в общественных учреждениях должны будут признать, что, как ни на есть, служба правительственная поглощала почти без остатка все, что было лучшего в стране, как в смысле умственном, так и нравственном, и что, следовательно, широко распространенный фаворитизм у нас не практиковался. Конечно, бывали назначения, обусловленные исключительно протекцией, однако почти исключительно на весьма второстепенные должности или на существовавшие в общем в весьма незначительном числе синекуры, да и они занимались преимущественно лицами, проведшими долгие годы на службе, но выслужившими лишь ничтожные пенсии, так как наш давно устаревший пенсионный устав вообще сколько-нибудь достаточных для обеспечения скромного, но безбедного существования средств пенсионерам не представлял.
Конечно, можно рисовать идеальные фигуры революционной общественности, как это сделал, например, в своих воспоминаниях Савинков[286], на душе которого множество им задуманных и подготавливаемых, но исполненных чужими руками убийств. Владельцев этих рук Савинков и воспевает – меньшего для них он сделать и не мог.
Петербургское высшее чиновничество почиталось совершенно напрасно, и притом отнюдь не одними оппозиционными элементами, а едва ли не всей провинцией, за людей, мало что знающих, еще меньше работающих и ограничивающих свою деятельность появлением на час-другой в министерстве, чтобы выслушать там два-три доклада и принять двух-трех приезжих из провинции. В особенности же были убеждены, что все движение по службе основано исключительно на протекции, причем приписывалось оно женскому влиянию. Представление это совершенно фальшивое. Работой были завалены чины всех министерств, работой нервной, не дававшей покоя ни в будни, ни в праздники. Что же касается денежной честности высшего состава правительства, то, за редкими исключениями, она была безупречна. Говорить теперь о хищениях, будто бы производившихся нашими сановниками, после того как раскрылись все государственные архивы и опубликованы наиболее секретные документы, после того, как сначала Временное правительство, а затем большевики произвели самые тщательные следствия о деятельности наших министров, причем им не удалось обнаружить ни одного компрометирующего их факта, можно только, если сам не обладаешь ни малейшей долей добросовестности.





