Текст книги "Кукушкины слезы"
Автор книги: Василий Оглоблин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
Вечером того субботнего дня на закате Костя Милюкин отправился на рыбалку в ночь. Прошел вразвалочку и посвистывая мимо огнивцевских окон, покосился, тряхнул чубом, поправил на плече удочки, выругался сквозь зубы:
– Ах, черт, повременить надо было, нет никого в дому, в бане, видать, моются. Вернуться, что ль? А, была не была!
Миновав последнюю избу улочки, повернул напрямую через буерак к реке. Подошел к засыпающей Ицке, посвистал, засунул удочки в густой прибрежный ивняк, стал раздеваться. Посидел голый на бережку, докурил цигарку, сплюнул.
– Тут Надька на энтом же самом месте купалась... Ну, краля, из головы не идет.
Опять сплюнул и бухнулся в воду. Купался долго, нырял, отфыркивался, лежал на спине, в темнеющее небо глядел, на первые звездочки, думал: «Которая тут моя? Счастливая, аль не очень?» Озябать стал, вылез, попрыгал на одной ноге, как в детстве, что-то теплое, неповторимое шевельнулось в душе и тут же угасло.
– Пора, однако, топать, не запоздать бы.
Оделся быстро и пошел наугад, огибая темные кусты ольшаника, на Самару, к условленному месту. Через час сидел под осокорем, прислушивался. Над зачарованной рекой с переливчатым лунным звоном текла теплая звездная ночь. Тускло попыхивали стожары, черпала ковшом звездную мелочь Большая Медведица, раздвигала спутанные ветви столетнего осокоря мясистолицая луна. Разловодье на Самаре в этом году было буйным, большая вода расплескалась по пойме на много верст окрест, а когда схлынула, весь луг осинило старицами большими и малыми. Теперь, где-то совсем рядом, в старице, захлебывались лягушки и картаво крякал одинокий селезень. Но Милюкину было не до луны и селезня. Он сидел вразвалку, словно в кресле, на оставленной половодьем разлапистой коряге, вытянул в воду босые ноги. Чуть с сбоку, тычась носом в размытые водой корневища осокоря, тихо покачивался и похлюпывал широкобокий ребристый баркас. Костя настороженно и жадно прислушивался к таинственным ночным звукам, силясь выделить из их множества один, характерный, нужный ему звук. Он не проклевывался. Нудно и въедливо попискивал над ухом комар, с режущим свистом рассекая воздух, пролетела над головой невидимая утка, всплеснула крупная рыбина. Костя поругивался вполголоса и сплевывал:
– Пропали, проклятущие!
Нетерпение росло. Костя почесывался, чаще затягивался из рукава цигаркой, ерзал на корчи, громче ругался.
Но вот снизу на реке послышалось натужное пыхтение, явственно долетели до слуха шлепающие звуки, словно кто-то бил по воде совковой лопатой, а еще через несколько минут показались желтые немигающие огоньки буксира.
– Фу, наконец-то.
Костя прытко съерзнул с корчи, прыгнул в баркас, секунду постоял, оглядываясь влево и вправо, сел за весла.
– Помогай, матушка-покойница, царство тебе...
И поплыл бесшумными рывками навстречу приближающемуся буксиру, переламываясь пополам, сливаясь с баркасом при каждом взмахе весел. Выждав, пока буксир миновал его, Костя нажал на весла, и через минуту баркас шеркался ребрами о темный борт баржи. Костя ловко пришвартовался, трижды свистнул сусликом и замер. На барже послышался шорох, сопение, что-то мягко шмякнулось, и над самой головой выросла темная неуклюжая фигура.
– Примай быстро, не спит, гад.
От борта отделился квадратный тюк. Костя ловко подставил под него широкую спину, мягко опустил на дно баркаса.
– Что?
– Тише! Шерсть.
На барже опять что-то скрипнуло, послышалось свистящее дыхание.
– Держи... кожа, хром.
– Годится.
– Тццц, еще два места.
– Ты что, потопить меня хошь?
– Тццц, не часто такое, дотянешь...
В носу баржи, в трех шагах от Кости, раздалось сухое покашливание, прошлепали шаркающие немолодые шаги. Темная фигура на борту отпрянула, Костя прижался к стенке баржи, замер. Сверху, над головой, мигнули и погасли вырванные из цигарки искры. Человек ссутулился над поручнями. Костя, кажется, над самым ухом слышал его неровное свистящее дыхание, его покряхтывание. Человек курил. При каждой затяжке огонек папиросы выхватывал из темноты желтый горбатый нос, глубокие впадины щек и лакированный козырек кепки. «Не дай бог к грузу пойдет, убить доведется», – подумал Костя и напрягся, словно до предела сжатая пружина.
Темная фигура покашляла сухоньким бессильным кашель ком, вздохнула:
– Кхе-кхе, ночь-то, умирать не надо...
«Вот идиот, – выругался Костя про себя, – еще на лирику потянет, стихи почнет читать».
Но экспедитор покурил папиросу, окурок полетел, описав полукруг, и зашипел в воде у самого баркаса. Человек почесался, покряхтел и, тяжело шаркая подошвами, пошел в трюм.
– Пронесло, – выдохнул на борту верзила, – хватай и отваливай, пристань вон на носу. Вечером. В «Якоре».
– Ясно.
– Не продешеви. Товар дорогой.
– Не прогадаю...
Костя отделился от баржи, нажал на весла. За спиной прошипел протяжный гудок. Буксир подходил к пристани.
– Пофартило, – ликовал Костя, – теперя управлюсь. Он опустил весло, стянул рукой прилипшую к спине рубаху, бросил на тюк, легко и весело заработал веслами. Тяжело груженный баркас шел не скоро, рывками. Костя беспрерывно и захватисто греб, время от времени смахивая с бровей клейкий пот.
– Два тюка шерсти, два хрому – это копеечка, ничего не скажешь, – вслух соображал он. – А Кхе-кхе – тюрьма. Ноченька-то на воле, чай, последняя была, завтра спросят, куда девал кожицу-то и шерсть, вот те и «умирать не надо».
Костя улыбался, весело скалил в темноту белые зубы.
– А Кхе-кхе все одно не седни завтра помирать, в тюрьме-то еще и сподручней такому, харчи готовые, не надо зароблять, – хихикал Костя и греб, греб. – А чо, рази неправда?
Эти мысли совсем развеселили Костю, шел он уже по-над берегом, где-то совсем близко условленное место, где должна ждать его полуторка, погрузит и – айда за деньгами. За немалыми деньгами.
Третий год занимается Костя Милюкин «коммерцией». Сошелся с верными дружками: двое – матросами на баржах, один – шофер на межрайбазе, той самой, где папаша орудовал, один – на железнодорожной станции, на складе. Воруют все, что под руку подвернется: ткани, оцинкованное железо, кожу, спирт, краску, обувь, муку, крупы. Один раз стащили два огромных фанерных ящика, думали, клад, а там расчески. Вот была морока, поштучно продавать, то и жизни не хватит. Но, говорят, нет худа без добра. С этих самых расчесок и началась Костина дружба с кладовщиком, а потом и с директором той самой межрайбазы, где погорел отец. Туда и стали сплавлять все ворованное, просто и здорово: товар привез на ихней же машине, деньги получил, правда, половину стоимости товара – и концы в воду.
Изрядно упрев, Костя вывел баркас к тому месту, где тиховодная Ицка впадает в Самару. Тут, в треугольничке, в ольшанике, должен поджидать человек с машиной. Причалил к берегу, завел лодку в камышиные заросли под прикрытие вербнячного густняка, вышел на берег, негромко свистнул. Прислушался. Тихо.
– Нет еще, – пробурчал под нос, – погодить малость придется, время терпит.
Сел осторонь, закурил, размышляя вслух:
– То все у казны воровали, а ноне, видать, человека наказали, под тюрьму подвели. Не лови ворон, карауль, коль тебе груз доручен, а то Кхе-кхе ночкой полюбовался и в трюм, досыпать, нет толку пойти на груз взглянуть, а дыхание трудное, саднящее, и глаза, наверное, жалостливые, собачьи. Эх вы, людишки...
И опять вспомнил Костя добрые, умоляющие собачьи глаза; вот уже сколько лет преследуют они его, особливо по ночам, когда не спится после «операции». Произошло это в день похорон матери. Угрюмый и злой вернулся Костя с кладбища. Сел на пригреве на чурбан, на котором сторож дрова рубил, закурил папиросу открыто, стесняться теперь некого – сам себе хозяин. Повиливая хвостом, подошла Сильва, пойнтер гладкошерстный, папина любимица, положила на колени ушастую голову, в дымчатом взгляде тоска и виноватость какая-то. Что с ним случилось – до сих пор не знает, сначала оттолкнул Сильву, потом соскочил с чурбана, пинать начал. Легла, голову на лапы сложила и не пошевелится. Совсем сбесился Костя. Побежал к складам, нашел пучок проволоки, скрученной жгутом, и бил Сильву до тех пор, пока рука не занемела. А она лежит и ни звука, только слезы крупные, мутные из глаз капают одна за другой, а глаза добрые, жалостливые и виноватые. Плюнул Костя, побежал, на пороге сторожихиной хибарки оглянулся, видит, поползла Сильва к будке, как-то странно поползла, на животе и ноги нараскорячку. Ползет, а на земле след кровавый остается. Наутро вспомнил о собаке, понес еды, жалко стало, что истязал ее ни за что ни про что, заглянул в будку, а Сильва лежит дохлая. Голова на лапах, и в глазу слезина крупная. Вот эти глаза и эта слезина видятся ему во сне и наяву... Последнее жалкое напоминание о прошлой бездумной жизни зарыл тогда Костя за сараем в песчаную землю хладнокровно, с ожесточением, и сам поразился своей жестокости, откуда она взялась в нем, его ребячьей душе? Потом с таким же тупым, холодным бессердечием лупил он Кольку, сынка Аделаиды Львовны, и его дружков. И если бы Кхе-кхе пошел сейчас там на барже к своему грузу и поднял тревогу, он убил бы его даже не задумавшись.
Потом его мысли перекинулись на Надежду Павловну. Он сладко потянулся, зажмурился, словно кот, в когтях у которого попискивает мышонок, стал прикидывать в уме выручку. Многовато ноне хапнул. Хватит на гульбу и на угощение бабенок. Эти размышления прервал приглушенный звук мотора. Костя вскочил, раздвинул кусты. На краю лужайки стояла полуторка. Небо над ольшаником серело, принимало пепельный оттенок, кусты начали отделяться один от другого, в них защебетали птицы. Светало.
– Давай, давай быстро!
– Успеется.
Они, пыхтя и отдуваясь, стаскали в кузов груз, замкнули на замок лодку и уехали. А когда всходило солнце, Костя с двумя удочками на плече, в засученных выше колен штанах шел, посвистывая, мимо окон огнивцевского дома, а всходя на свое крыльцо, увидел во дворе Алешкину мать:
– Доброе утро, соседушка.
– Где ж рыба, рыбак ранний?
– Рыба, баушка, в кармане, вот тут, – похлопал он под сердцем и весело захохотал.
– Продал, что ль, улов-то?
– Продал, баушка, весь продал, такой налим огромаднейший попался, едва управился, думал, надорвусь.
– Ох и зелье ж ты, Костянтин.
– Зелье, баушка, зелье да еще и горькое.
– Тьфу на тебя, непутевого...
Старуха бурчала что-то еще под нос и отплевывалась. Косте было весело. Он вынес во двор деревянный ушат с водой, примостил на ветхой скамейке под одиноко стоявшей в сторонке старой усыхающей уже ветлой, долго мылся, шумно отфыркиваясь и плеская из кружки на грудь и спину остывшую за ночь воду, громко напевая фокстрот «Рио-рита».
– И гдей-то ты, на реке бымши, выпачкаться успел? – услышал он за спиной голос расходившейся старухи.
– Душу, баушка, отмываю, душу, она у Кости замаратая, какую огромадную рыбину загубил.
Помылся, обтерся полотенцем с петухами, вырядился в шелковую косоворотку и новые бостоновые брюки и пошел в «Якорь» обмывать удачу. Над землей вставал жаркий погожий июньский день, с утра припекало солнце, с прибрежных лугов долетал запах подсыхающей в валках скошенной травы, остро пахло полынью, донником, разогревшейся на солнце дорожной пылью, и только вдали тревожно и глухо погромыхивало да на западе, над дальними урочищами, рвано вытянулась длинная полоса дымно-багровой тучки.
Глава шестаяКостя Милюкин был сегодня щедр и великодушен. Он долго слонялся по пристани, поджидая, пока откроется ресторан «Якорь». Натолкнулся, наконец, на Ромашку с ее лотком и брезентовым ремнем на плаче. Подошел, раскланялся:
– Сорок одно с кисточкой, Ромашечка.
– Здравствуй. Что-то больно нарядный ты сегодня.
– Ага, Ромашечка, нарядный, жду вот, якорек поднимут, решил я праздник себе учинить, престольный. Душа требует.
– Напьешься?
– Ага, напьюсь до положения риз.
– Зачем?
– Говорю же, душа просит, взбесилась совсем.
– Эх, Костя, Костя.
– Однова живем, Ромашечка.
– Ну иди, иди, не отпугивай покупателей, а то от тебя, как воробьи от чучела огородного, люди шарахаются. Эскимо! Кому эскимо?
– Аль не хорош собой?
– Хорош, хорош, первый парень.
– Забегай в «Якорек», угощу. Костя нынче щедрый.
– Иди, иди, уже открыли.
Костя зашел в «Якорь», занял угловой, самый уютный столик, подозвал согнутым мизинцем смуглявую позевывающую официантку.
– Зойка, краля козырная, обслужи, милочка, по-царски, озолочу. Костя гулять будет, душу тешить.
– Ай деньги дурные появились?
– Есть, кралюшка, есть. – Он сунул в карманчик белого передника девушки красненькую, озорно подмигнул: – Водки и жратвы, Зоенька, поболе и повкуснее.
– И рано ж тебя принесло. – Зоя зевнула, прикрыв розовыми пальчиками влажные губы. – Опять, Костя, с утра налижешься? Опять начнешь рукава жевать?
– Ну-ну, кралечка, не серди.
Костя откинулся на спинку плетеного кресла, побарабанил пальцами по столу. С утомленного бессонной ночью лица не сходила самодовольная, рассеянная улыбка, в прищуренных глазах разгорался наглый и диковатый огонек.
Небольшой залик ресторана был заплеснут потоками пронзительно-яркого солнечного блеска, белизной отливали льняные скатерти на столиках, непорочной чистотой и свежестью веяло от хорошеньких, светленьких официанток, с улицы в открытые окна залетали празднично-возбужденные голоса, из кухни просачивались пряные, сдобные запахи. В таком же возбужденно-ненастроенном состоянии был сегодня и Костя Милюкин. Его хмелило обилие солнца и хлынувшее откуда-то изнутри недоброе веселье. Он жадно впитывал в себя и голоса, и влажные глаза Зойки, и ее небрежно-танцующую походочку, и брызги солнечного света и знал, что напьется сегодня и будет диким, необузданным. Такое беспричинно-веселое, отчаянно-удалое состояние Костиной души всегда предшествовало самым нелепым, самым диким его выходкам. Зоя накрыла на стол, сказала, позевывая:
– Позовете, если что-нибудь понадобится еще. Приятного аппетита.
– Ага, Зоенька, позову, кралюшка ты моя.
Милюкин повертел в руках рюмку, отставил, потянулся за фужером, налил с краями вровень, выпил залпом, закурил. Долго сидел, рассматривая что-то прищуренными глазами за окном, отмахивая рукой белоснежную занавеску и следя за полетом дымных колец, нахмурился, поиграл желваками. Потом спокойно допил бутылку, ничем не закусывая, думал позвать Зою и заказать другую, когда в ресторанчик забежала бледная, перепуганная Зина, окинула взглядом полупустой зал, остановила глаза на Косте, сказала, ни к кому не обращаясь:
– Утопленника к берегу прибило.
– Что мелешь, Ромашка, какого утопленника? – чужим голосом спросил Костя и почувствовал, как холодный липкий клубок пополз откуда-то из живота вверх к сердцу.
– Синий весь, щеки впалые, ужас!
И, постояв, выбежала. Косте молния ударила в захмелевшую голову, встал, бросил официантке на ходу:
– Пусть стоит все, милашка, я вернусь через минуту, пойду на утопшего гляну.
На берегу, метрах в ста от причала, люди гуртовались, что-то балабонили. Костя подошел, растолкал зевак, взглянул: лежит навзничь человек, небольшой, в фуфаечке вязаной, кадык торчит словно шило, вот-вот кожу проколет, нос с горбинкой, щеки впалые. Похолодало в середке. Узнал. Кхе-кхе лежит. Хоть и темно было, а узнал – он. Смотрел, насупившись, силясь сообразить, осмыслить что-то, выдавил через зубы непроизвольно:
– Он...
– Не подходите, не подходите близко, сейчас милиция прибудет, трогать нельзя! – командовал какой-то суетливый человек.
Подкатила санитарная машина, из нее выскочили двое, милиционер и штатский в светло-сером костюме с чемоданчиком.
– Расходись, расходись, граждане, не положено.
Милюкин понуро побрел в «Якорь». Заказал Зое бутылку, налил опять полный фужер, выпил. Уставился немигающим взглядом в селедочницу. Слушал, как трясутся в мелком ознобе колени и противно потеют ладони. Хмель не брал. Понял, что боится. Раньше он этого не испытывал, так и думал, что страха в нем нет, а он, видимо, есть, и вот теперь из середки наружу выходит, все поджилки трясутся. Он, страх-то, всегда за его показной удалью прятался, пока по-настоящему не прижало, а вот прижало – и объявился. Не зря, видно, говорят в народе, что трусость и жестокость – родные сестры. Костя выпил еще и опять закурил. Как писклявый комаришка, кружилась и жалила одна и та же мысль: «Что же все-таки там произошло, на барже, ведь когда он отплывал, все было тихо?..»
А на барже произошло вот что. Заслышав гудок буксира, сопровождавший груз экспедитор понял, что подходят к пристани, и решил вернуться на палубу. Поднявшись из трюма, он увидел, как от баржи рывками удаляется баркас. Почуяв недоброе, он кинулся к грузу и тут носом к носу столкнулся с матросом Егором Сарычевым, здоровым детиной с длинными руками и свалявшимся ежиком над низким бугристым лбом.
– Что за лодка отчалила? – прерывающимся сухим голосом выпалил экспедитор. – А? Чево молчишь? Вот вы чем тут по ночам занима...
Досказать он не успел. Короткий сильный удар под ложечку бросил его на палубу.
– Умолкни, гад!
Буксир делал поворот к пристани, баржа дала крен вправо, и экспедитор скользнул, словно полупорожний мешок. Егор упал над ним на колени, прислушался – никаких признаков жизни.
– Стукнулся, гад, башкой. Готов.
И секунду поразмыслив, он легко встряхнул безжизненное тело и, раскачав, швырнул за борт...
– Ах ты, как получилось нескладно, – прохрипел он растерянно.
На пристани стояли недолго, и как только ее мигающие огоньки растаяли в тумане, Егор пошел на буксир. Постоял около капитана, позевывая, сказал вроде между прочим:
– Экспедитор, что груз сопровождает, пропал. Сошел на пристани. Говорит: «Похожу по земле, мутит что-то, непривычный, мол, к воде». Ушел и нету.
Капитан посмотрел красными немигающими глазами на матросский ежик, сказал безразлично:
– Никуда твой чахотик не денется, догонит на Красном. Груз-то у него до Красного. Тоже растяпа... «мутит что-то...»
«Уж не кокнул ли его Егорушка? – пьяно думал Милюкин. – Это лишнее, это в мои планы не входило, я покамест в тюрьму не собираюсь. Ежели что – отвечай, Егорушка, сам, Костина хата с краю, так и поведем себя с первого разу, ежели что. Пусть гремит Егорушка, валетик он бескозырный...»
Его понурые мысли вновь прервала взволнованная чем-то Ромашка. Она вбежала перепуганная, бледная, уронила под ноги лоток с мороженым, обвела залик круглыми глазами, выпалила срывающимся голосом:
– Сидите, пьете, прохлаждаетесь! Война ведь идет! Вой-на...
И, уронив золотистую головку на столик, зарыдала.
– Чего околесину мелешь, девка, – сказал чей-то грубый голос. – Какая еще война?
– То утопленник, то война, ай да Ромашка! Ты не учадела ноне случайно?
– Какая, какая? Обыкновенная, – вскинув голову и утирая слезы, выкрикнула она. – Фашисты в четыре утра напали на нас, вот какая. Идут бои по всей линии границы от Черного до Балтийского моря.
– Фашисты? – опять прогудел тот же голос. – Немец, значит, войной пошел. Эва!
– А пакт?
– Утерли они твоим пактом...
«Якорь» мгновенно опустел. Мяли бледными пальчиками белоснежные передники сбившиеся в кучу официантки, парило в тарелках остывающее рагу. Только за угловым столиком сидел пьяный уже Костя Милюкин, смотрел блуждающим взглядом вокруг, останавливал его на рыдающей продавщице мороженого, на ее вздрагивающих под тонким батистом полных плечах, на ее спутанных золотистых кудрях и ворочал с трудом непослушные мысли: «Слышь, Егорушка, пофартило, война с немцами началась. Это, чай, нам с тобой на руку: махнут на утопшего-то, кому он теперь нужен, воевать пойдем, Егорушка, королик ты мой козырный...» Мысли путались, какая-то незаполнимая пустота гудела в голове. Ясно и понятно было одно: началась война и все теперь поломается в его, Костиной, жизни. Всплыли со дна памяти слова отца: «А случай удобный будет, во какой удобный случай». Вот он, случай, – война. Хмель проходил. Он снова остановил взгляд на вздрагивающих плечах Ромашки.
– Чего ты, краля, воешь? Кольку своего хоронишь? Дура, он же бросил тебя.
Ромашка не ответила. Костя взял в руки вилку с костяной ручкой.
– Война, говоришь? То повоюем, по-во-ю-и-и-ем! – выдохнул с хрипом и вогнал вилку в стол. Бросил в пустую тарелку скомканные в кулаке деньги и вышел твердой походкой.
Пристань опустела. Только на дебаркадере около репродуктора стояли, задрав головы, несколько речников с удлиненными серыми лицами и вслушивались в вылетающие из «колокола» фразы, до слуха долетели слова: «Вероломно напала... идут кровопролитные бои по всему фронту... отечество в опасности...»
– Вот оно, началось, – бурчал под нос Костя, – теперь не будь ослом.
В голубом глубоко распахнутом небе шли на большой высоте самолеты. Милюкин прислушался к тяжелому дрожащему гулу, прохрипел:
– Ихние.
«Подождать было б Егора, отдать его долю, пока не пропил, – вяло подумал Костя, но махнул рукой: – Пошел он. Найдет, если надо, овес за конем не ходит, да и теперь попробуй взыщи с меня, война началась; дудочки, Егорушка, дудочки, валетик ты мой...»
И, взглянув в небо, увидел, как, продираясь сквозь густой строй чужих самолетов, понуро плыло красно-бурое, отяжелевшее солнце.








